3. В недрах

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3. В недрах

Бедлам, Техас и самодержавие наизнанку. – Эксцессы. – Солдатская вольница. – Тоска о порядке и законе. – Двоебезвластие. – Движения в народе. – Стачечная волна. – Министерство Скобелева. – Накануне всеобщей забастовки. – Железнодорожники. – Исполнительный Комитет унимает голодных. – Перелом в солдатских массах. – «Инциденты» с Керенским на фронте. – Репрессии, расформирование полков. – Предвестники «похабного мира». – «Сорокалетние». – «Республиканское» движение в провинции. – Кронштадтская эпопея. – Церетели начинает действовать по-министерски. – Львов и Терещенко получают удовлетворение. – Победы большевизма. – Выступления Ленина. – Большевистская опасность сознается буржуазией, но не «звездной палатой». – Большевики среди рабочих и солдат. – Рабочая секция. – Конференция фабрично-заводских комитетов. – Резолюция о «разгрузке Петербурга». – Большевики на муниципальных выборах. – «Новая жизнь». – Горький в «Новой жизни». – Три генерала завоевывают «Новую жизнь». – А. В. Луначарский. – Троцкий с Лениным. – Снова проблема власти. – Судьба коалиции и диктатура демократии.

«Тот строй, который у нас теперь установился, может быть назван только самодержавием наизнанку. Самодержавие царя и его слуг заменилось самодержавием толпы и проходимцев» («Речь», 16 мая). «Наша родина превращается положительно в какой-то сумасшедший дом, где действуют и командуют бесноватые, а люди, не потерявшие еще разума, испуганно отходят в сторону и жмутся к стенам»… («Речь», 17 мая). «Скоро у нас появится родной Майн Рид и Густав Эмар. Россия превращается в Техас, в страны далекого запада»… («Речь», 30 мая).

Буржуазная улица, не зная отдыха и срока, в творческом самозабвении, в патриотическом упоении, разыгрывала на эту тему вариации во всевозможных стилях – и в печальном, и в грозном, и в игривом. В «больших» газетах появились постоянные рубрики и крупные заголовки: «Анархия». Эта пресса была ныне переполнена описаниями всевозможных эксцессов и беспорядков. «Произвол», «самосуд», «развал», «погромщики». Газеты не только описывали, но и смаковали, любовались, подчеркивали и размазывали в злорадных комментариях… Это во всю ширь развернулась борьба буржуазии против революции. Это кипела ее ненависть и злоба.

Эксцессов на самом деле было много, может быть, стало больше, чем прежде. Суды Линча, разгромы домов и магазинов, насилия и глумления над офицерами, над провинциальными властями, над частными лицами, самоличные аресты, захваты и расправы ежедневно регистрировались десятками и сотнями. В деревне участились поджоги и погромы усадеб. Крестьяне начинали по-своему «регулировать» землепользование, запрещали порубки лесов, угоняли помещичий скот, брали «под контроль» хлебные запасы и не давали вывозить их к станциям и пристаням. Особенно нашумел в первой половине мая грандиозный разгром имения одного большого барина в Мценском уезде. Немало эксцессов наблюдалось и в рабочей среде – над заводской администрацией, владельцами и мастерами. Даже в самом Петербурге произошел в конце мая скандал на Трубочном заводе и был с восторгом подхвачен уличной печатью. Но больше всего «нарушали порядок и государственную жизнь», конечно, разгулявшиеся солдаты.

Среди бездействующих столичных и провинциальных гарнизонов, в атмосфере неслыханной свободы, военная дисциплина, разумеется, пала. Железные цепи ослабли. Несознательность и распущенность серой массы давали себя знать. В тылу вся гарнизонная служба более или менее расстроилась, ученье почти не производилось, наряды нередко не выполнялись, караулы частенько не держались. Появились массы дезертиров – и в тылу, и на фронте.

Солдаты безо всяких разрешений огромными потоками направлялись на побывку домой. Они заполняли все железные дороги, совершая насилия над администрацией, выбрасывая пассажиров, угрожая всему делу транспорта и становясь общественным бедствием. Дезертирам назначались сроки обратной явки, затем эти сроки отодвигались, подкреплялись угрозами. В Совещании по созыву Учредительного собрания, открывшемся наконец (только) 25 мая, дезертиров постановили лишить избирательных прав: Керенский проектировал лишить их и права на землю. Но все это помогло мало. Солдаты текли по деревням из тыла и фронта, напоминая великое переселение народов. А в городах они переполняли и разрушали трамваи, бульвары, заполняли все общественные места. Там и сям сообщали о пьянстве, бесчинстве, буйстве.

Вообще в России во времена коалиции, летом семнадцатого года, было довольно мало порядка. Обыватель, вслед за «инициативной буржуазией», начинал угрожающе вздыхать о нем и злобно брюзжать на революцию как таковую. Именно факту революции он приписывал то, что у нас нет «закона» и нет «твердой власти»… Опять вспоминается крылатое слово Милюкова: обыватель глуп.

Конечно, порядка не было у нас потому, что не было ни закона, ни твердой власти. Но обыватель решительно не понимал, почему у нас нет ни того, ни другого. Дело тут не в писаном законе. Писаного закона не было просто потому, что старый закон смела революция, а нового, сколь-нибудь устойчивого и фундаментального, она еще не успела создать. Писаный закон соответствует тому или другому строю, а у нас тогда не было никакого строя: была только революция и Временное правительство…

Обыватель тосковал, собственно, о чувстве « законности», о добровольном подчинении каким-то единообразным, общеполезным нормам, вместо которых были налицо самочинство и личный и групповой произвол. Такого «закона» не было именно потому, что не было власти.

Власти же не было и не могло быть потому, что вся политическая «комбинация» была построена искусственно и ложно. Наша писаная «конституция», в виде коалиционного правительства, ни на йоту не соответствовала неписаной конституции, то есть соотношению сил, фактическому положению классов в государстве. Вся власть была у демократии в лице Совета. Но при попустительстве несознательных масс власть была передоверена буржуазии. Буржуазия, саботируя программу демократии, пыталась проводить свою собственную, но не имела для этого никакой опоры, так как ее класс был разбит, был прогнан от власти и пользовался ею только по доверию, заимообразно. Демократия же, передоверив власть, не перестала ни быть ее фактическим субъектом, ни быть враждебной буржуазии и ее программе.

Массы рабочих и крестьян, чувствуя себя господствующими классами, будучи действительно таковыми и не проникшими во всю глубину искусственной «комбинации» с передоверием власти, никоим образом не могли проникнуться советским пиететом к коалиции и чувством «законности» в создаваемой ею обстановке. Это было объективно невозможно, это была утопия.

Если Временное правительство, как подставная власть, как тень власти, не выполняло непреложной программы революции и демократии, то сама демократия, как действительная власть, должна была «самочинно» и «произвольно» выполнять ее. Искусственная надстройка Мариинского дворца, опираясь на авторитет Таврического, ставила массам искусственные, формальные препятствия. Это означало только то, что непреложная программа мира, хлеба и земли выполнялась рабочими, крестьянами и солдатами как попало, по своему безграмотному разумению, не в порядке, а в хаосе, не в государственных, а в анархических формах.

Но процесс этот был объективно неизбежен. А это значит, что при коалиции никакой власти быть не могло. Как бы громко ни кричали советские вожди о доверии, коалиция не могла быть властью и показала это через две недели своей работы.

Коалиция с первых же недель стала воплощенным внутренним противоречием. Она была классическим неустойчивым равновесием, которое, вообще говоря, вполне возможно, иногда неизбежно и полезно, но которое по существу своему есть кризис, подлежащий разрешению и имманентно клонящийся к разрешению. Удержать неустойчивое равновесие, задержать искусственно состояние кризиса – немыслимо и нелепо. Коалиционное Временное правительство было заведомо «комбинацией» весьма кратковременной. И утопическая полная «поддержка»

коалиции уже с мая месяца стала культом безвластия и классового, группового, индивидуального самочинства.

Еще в первой половине мая один из делегатов на кадетском съезде жаловался, что между населением и Временным правительством нет никаких связей, что «правительства у нас как бы не существует вовсе»… Тем не менее министр внутренних дел примерно через неделю разослал своим «губернским комиссарам» (губернаторам) такой красноречивый циркуляр:

«…Не прекращаются доныне случаи самовольных арестов, обысков, устранения от должностей, заведования имуществами, управления фабричными предприятиями, разгромов имуществ, грабителей, бесчинств, насилий над частными и должностными лицами, присвоения различными организациями принадлежащих только правительственным органам прав и полномочий, обложения населения налогами и сборами, возбуждения толпы против местных представителей власти… Все подобного рода действия должны почитаться явно неправомерными, даже анархическими… Прощу вас принять самые решительные меры для ликвидации указанных явлений»…

«Все подобного рода действия» были, конечно, живым протестом против существующего положения вещей. Народ-хозяин, как умел, коряво и неуклюже, вне государственных форм, начал выполнять необходимую ему и обещанную правительством, но саботируемую им программу. Это выполнение программы естественно превратилось в сплошной эксцесс. Глава правительства просил «принять решительные меры». Но какие меры могли принять агенты официальной власти? Ведь губернские, как и прочие, правительственные комиссары не могли предпринять решительно ничего, кроме апелляции к Советам просьб о «содействии». Все эти комиссары были простой фикцией, простыми марионетками, которым на местах, не в пример центру, Советы далеко не всегда передоверили власть. В центре власть была политическая, а на местах – только административная. И конечно, она целиком или почти целиком принадлежала тем, у кого была в руках реальная сила, то есть местным Советам рабочих и солдатских депутатов. Без них правительственные комиссары были пустым местом, наличия которого никто не замечал. Весь «порядок», какой бы он ни был в то время, поддерживался властью Советов, расположившихся повсюду в провинции в губернаторских домах.

«Деятельность» же правительственных комиссаров выражалась обыкновенно не в борьбе с анархией, хотя бы при содействии Советов, а в борьбе с Советами в непрерывных с ними препирательствах, тяжбе, брюзжании. Некоторые из них, опираясь на лояльные правосоветские элементы, устраивали у себя на местах вместо власти Советов полное безвластие, по выражению Троцкого, двоебезвластие. В этих случаях анархия значительно усиливалась. Но в общем эти комиссары – либералы и реакционеры – просто изображали «законную власть» в глазах буржуазно-обывательских слоев.[99]

Ни «закона», ни власти не было, и коалиция не могла их дать – по причинам, лежащим в самом существе дела. Начавшаяся анархия и расслабление государственных связей вытекали механически из кричащего противоречия между писаной и неписаной конституциями… Правда, эксцессы и неурядицы сами по себе еще не доказывают, что коалиция с ее действительной программой и тактикой шла наперекор всему развитию революции, что она была искусственной комбинацией, которую уже тогда, в мае, надо было обречь на слом, которую было нелепо и утопично поддерживать. Неурядица и эксцессы еще не знаменуют обязательной коллизии программ, непременного встречного движения, достоверно назревающего катаклизма. Неурядица и эксцессы могут быть везде и всюду – при самой закономерной и «правильной» государственной «комбинации». Это все так.

Но дело в том, что перед нами были тогда не одни эксцессы. Уже в мае появились вполне рельефные признаки таких широких и планомерных общественных движений, которые шли наперекор коалиции с ее программой и тактикой. Коалиция и ее база, мелкобуржуазное советское большинство, могли бы удержаться на поверхности бушующего моря, могли бы всплыть и не потонуть только в том случае, если бы они оторвались от тяжелых, закопанных в землю якорей своей программы и тактики. Для коалиции это было невозможно. Для советской мелкобуржуазной демократии, идущей на поводу у пролетариата, это было вполне мыслимо. Но как бы то ни было в противном случае, начинавший двигаться огромный вал неизбежно должен был раздавить, поглотить правящие и «доверяющие» группы, похоронив их под собой навсегда.

Все эти недели были периодом огромного стачечного движения … С первых чисел мая началась забастовка петербургских прачек, невыносимое положение которых было признано давно даже обывателем и нисколько не было улучшено революцией до сих пор. Несмотря на то что контингент стачечников был отсталым, незакаленным и распыленным среди массы заведений, борьба отличалась крайним упорством и затянулась на несколько недель. Стачкой руководили большевистские организации. От имени бастующих А. М. Коллонтай неоднократно выступала и в Исполнительном Комитете, требуя поддержки и вмешательства. Правительственная аудитория позевывая слушала ее возбужденные речи и спешила перейти к очередным делам. Стачка окончилась в пользу работниц. Хозяева согласились высшим категориям их платить на хозяйском содержании целых 35 рублей в месяц!

Начались массовые забастовки и в Москве, и в провинции. Движение стало напоминать октябрь 1905 года. Бастовали повсюду фабричные рабочие, грузчики, пароходная прислуга, трактирщики и всевозможные прочие категории пролетариата… После первого удара революции перепуганные хозяева легко шли на соглашения, и забастовочное движение не разрасталось. Теперь же предприниматели оправились; видя твердую опору в правительстве, в его соглашательском базисе, они стали упорствовать и легко идти на локауты. Борьба стала ожесточенной. Совет, переместив свой отдел труда в правительственные сферы, с каждым часом терял в глазах рабочих свой авторитет и уже не мог способствовать смягчению конфликтов.

Ирония судьбы, лежащая в корне вещей, состояла в том, что забастовочное движение стало разрастаться немедленно вслед за образованием министерства труда во главе с советским министром. Этот новый ( примирительный) орган силою вещей должен был принять активное участие в борьбе промышленников «с аппетитами рабочих». Кузьма Гвоздев, товарищ министра, как и два месяца назад, извивался между молотом и наковальней. Но тогда он боролся с царскими порядками на заводах и противостоял рабочей стихии, а теперь он боролся за классовый мир, отстаивая взаимные компромиссы, и противостоял организованному движению организованного пролетариата.

Вот смехотворный факт, характеризующий тогдашнюю позицию министерства труда. 19 мая Временному правительству было доложено, что между министерствами промышленности и труда «возникли разногласия»; они состояли в том, что министерство торговли и промышленности отстаивало необходимость обращения Временного правительства к рабочим (насчет «самоограничения»), а Скобелев «указывал, что воззвание должно быть обращено как к рабочим, так равно и к промышленникам»…

В первой же половине мая произошел огромный конфликт на юге, в Донецком бассейне. Горнопромышленники подняли вой на всю Россию и мобилизовали лучшие «культурные силы», которые не стеснялись оперировать с дутыми и явно ложными цифрами, чтобы представить рабочих в виде акул, пожирающих всю промышленность без остатка. Десятки больших газет вполне убедили обывателя, что горнорабочие – враги родины и разрушители промышленности, тогда как речь шла лишь о ничтожном ограничении чудовищных военных сверхприбылей…

Одна известная пароходная фирма в те же недели объявила локаут рабочим и служащим, которые требовали прибавок в общей сумме на 36 тысяч рублей; прибыль же фирмы в том году составила 21/2 миллиона рублей… Без комментариев ясно, как воспринимались рабочими массами крики о «самоограничении» со стороны буржуазных газет и советских лидеров.

Вслед за рабочими «низами» забастовочное движение стало охватывать и массы торгово-промышленных служащих. Приказчики, конторщики, бухгалтеры и проч. в то время также были уже вполне организованы. Движение их также протекало в строго организованных формах, под руководством Центрального стачечного комитета объединенных организаций служащих. Положение этой рабочей аристократии было также вполне отчаянное. И борьба началась ожесточенная. Приказчики предъявляли ультиматумы, хозяева отклоняли их, и столица волновалась закрытием лавок и магазинов – то одних, то других. Забастовки приказчиков были очень заметны и обывателю, особенно когда 17 мая забастовал Гостиный двор. Служащие преследовали штрейкбрехеров и вели агитацию на Невском, прося воздерживаться от покупок. Владельцы науськивали буржуазную толпу на приказчиков и вывешивали объявления о ликвидации предприятий.

На 23 мая, после решительного отпора предпринимателей, была объявлена всеобщая забастовка в Петербурге, но она не состоялась. Частично же бастовали одни за другими заводские, муниципальные, портовые рабочие, торговые, банковские, больничные служащие – до городских врачей включительно. Советский товарищ городского головы Никитский занимался исключительно разбором конфликтов между муниципальными учреждениями и обслуживающим их персоналом. Положение служащих и рабочих было явно невыносимо. Приходилось удовлетворять их требования, внося расстройство в городские финансы. За это Никитский вместе с Громаном стал излюбленной мишенью для травли со стороны буржуазной прессы.

В газетах появились рубрики: «Забастовочное движение» и плакаты: «Накануне всеобщей забастовки» и т. п… И наконец, на всю страну надвинулась вплотную угроза железнодорожной забастовки. Я упоминал в предыдущей книге, что дело железнодорожников приобрело затяжной характер, несколько раз поступало на рассмотрение Исполнительного Комитета и находилось в ведении особой комиссии под председательством Плеханова. Комиссия эта, между прочим, установила, что 95 процентов железнодорожных рабочих получали в то время меньше 100 рублей в месяц; это было явно ниже всяких жизненных минимумов. Плехановская комиссия установила необходимые нормы оплаты, которые были также недостаточны. Но правительство отклонило и эти нормы. Надо думать, оно понимало, что доводить дело до железнодорожной забастовки нельзя: это грозило голодом и взрывом в столицах. Но правительство твердо рассчитывало на авторитет услужающих ему советских заправил.

И не ошиблось. Получив отказ от правительства, мастерские и депо 27 мая единодушно вынесли резолюцию о необходимости объявить всеобщую железнодорожную забастовку на всех дорогах Петербургского и Московского узлов – ввиду исчерпания всех средств для мирного улажения конфликта. В тот же день был избран стачечный комитет, который немедленно приступил к работе. В совместном заседании с представителями Москвы было постановлено сорока голосами против трех немедленно объявить забастовку… Но, разумеется, тут вмешался Совет. Стачечному комитету было приказано явиться в Исполнительный Комитет. Там после решительных и неприятных прений было постановлено: «…признавая все чрезвычайное значение, которое железнодорожная забастовка может иметь в условиях войны и революции, обратиться к товарищам железнодорожникам и предложить им совместно с Исполнительным Комитетом и Союзом металлистов срочно обсудить меры и пути, которые должны быть найдены для урегулирования конфликта без забастовки»… Железнодорожники согласились или, скорее, подчинились. Забастовка была сорвана и не состоялась.

Но совершенно ясно, что пролетариат на достигнутой ступени своего политического могущества никоим образом не мог примириться ни с прежними формами своего экономического рабства, ни с проповедью «самоограничения». Его программа – программа хлеба – была непреложной программой революции. И бойкот этой программы правящими советско-буржуазными сферами механически отбрасывал пролетариат в объятия врагов существовавшего «строя», механически накопляя энергию для будущего катаклизма. А в частности, толкал на немедленные частичные эксцессы: захват фабрик рабочими и устранение несговорчивых хозяев уже имели место кое-где.

Точно так же и в деревне крестьяне, отчаявшись в сохранности земельного фонда, разочаровавшись в возможности легального регулирования земельных дел земельными комитетами, стали кое-где захватывать имения и «брать их в свое управление». Власти беспокоились, выезжали на места, констатировали факты и – убеждали. Но это не могло помочь. На выполнение (тогдашней) программы Ленина крестьян механически толкала политика буржуазно-советских правителей. Программы земли нельзя было не выполнять.

То же происходило и в среде солдат. Тут были не только эксцессы, а был и глубокий процесс, был перелом настроения, было движение, не заметить которое могли только слепые… Мы видели, как отражалась в солдатских мозгах проблема войны и мира два месяца тому назад. За слова о мире тогда поднимали на штыки – изменников и открывателей фронта. Зачатки перелома я отмечал уже через месяц революции, ко времени приезда Ленина. Теперь, через два с лишним месяца, на фоне работы коалиции солдатские настроения начали превращаться в собственную противоположность.

Перед глазами советских лидеров этот процесс был затушеван тем, что в этом отношении солдатская масса Петербурга далеко отстала от провинциальной. А в Совете солдаты по-прежнему были настроены весьма «патриотически»: они, кстати сказать, более всех других были забронированы от посылки на фронт… Но в Москве и в провинции с переворотом в мозгах солдат уже приходилось мало-помалу сталкиваться вплотную. Уже 9 мая Шейлоку-Тома в Московском Совете пришлось натолкнуться на маленькую неприятность. Ему было публично заявлено от имени солдат, что наша армия устала и хочет мира; в России нет партии сепаратного мира, но если война будет затягиваться, то за последствия ручаться нельзя. Тома «испытал тяжелое впечатление».

Но дальше пошли маленькие неприятности и с Керенским. Во время своей агитации на фронте он стал встречать среди солдатской массы словесно-полемический отпор. Правда, это были единицы. И впечатление сейчас же сглаживалось «патриотическим» энтузиазмом. Но ведь и обстановка для полемики против наступления была исключительно неблагоприятна. Однако на это решались. В двадцатых числах мая в лояльнейшей 12-й армии, руководимой правоменьшевистским армейским комитетом, Керенский натолкнулся на маленький скандал. Солдат под видом вопроса заявил, что правительство должно скорее заключить мир. Керенский прервал солдата громовым возгласом: «Трус!» и приказал изгнать его из рядов армии. Полковой командир, однако, попросил позволения изгнать вместе с неудачным полемистом еще нескольких, которые такими же мыслями о войне и мире «позорят весь полк». А прапорщик того же полка, взявшийся объяснить Керенскому происхождение печального инцидента, прибавил, что «теперь уже энтузиазма у нас нет и наступать мы не можем, так как прибывающие маршевые роты приносят вредные, разлагающие настроения».

На другой день в той же армии Керенскому «было нанесено тяжкое словесное оскорбление» одним левым офицером. А еще через день правительственный комиссар при 7-й армии телеграфировал военному министру: «В 12-й дивизии 48-й полк выступил в полном составе, 45-й и 46-й полки в половинном составе строевых рот; 47-й отказывается выступать. Из полков 13-й дивизии выступил почти в полном составе 50-й полк. Обещает выступить завтра 51-й полк; 49-й не выступил по расписанию, а 52-й отказался выступить и арестовал всех своих офицеров. Жду ваших указаний, как поступить с неисполнившими боевого приказания людьми, а также с людьми, арестовавшими офицеров. Кроме того, прошу указаний, как поступить с отдельными офицерами, подстрекавшими людей к неповиновению»… На эту содержательную телеграмму последовал ответ: «Временное правительство постановило 45, 46, 47 и 52-й полки расформировать, подстрекавших к неповиновению офицеров и солдат предать суду»…

Расформирования непокорных боевых частей шли и в других местах тысячеверстного фронта. Не желающие идти в наступление открыто объявлялись то там, то сям. Расформирование таких частей сопровождалось иногда крупными недоразумениями. Так, при расформировании «некоторых небоеспособных дивизий» на румынском фронте (донесение генерала Щербачева от 27 мая) пришлось прибегнуть к силе и послать одни части против других. Такого рода беспорядки на фронте, несмотря на общий успех агитации Керенского, делали успех наступления весьма сомнительным. Невыносимая усталость и стихийная тяга домой находили все большую опору в заработавшей солдатской мысли, которая ставила роковые вопросы и требовала оправдания войны.

Проявления этого процесса наблюдались не только на фронте. Керенскому приходилось распоряжаться о репрессиях и в тылу. В те же дни он послал телеграмму о расформировании в Нижний, где произошли беспорядки на почве наступленской операции. Особенно же нашумело дело царицынских солдат, которые подняли на штыки патриотического оратора В Царицыне уже явно под влиянием большевистской агитации солдаты теперь не позволяли говорить о войне, как раньше не позволяли говорить о мире.

Движение солдат в пользу безотлагательной ликвидации войны назревало быстро. Программы скорейшего всеобщего мира нельзя было не выполнять в условиях революции. Но коалиция, опираясь на Совет, выполняла программу войны. Солдатам не давали всеобщего «почетного» мира. И они стали неудержимо тяготеть к миру вообще, к такому миру, который в скором времени получил наименование «похабного».

Программу же войны военный министр форсировал свыше меры. Кроме агитации и организации наличного войска, Керенский готовил новые мобилизации. Под ружьем стояло несколько миллионов, но не нынче-завтра новыми призывами должны были быть опустошены всякого рода тыловые учреждения… Помню, в частности, в эти дни мне пришлось возиться с приостановкой массового призыва артистов, которых Керенский требовал на фронт, обрекая на закрытие театры. Артистов, посылаемых ко мне Горьким, удалось, кажется, отстоять. Но возникали вопросы и более серьезные…

В конце мая с балкона редакции «Новой жизни», выходившего на Невский, мы однажды наблюдали странную манифестацию. Ее голова и хвост терялись вдали, манифестация растянулась чуть не на версту. В ней шли рядами пожилые люди, одни мужчины в сомнительно-солдатской форме. Шли они вяло, опустив головы, в необычном глубоком и мрачном молчании. Никаких знамен при них не было, но были убогие значки с надписями: «Деревня без рабочих рук!», «Наша земля не засеяна!», «Мы не можем добыть хлеба для рабочих!», «Наши семьи голодны в деревне!», «Пусть сражаются молодые!»… Это были солдаты старше 40 лет. Они уже давно, но безуспешно требовали демобилизации. И сейчас эта мрачная манифестация, неизвестно кем организованная, говорила о том, что они начинают терять терпение… «Сорокалетние» направлялись к Мариинскому дворцу. Там был к ним командирован «селянский министр» Чернов, наиболее близкий их сердцу. Он произнес им длинную витиеватую речь, что-то обещая, но вместе с тем ничего не обещая… «Сорокалетние» разошлись неудовлетворенные, определенно затаив злобу…

Война становилась дальше нестерпимой. Политика войны вместо мира становилась ненавистной все более широким слоям.

Стихийные силы против войны, против ее поддержки, против всей ее организации накоплялись капля за каплей, день за днем.

Наша писаная конституция в то время гласила: власть принадлежит коалиции крупной и мелкой буржуазии; это – революционная власть, объявившая демократическую программу и пользующаяся полным доверием всего народа, кроме безответственных групп справа и слева. Неписаная конституция гласила: вся власть принадлежит Совету, который передоверил ее буржуазии, действующей от его имени вопреки объявленной программе, вопреки насущным нуждам народа и непреложным требованиям момента; эта фиктивная власть буржуазии при фактическом господстве народа политически вредна и технически бесполезна.

Это неустойчивое положение, это внутреннее противоречие начало кое-где сознаваться и, во всяком случае кое-где, – сознательно или бессознательно – разрешаться. Выражалось это в том, что местные Советы в иных местах стали заявлять: за полной бесполезностью и вредностью официальных правительственных комиссаров и прочих агентов мы отныне перестаем с ними считаться и окончательно закрепляем существующее у нас положение вещей, то есть формально берем местную административную власть в свои руки. Это произошло во второй половине мая в разных концах России – в Царицыне, в Херсоне, в Кирсанове и еще кое-где.

Это называлось в то время на языке буржуазной прессы – объявлять независимую республику. Разумеется, эта высшая степень «анархии» повергла в ужас благонамеренные группы и вызвала отпор со стороны Совета. Умные и добросовестные газетчики, доискиваясь причин этого возмутительного явления, кричали о расчленении России, упоминая ни к селу ни к городу о сепаратизме, о злонамеренных личностях, о немецких интригах, но не желая знать действительных причин.

Несомненно, санкционировать это явление было нельзя ни с какой точки зрения. Эти самочинные реформы местных Советов действительно вносили только лишний беспорядок и путаницу как в объективный ход вещей, так и в головы масс; тем более что усилиями Исполнительного Комитета «республики» скоро ликвидировались. Сепаратный «захват власти» на местах был несостоятелен ни фактически, ни методологически – с точки зрения изменения конституции вообще. Но излечить, устранить это явление было нельзя ничем, кроме изменения конституции.

Самым громким делом о независимой республике было кронштадтское дело… Кронштадт уже давно был бельмом на глазу не только у буржуазии, но и у Исполнительного Комитета. Традиционный очаг революции еще при царе, он ныне считался гнездом большевизма. Некоторыми своими действиями и свойствами он уже давно заставлял на себя коситься злобных обывателей и ревнивых советских лидеров.

В частности, кронштадтские матросы, как известно, в первый момент революции убили многих офицеров, а остальных – не знаю, всех ли и скольких именно, – держали в тюрьмах, как слуг старого режима. Над заключенными готовился суд, который должен был соблюсти все гарантии и состояться при участии столичных адвокатских светил. Но кронштадтцы не соглашались до суда выпустить офицеров из-под своего личного наблюдения и не позволяли перевести их в другие тюрьмы. На этой почве возникли «достоверные известия» о кронштадтских зверствах, об истязании матросами офицеров. Один либеральный профессор напечатал в бульварной газете статью, где описывалось положение заключенных. Профессор взывал и к разуму, и к справедливости, и к достоинству революции, и к недавнему прошлому революционеров, только что покинувших царские застенки, только что снявших кандалы с собственных ног. Статья произвела сильное впечатление и была подхвачена сотнями тысяч глоток. Стали требовать расследования, предвкушая моральный урон и последующий прижим кронштадтской анархии.

Однако патриотам и благонамеренным гражданам пришлось разочароваться. Даже расследования тюрем и зверств, насколько я помню, не состоялись. Ибо «большие» газеты, не дожидаясь его, послали в Кронштадт своих корреспондентов, которым местный Совет предоставил полную свободу изучения дела на месте путем осмотра тюрем и бесед с заключенными, и корреспонденты были вынуждены напечатать такие описания Кронштадта, которые ни в малейшей мере не подтвердили обывательских россказней. Единственно, что было в них верно, – это немыслимые помещения для заключенных. Но это были те самые помещения, которые построил царизм в свое время для своих врагов и откуда недавно вышли передовые матросы Кронштадта.

На кронштадтских матросах тяготело не только обвинение в зверствах. Анархически настроенные, они ведь разрушили флот и привели крепость, защищающую столицу, в небоеспособное состояние. На чем основывались подобные заключения, было неизвестно, но что это так – в этом не сомневался никто из добрых граждан… А кроме того, кронштадтцы завели у себя какие-то свои порядки, неизвестно почему и зачем. Конечно, там царит полнейшая анархия и разложение… И вообще терпеть у себя под боком – вместо защиты от немцев – гнездо оголтелых разбойников или хотя бы «нелояльные» и сомнительные элементы было крайне неудобно.

Даже близкие к политике люди, даже в советских кругах полагали, что Кронштадтский Совет, во всяком случае, находится в руках большевиков. Действительно, среди местного гарнизона и матросов пользовались огромным влиянием два большевистских агитатора. Первый из них – мичман Ильин-Раскольников, уже немного знакомый нам по третьей книге и хорошо знакомый современникам в качестве коммунистического адмирала. Второй – юноша Рошаль, которого лично я почти не знал до самой его гибели в гражданской войне 1918 года; публичные же выступления его в те времена ярко демонстрировали такую его желторотость, такой ничтожный багаж его, что источник его влияния я объяснить никак не сумею.

Влияние обоих молодых людей среди кронштадтцев было чрезвычайно сильно. Несомненно, что они лидерствовали и среди масс, и в местном Совете. Но мнение, будто бы Кронштадтский Совет был большевистским, все же было основано на чистейшем недоразумении. Только 4 мая в Кронштадтский Совет состоялись новые выборы. Прошло большевиков – 91, эсеров – 93, меньшевиков – 46 и беспартийных – 70. Большевиков, сравнительно с другими Советами, было немало, но все же и в анархическом гнезде они пока не составляли и одной трети.

И вот этот меньшевистско-эсеровский Совет 17 мая объявил Кронштадт «независимой республикой»… Уже по одному этому было ясно, что дело не особенно страшно. По существу же оно сводилось к следующему. В десятых числах мая Временное правительство назначило в Кронштадт особого коменданта крепости и особого начальника порта, функции которых до того времени – soit dit[100] – выполнял правительственный комиссар, кадет Пепеляев, будущий министр и соратник Колчака в гражданской войне. После этих назначений сам Пепеляев считал свою миссию законченною и достиг на этот счет полного соглашения с кронштадтским исполнительным комитетом. Но правительственные власти полагали, что гражданское управление отныне перейдет к коменданту крепости. А местный исполнительный комитет 13 мая постановил: «Единственной властью в городе Кронштадте является Совет рабочих и солдатских депутатов, который по всем делам государственного порядка входит в непосредственный контакт с Временным правительством. Административные места в Кронштадте занимаются членами исполнительного комитета»…

Вот и вся история кронштадтского преступления. Гораздо длиннее история наказания… Поднялся переполох. Пепеляев бросился к Львову, Львов бросился к Церетели: спасайте Россию от анархии и расчленения!.. В бюро Исполнительного Комитета немедленно потребовали кронштадтскую делегацию, которая разъяснила, что Кронштадтский Совет «вполне стоит на платформе Петроградского», хотя и… «не совсем уясняет себе взаимоотношение центрального Совета и Временного правительства». Это было не в бровь, а прямо в глаз: уяснить эти взаимоотношения – со стороны, свежим людям – было не так легко. Мы скоро увидим, как вся армия уже путалась в этой неразберихе и в этом явном противоречии.

Немедленно полетела в Кронштадт советская делегация, даже не одна. Полетел весь цвет советской государственной мудрости: Церетели, Скобелев, Гоц, Либер, Войтинский, Анисимов… Делегации выступали и убеждали кронштадтцев в исполнительном комитете, потом в Совете, потом на площадях и в фортах. И по всем пунктам было достигнуто соглашение. Вернувшись в Петербург, министры-социалисты могли успокоить своих коллег: в Кронштадтском Совете они провели резолюцию как нельзя более лояльную, принятую большинством в 3/4 голосов.

Резолюция эта гласила:

«Согласуясь с решением большинства демократии, признавшего нынешнее правительство облеченным полнотой государственной власти, мы, со своей стороны, вполне признаем эту власть. Признание не исключает критики и желания, чтобы революционная демократия создала новую организацию центральной власти, передав всю власть в руки Совета рабочих и солдатских депутатов. Но пока это не достигнуто… мы признаем это правительство и считаем его распоряжения и законы столько же распространяющимися на Кронштадт, сколько на все остальные части России. Мы решительно протестуем против попыток приписать нам намерение отделиться от остальной России в смысле организации какой-нибудь суверенной или автономной государственной власти внутри единой революционной России, в противовес нынешнему Временному правительству».

Конечно, было опять-таки нелегко уяснить себе кронштадтские отношения к правительству, от административных услуг которого кронштадтцы самочинно отказались. Но все же было ясно, что после такой резолюции конфликт на исходе. Однако советские лидеры не желали этим ограничиться и сочли за благо учинить кронштадтцам публичную экзекуцию.

Созвали торжественное заседание в Мариинском дворце, 22 мая. В порядке дня были выборы нового президиума: в президиум без прений и возражений были дополнительно избраны Дан, Гоц и Анисимов. Перед этим в Исполнительном Комитете шла борьба за введение в президиум представителя оппозиции, за создание коалиционного президиума, лично указывал в прениях «звездной палате», что в европейских парламентских странах, даже не столь демократических, буржуазия не препятствует вхождению в президиум социалистов, что такая степень демократизма элементарна и обязательна даже для германского черно-голубого блока. Но в Исполнительном Комитете все эти предложения были грубо отвергнуты. А в Совете – подняли руки.

После выборов происходили длинные объяснения с Керенским, который явился неожиданно и нарушил порядок дня. Затем должен был обсуждаться вопрос об объявленной на следующий день забастовке. Но центральным пунктом была экзекуция над кронштадтцами. От имени Кронштадтского Совета выступали Раскольников и Рошаль. Они держали не только горячие и искренние, но и вполне логичные речи. И притом эти речи дышали лояльностью; они были… почти лояльны. Но все же в них было не все в порядке, ибо объективная ситуация была и нелогична, и нелояльна.

– Мы не откладываемся, – говорил, немного картавя по-детски, Рошаль, – но мы не хотим чиновников двадцатого числа. У нас нет и не было никакой дезорганизации, у нас образцовый порядок. Приезжайте, посмотрите! Но мы идем в сторону последовательной демократии…

– С самого начала Совет у нас выражал всю полноту власти, – заявлял затем Раскольников, – правительственного комиссара никто не знал, не замечал, не интересовался им. Он был совершенно лишним и действовал всецело по нашей воле, подчиняясь строгому контролю. Мы и решили объявить об этом честно и прямо. Мы хотели сказать, что не желаем чиновников Временного правительства, назначаемых сверху.

Но каковы бы ни были речи молодых людей, кронштадтцы должны быть всенародно высечены, во-первых, резолюцией, а во-вторых, громовыми выступлениями министров-социалистов. Резолюция объявляла, что кронштадтцы пошли по неправильному пути, что «захват власти местными Советами идет вразрез с политикой, проводимой всей революционной демократией, стремящейся к созданию сильной центральной власти и пославшей своих представителей во Временное правительство»… А затем начались часовые нотации министров. Церетели, в частности, вернулся к тюремным зверствам и особенно напирал на них, хотя по этому пункту было достигнуто полнейшее соглашение…

Остальных министров я не слышал: я отправился в соседний театр, на концерт из произведений Вагнера. Это было впервые за все годы войны. Отвратительный, бессмысленный шовинизм лишил нас на все это время даров гениального немца. И после такого поста никакие силы меня не могли удержать от этого концерта. Публика чувствовала и держала себя на нем, как на святом празднике…

Когда после концерта я вернулся снова в Мариинский дворец, заседание еще продолжалось. С Кронштадтом покончили. Слушали краткий доклад о забастовке. Бюро Исполнительного Комитета констатировало, что стачечный комитет захватил компетенцию Совета, предложившего правительству учредить третейский суд. Впрочем, «благодаря стараниям Совета, забастовка на заводах отсрочена, будут вестись переговоры, которые, вероятно, приведут к благополучному решению кризиса»…

Работа «звездной палаты» была недурная. Львову и Терещенке нелепо было требовать большего… Но кронштадтцев, поощряемых большевистскими агитаторами, поведение Совета оскорбило и взорвало. На другой же день в Кронштадте началось некоторое возбуждение, митинги, манифестации. Массы начали обвинять своих лидеров в излишней мягкости и уступчивости. А 26-го числа Кронштадтским Советом был опубликован такой документ: «Мы остаемся на точке зрения резолюции 17 мая и разъяснения 21 мая, признавая, что единственной местной властью в Кронштадте является Совет рабочих и солдатских депутатов». Разъяснения же, данные министрам-социалистам и советским делегациям, кронштадтцы объявляли имеющими одно только принципиальное, высокопатриотическое, а не практическое, не административное значение.

Конечно, поднялась еще большая суматоха. Временное правительство озаботилось немедленным созывом Петербургского Совета, а само стало ждать. Совет собрался в Александринском театре в сравнительно небольшом составе, того же 26 мая. Резко и ядовито выступал в пользу «красного Кронштадта» Троцкий и произвел основательное впечатление. Но окончательно шельмовал и отлучал кронштадтцев Церетели… Я попросил у Дана заготовленную резолюцию, которая показалась мне вызывающей и безобразной. Я спросил Дана, неужели они рассчитывают ликвидировать конфликт войной вместо того, чтобы достигнуть вполне возможного соглашения с товарищами, рассуждающими по-иному. Дан, отмахиваясь, только проворчал:

– Вы не знаете большевиков!..

Дан полагал, что он их знает лучше. Ну что ж!.. Резолюция его была, конечно, принята. Не знаю, обратил ли Дан внимание на то, что за нее голосовало большинство в 580 человек против 162 при 74 воздержавшихся. Такое соотношение было новостью. Но победителям, вероятно, было не до таких мелочей. В резолюции значилось:

«…Отпадение от революционной демократии, выразившей правительству полное доверие и давшей ему полноту власти», «удар по делу революции, ведущей к ее распаду»; затем снова – позорящие революцию акты мести и расправы над заключенными… Дальше без видимой связи, но с понятным умыслом констатируется, что «дезорганизаторские акты, создающие почву для контрреволюции, противоречащие воле всей демократии и означающие отпадение от России, стали возможны лишь потому, что Кронштадт в изобилии снабжен продовольствием и всем необходимым» (!). И наконец, Совет требовал от кронштадтцев «немедленного и беспрекословного исполнения всех предписаний Временного правительства, которые оно сочтет необходимым издать».

Правительство ждало этой резолюции до полуночи, а затем «предписало» эвакуировать Кронштадт от неблагонадежных элементов, послав незамедлительно все учебные суда в Биорке и Транзунд для летних занятий.

Совет хорошо поработал для полноты власти Львова и Терещенки. Но все же Церетели этого показалось мало. Он отправился апеллировать на Кронштадт крестьянскому съезду. Казалось бы, для этого съезда это дело было постороннее, тем более что сотням делегатов уже давно пора было отправляться по домам. Но ради лучшего настроения буржуазии Церетели заставил съезд посвятить свое последнее заседание Кронштадту.

Он стал «поднимать настроение» мужичков опять-таки рассказами о кронштадтских зверствах и заявил, что «кронштадтцы должны искупить свои великий грех перед всей Россией лишь подчинением воле всей революционной демократии». Для мужичков это, право, было недурно… Троцкий пытался протестовать и предложить свою резолюцию. Но на него заулюлюкали и резолюцию его по предложению того же Церетели признали не стоящей внимания. Советский лидер предложил другую. К тому, что нам уже известно, крестьянский съезд прибавил: «Трудовое крестьянство откажет кронштадтцам в продуктах потребления, если они немедленно не соединят свои силы с общими силами и не признают Временного правительства, в состав которого демократия послала свои лучшие силы, поддерживает его и тем самым дает ему всю полноту власти… В заключение съезд обещает еще особую поддержку правительству в его решительной борьбе с Кронштадтом… Очень хорошо. Лишить Кронштадт огня и воды! Вот где тайна тонкого намека, что кронштадтцы бесятся с жиру.

Эпилогом было воззвание „кронштадтских матросов, солдат и рабочих ко всей России“. Это превосходно написанная, горячая и полная достоинства прокламация. Я полагаю, что она написана Троцким, принимавшим очень близкое участие в кронштадтских делах. Она выдержана в очень умеренном стиле и хорошо выражает тогдашнюю „концепцию“ большевистских групп ленинской периферии. (Сам Ленин ее, несомненно, не разделял, но попустительствовал ей.)

Данный текст является ознакомительным фрагментом.