Глава 2. Конфессиональное «лицо» дореволюционного пролетариата
Глава 2. Конфессиональное «лицо» дореволюционного пролетариата
Одним из достижений Серебряного века стало признание того, что в России существуют две религиозные традиции: церковная и внецерковная. В официальной интерпретации внецерковная традиция всегда считалась уделом мелких групп, противопоставлявших себя господствующей Русской православной церкви. Религиозно-философские круги, напротив, в начале XX века увязали проблематику духовного развития страны с сугубо внецерковным опытом, наиболее полно как им представлялось, выражавшим чаяния народа. Напомним, культура Серебряного века сводила внецерковную традицию к сектантскому движению: оно рассматривалось в качестве магистрального пути в новую преображенную Россию. В этой связи большой исследовательский интерес представляет выяснение того, чему интеллектуалы той поры не уделяли сколько-нибудь серьезного внимания, а именно: какие же социальные слои выступали носителями внецерковной традиции? Выяснено, что различными сектантскими течениями «заправляла» интеллигенция, тогда как основной массовкой традиционно считалось крестьянство. А вот в беспоповских согласиях, относимых к сектам, ситуация была другой: здесь практически не ощущалось влияния образованной публики. В социальном же плане это направление вне церковности имело иные опоры. В данной главе мы попытаемся показать проявление внецерковной традиции, воспетой литературно-философской элитой Серебряного века, в российском пролетариате.
Очевидно, что разработку этой проблемы трудно переоценить, учитывая громадную роль, выпавшую на долю рабочего класса в прошлом столетии. Кем был в дореволюционную пору «могильщик буржуазии» с религиозной точки зрения? Заметим, что на этот вопрос до настоящего времени по существу никто не ответил. Интеллигенция Серебряного века, не вникая в социальные оттенки, оперировала понятием народ и концентрировалась на его духовных исканиях в сектантских тонах. С наступлением новой эпохи экономические и социальные параметры рабочего класса, естественно, переместились в центр научных изысканий, руководствовавшихся исключительно марксистской классикой. Что представлял собой российский пролетариат, какими путями шло его классовое оформление и политическое созревание – эти темы постоянно занимали советскую науку[142]. Но конфессиональный аспект в огромном массиве научной литературы, созданной за десятилетия, по понятным причинам практически не затрагивался[143].
Да и сегодня, в постсоветской России, интерес к этой стороне исследований в кругах специалистов не привлекает внимания. Вместо этого большой популярностью на протяжении последних двух десятилетий стали пользоваться работы по выяснению этно-конфессионального состава отечественной буржуазии. Благодаря усилиям современных ученых уже достаточно полно освещены процесс ее становления, ее многонациональный состав, переплетение традиции западноевропейского капитализма и протестантской этики со старообрядческим, еврейским и мусульманским предпринимательством[144]. Следует подчеркнуть, что советскую историографию гораздо больше интересовало участие иностранного капитала в экономической жизни России, чем старообрядческого со всей его спецификой[145]. Разработка этой проблемы как раз и явилась значимым достижением исторической науки постсоветского периода[146]. По некоторым оценкам, на протяжении XIX столетия купцам-староверам принадлежало от 30 % до 60 % капиталов царской России, хотя другие считают это явным преувеличением. Тем не менее, фамилии Морозовых, Рябушинских, Гучковых, Солдатенковых, Коноваловых, Бахрушиных, Кузнецовых и многих других, вышедших из староверия или по-прежнему принадлежавших к этой общности, после долгого периода забвения заняли прочное место в истории отечественного бизнеса.
В этом смысле российскому пролетариату повезло гораздо меньше. О том, кто именно, с национальной и конфессиональной точек зрения, трудился на предприятиях, принадлежащих казне, иностранному капиталу или разрекламированным капитанам купеческого бизнеса, упоминается как бы вскользь. Одна из основных причин, тормозящих эти исследования – это отсутствие необходимой источниковой базы, а точнее трудности в ее выявлении[147]. К тому же конфессиональная окраска пролетариата традиционно с советских времен прочно увязана с теорией многонациональности рабочего класса, не имеющего своего отечества. Напомним, еще Ленин был убежден, что российскому пролетариату присуща яркая интернациональная психология[148]. И советские историки настойчиво проводили такую мысль: насколько пролетариат по своему существу интернационален, настолько же крестьянство, с которым пролетариат должен произвести смычку, «национально», т. е. с точки зрения марксистско-ленинских канонов находится на более низкой стадии развития[149]. Марксистская догма гласила, что революция произойдет лишь тогда, когда в социальной структуре общества пролетариат будет преобладать. Разумеется, дореволюционная Россия никак не вписывалась в эти идеологические параметры, и потому расширение пролетарских рядов производили всеми возможными способами, включая в них и обезземеленных батраков национальных окраин. Так что, пытаясь прояснить национально-конфессиональные корни российского рабочего класса, следует в первую очередь различать действительно крупную промышленность (фабрики и заводы машиностроительной, горной, металлургической, текстильной отраслей) от мелких и средних не индустриальных производств (пищевых, лесообрабатывающих, сахарных, местных и др.). Причем, в первую очередь требуется ответить на вопрос: какие национальности, проживавшие в Российской империи, и каким образом участвовали в формировании фабрично-заводского пролетариата?
Рассмотрим с этой позиции крупнейшие индустриальные анклавы: Центрально-промышленный район, Петербург, Донецкий бассейн и др. С промышленным центром, группирующимся вокруг Москвы, ситуация понятная. Так, в Нижегородской губернии главным поставщиком рабочих рук на крупные предприятия являлись коренные, исконно русские представители крестьянского сословия. В номерных книгах Сормовских заводов за 1904–1905 годы учтено свыше 10 тыс. человек, из которых почти половина родом из близлежащих уездов, а другая половина распределялась между Владимирской, Костромской, Симбирской губерниями. Весьма интересен такой факт: среди этих учтенных рабочих практически не представлены земледельческие районы страны: из Тамбовской губернии насчитывалось только 99 работников, Новгородской – 85, Смоленской – 26[150]. На Сормовских заводах числилось более 1000 выходцев из мещан, которые также в подавляющем большинстве были из Нижнего Новгорода или соседних промышленных губерний[151]. Другие сословия давали всего лишь 280 работников (дети военных, мелких чиновников, священнослужителей низшего ранга). С увеличением к 1909 году общей численности рабочих до 29 тыс. человек региональные источники рабочей силы остались практически те же[152]. Появление на заводах представителей нерусских национальностей в ту пору воспринималось как исключение, и трудились они, как правило, на вспомогательных работах. В 1900 году около 200 татар из Казанской губернии поступили на предприятие, но спустя несколько недель бросили работу, сославшись на тяжелые условия[153]. Русское население традиционно лучше адаптировалось к производственным тяготам. Напомним, что и бурлаками, обслуживавшими речной трафик на Волге, были также приволжские русские крестьяне, тогда как татары, чуваши, мордва и др. нанимались на эту тяжелейшую работу лишь изредка[154].
Обратимся к другим индустриальным губерниям центра – Владимирской, Костромской и Ярославской. Население городов и рабочих поселков этой обширной территории формировалось исключительно из коренных русских жителей. Так, Иваново-Вознесенск и Шуйский уезд росли за счет притока на фабрики людей из названных губерний (большинство было из Костромского края); их уроженцы составляли около трети населения этого промышленного города[155]. Аналогичное территориальное распределение рабочего класса наблюдалось и в Ярославле: город пополнялся также из Костромской, Вологодской и Московской губерний[156], причем доля выходцев из этих мест неуклонно повышалась. К примеру, на Ярославской большой мануфактуре к началу XX века количество пришлых превысило половину всех занятых на производстве[157]. Такая же ситуация сложилась и на крупных фабриках Московской губернии. На Богородско-Глуховской мануфактуре в 1869 году трудились рабочие, в основном приписанные к Богородскому и Московскому уездам (54 % и 70 % соответственно), а к 1913 году эти показатели значительно сократились (до 24 % и 33 %)[158]. На Раменской фабрике Малютина в Бронницком уезде 75 % текстильщиков в начале 1880-х годов были из близлежащих селений, затем их доля опустилась ниже половины[159].
Эти факты позволяют заключить, что крупная фабричнозаводская индустрия не только стягивала население в города, но и перебрасывала трудовые ресурсы из одной промышленной губернии в другую. Эти перекрещивающиеся потоки образовали целую сеть, выходящую за пределы промышленных губерний центра России. Приток же населения из сельскохозяйственной черноземной зоны, степной полосы, Белоруссии в крупную индустрию региона был совершенно ничтожным (1–2% от общей массы)[160]. То, каким образом население земледельческих районов приобщалось к промышленному труду, можно проиллюстрировать на примере Ярцевской мануфактуры, расположенной в сельском Смоленском крае. Бумагопрядильную фабрику здесь основал в 1872 году московский купец А. И. Хлудов, закупивший 500 английских станков и пригласивший английский административно-технический персонал. Однако местное крестьянство оказалось совершенно не приспособлено к производству, и Хлудов нанял около 800 рабочих из Московской, Рязанской и Тульской губерний. На начальном этапе эти квалифицированные кадры составляли подавляющее большинство ярцевских текстильщиков, и они же обучали местных крестьян, прививая им необходимые трудовые навыки[161]. Причем дело не ограничивалось передачей производственного опыта: прибывшие рабочие умело разжигали среди смоленских крестьян протестные настроения. В 1880 году на фабрике начались беспорядки, прозвучали угрозы расправиться с администрацией. В результате были вызваны войска, и полиция выслала зачинщиков стачки – в основном москвичей, рязанцев и туляков. Постепенно, лишь к середине 1890-х годов численность пролетариев из этих регионов снизилась до 20 %[162].
Вообще, растущее фабричное население Центрально-промышленного района начинает все больше беспокоить правительство. Причем, как следует из документов, власти, в отличие от советских историографов, понимали, что источник брожения находится внутри рабочей среды, а не где-либо еще. Так, доклад прокурорского чиновника о событиях на бумагопрядильной мануфактуре И. В. Залогина около г. Твери свидетельствовал, что забастовка, хотя и была результатом недовольства массы, «организована и руководилась опытной рукой, создавшей план и энергично приведшей его в исполнение». Вместе с тем (и это особенно важно):
«Лиц, организовавших забастовку и подстрекавших к ней рабочих, ни дознанием, ни следствием не обнаружено, причем в местном жандармском управлении не имеется никаких указаний на то, чтобы в среде рабочих были лица, имеющие связь с преступными политическими сообществами».[163]
И подобные выводы постоянно встречаются в материалах полиции на протяжении целого ряда лет. Например, в 1878 году во время беспорядков на бумагопрядильной фабрике Третьяковых было разгромлено здание администрации. Следствие установило организованный характер стачки, однако не усмотрело какого-либо стороннего подстрекательства[164]. Заметим, что и непосредственные участники революционного движения в своих мемуарах, выходивших уже в советские годы, делают иногда интересные признания. Ветеран революционного движения М. Лядов так вспоминал о забастовках на фабриках Егорьевска (ныне Московская область) и о своей роли в их организации:
«Мы поздно узнали об этом бунте, и проявить свое руководство не могли. Но решили широко осветить эту забастовку в листовках, а главное – указать и объяснить, как следует бороться».
Рассказывает Лядов также и о посещениях фабрик братьев Лыжиных и Гучковых, о своих знакомствах и разговорах со староверами, под влиянием которых он начал изучать историю раскола[165].
Перейдем к крупнейшему индустриальному центру России – Петербургу, где были сконцентрированы предприятия, принадлежавшие, главным образом, казне, представителям аристократии и иностранному капиталу. Но становление промышленного Петербурга снизу происходило преимущественно силами русского трудового люда. Первыми работниками Адмиралтейства стали мастеровые с Олонецкой верфи, переведенные сюда по указу Петра I. Затем проводились наборы людей из Вологды, Шуи, Ростова Великого и др[166]. Из них складывались кадры потомственных рабочих, которые обеспечивали производственные потребности петербургских заводов. Квалифицированную рабочую силу поставляла и Москва: по правительственным распоряжениям в столицу с Литейного двора была отправлена треть мастеровых и подмастерьев, затем число завербованных дошло до половины[167]. Такие наборы в дальнейшем проводились регулярно. К примеру, для запуска в 1789 году крупного завода для оборонных нужд – известного впоследствии под названием Путиловского – были привлечены русские ремесленники из Петрозаводска, а руководили производством десять английских специалистов[168]. В пореформенный период, характеризовавшийся бурным промышленным ростом, в Петербург хлынули крестьяне, главным образом из губерний со слаборазвитым земледелием. Среди них было много кустарей, обладавших определенной квалификацией для работы на крупных производствах. Уже к 1870 м годам 88 % металлистов и 92 % текстильщиков города составляли выходцы из одиннадцати губерний центра России (Тверской, Ярославской, Новгородской, Костромской и др.). А к началу XX столетия количество пришлых рабочих в бурно растущей петербургской промышленности составило 80,5 %[169]. Параллельно шел активный процесс формирования постоянных, потомственных пролетарских кадров; к 1910 году около 60 % всех городских рабочих или родились в Петербурге, или трудились на его предприятиях свыше десяти лет[170].
В результате на заводах и фабриках складывался довольно устойчивый костяк, состоявший в основном из русских рабочих. Например, на Обуховском заводе образовалась очень крепкая и влиятельная группа так называемых старожилов – искусных пушкарей, сталеваров, станочников и т. д.; здесь они выросли, научились своему делу. Эти рабочие пользовались большим влиянием при наборе новых кадров, устраивая на предприятие своих земляков, родных, знакомых[171]. Администрация старалась не принимать на завод работников без рекомендаций, опасаясь разного рода «случайных» людей, и поэтому охотно прибегала к помощи старожилов[172]. Таких людей именовали еще «заводиловкой», так как при всяческих недоразумениях и столкновениях с начальством «они были впереди и отстаивали права рабочих»[173]. Из различных мемуарных свидетельств следует, что весомая часть всех трудившихся на предприятиях дробилась на землячества[174], которые можно рассматривать в качестве основного канала для пополнения трудовых ресурсов. Как отмечают исследователи, это способствовало укреплению чувства коллективизма – «один за всех и все за одного», особенно в среде пролетарской молодежи[175].
На крупных предприятиях была и еще одна заметная (и весьма интересная) категория рабочих – тех, которые на одном месте долго не задерживались, переходя с завода на завод. Они в значительной мере обеспечивали циркуляцию трудовых потоков, отмеченную еще советскими учеными. По воспоминаниям самих рабочих, в большинстве своем эти люди обладали не только неплохой квалификацией, но и большой силой воли. Над теми, кто считали себя степенными и правильными, они посмеивались, «не любили и называли трусами тех, кто подолгу жил на одном месте, ненавидели и били разных прихвостней и ябедников». С мастерами держали себя непринужденно, всячески демонстрируя, что вовсе не нуждаются в них и могут всегда где угодно найти работу. Если мастер пробовал показать свою власть, «то они попросту колотили его», дождавшись обеда или вечера, бывало выказывали неуважение и самим хозяевам. Известно, например, что рабочие Путиловского завода часто пускали в ход кулаки, которые «гуляли по спинам начальников», отлавливаемых после работы по улицам[176]. Держались такие рабочие всегда вместе и если уходили с завода, то старались устраиваться на одно производство, а при отсутствии вакансий жили за счет тех, кто смог устроиться[177]. Они в значительной мере усиливали протестный дух пролетариата, практикуя расправы и осмеяния мастеров: их вывозили на тачках, имитируя «вывоз мусора» с предприятия. Озлобившим коллектив, накидывали сзади и завязывали в мешок, выдворяя за ворота. После такого публичного унижения многие из административно-технического персонала улучшали отношение к рабочим[178].
Очевидно, что в пролетарской среде Петербурга имелось достаточно «горючего материала» для мощной забастовки, и она действительно вспыхнула в 1896 году. В мае состоялась коронация Николая II, и владельцы столичных предприятий объявили трехдневный выходной, а потом решили эти дни рабочим не оплачивать. В ответ забастовали свыше 30 тыс. человек. Как утверждали очевидцы, стачка явилась полной неожиданностью не только для правительства, полиции, жандармов, но и для «Союза борьбы за освобождение рабочего класса», не говоря уже о группе «Народная воля»[179]. В ней приняли участие самые забитые рабочие, обычно не откликавшиеся на пропаганду социалистов. Директор-англичанин одной крупной питерской фабрики недоумевал: «Кто вас надоумил устраивать стачки?» Советские историографы с гордостью сообщали, что движение возглавил ленинский «Союз борьбы». Однако сами ткачи и прядильщики уверяли, что у забастовщиков был организован свой подпольный стачечный совет, куда входили представители фабрик и заводов[180]. А руководящая роль «Союза борьбы» выразилась в подготовке воззваний и листовок, в сборе средств на помощь русскому пролетариату в Европе. Причем непосредственные участники тех событий говорили, что члены Союза «были скорее агентами по собиранию сведений о положении дел и по распространению книг и напечатанных уже листовок, чем организаторами и пропагандистами среди массы рабочих»[181]. Кстати, эти листовки были напечатаны с грамматическими ошибками[182]: очевидно, их подготовка никак не могла быть результатом творчества интеллигентных революционеров, чья роль больше походила на вспомогательную, чем на руководящую[183]. Ну и наконец, нужно помнить о главной цели стачки: бастующие хотели заставить хозяев оплатить коронационные дни, и любой другой исход воспринимали как оскорбление, прежде всего – императора. В этом случае руководящая роль «Союза борьбы» выглядит весьма анекдотично: получается, Ленин со своими товарищами возглавили борьбу пролетариата за уважение к царю!
Перейдем к формированию пролетариата на Восточной Украине. В 80 – 90-х годах XIX века здесь возник мощнейший индустриальный центр, благодаря усилиям иностранного капитала, привлекшего значительные инвестиции и современные технологии. Однако, на этих территориях полностью отсутствовали необходимые кадры: коренное украинское население не проявляло интереса к рабочим вакансиям. Предприниматели обратились за помощью к правительству, ходатайствуя о переселении на Юг рабочих из промышленных губерний России и Урала, где имелась необходимая рабочая сила[184]. Так сформировался основной канал пополнения трудовых ресурсов для Донецкого бассейна. Администрации шахт и заводов нередко поручали кому-нибудь из старых пролетариев создавать артели, чтобы вербовать туда своих русских земляков. Заводчики также всячески удерживали на своих угольных копях и металлургических предприятиях необходимый пришлый контингент. Как отмечала специальная комиссия при Съезде горнопромышленников Юга: следует превратить рабочего человека «из кочевого в оседлого», предоставить ему хотя бы небольшой «клочок земли, на котором он смог бы вести собственное хозяйство, держать корову, мелкий домашний скот и птицу»[185]. Эти меры возымели свое действие. Побывавший летом 1890 года на Донбассе В. В. Вересаев застал среди местных шахтеров «уже целое поколение, выросшее на здешних рудниках… эти рабочие и дают тон оседающим здесь пришлым элементам»[186]. Характерны фамилии этих пролетариев, приведенные Вересаевым: Черепанцовы, Кульшины, Дулины, Вобликовы, Ширяевы, Горловы и др.[187], – среди них нет ни одной украинской. Это наглядно свидетельствует, что в дореволюционную пору украинское население не было приспособлено к индустриальному труду.
Точно определить национальный состав промышленного пролетариата Украины, сконцентрированного в восточной ее части, чрезвычайно трудно. Дореволюционная статистика либо вовсе не различала русских и украинцев, либо, в лучшем случае, делила всех рабочих на пришлых и местных, не имея при этом четких критериев[188]. Тем не менее, как дореволюционные, так и советские историки делают схожие выводы. По некоторым оценкам, к середине 1890-х годов лишь 15 % украинцев были задействованы в крупной индустрии[189]; по другим, в железной и каменноугольной промышленности Украины не менее 70 % всех рабочих прибыли из великорусских губерний (в Екатеринославской губернии – почти 83 %)[190]. Такая тенденция сохранялась и в дальнейшем: среди поступивших на украинские заводы и шахты в 1910–1912 годах выходцы из Центральной России составляли около 80 %[191]. Иными словами, промышленный пролетариат на Украине формировался на той же национальной основе – русской. Причем многие рабочие разных предприятий Донецкого бассейна, особенно квалифицированные, были знакомы друг с другом, могли «справить» документы, помочь с устройством на работу[192]. Добавим, что непосредственно украинцы использовались, как правило, не на основном производстве, а занимались извозным промыслом[193]. Иногда на предприятиях появлялись представители других национальностей, например кавказских. Но их выписывали не для производственных целей, а для поддержания порядка. Так было на Брянском заводе, где привезенная группа из черкесов, осетин и лезгин по указке администрации чинила расправу над рабочими за мелкие кражи, проступки и т. д. Лишь после анонимных угроз в адрес управленческого персонала их удалили с предприятия[194].
Итак, создание южно-российского индустриального района стало делом не только иностранного капитала, но и русских рабочих. Один из авторов той поры писал:
«Как и сто лет тому назад, донецкий крестьянин остается до сих пор, как бы на зло окружающим условиям, завзятым земледельцем, хлеборобом до мозга костей, оторвать которого от плуга и бороны в силах только что– либо чрезвычайное. В самые трудные годины своей земледельческой жизни, постигнутый рядом сельскохозяйственных невзгод, донецкий крестьянин, прежде всего, ищет спасения не в посторонних внеземледельческих промыслах, в изобилии окружающих его, а все в том же земледелии, пуская в ход героические усилия ради расширения посевной площади до пределов возможного»[195].
В дореволюционной России широко устоявшимся мнением было то, что хохол «крайне односторонен, исключительно предан земледелию, не знает ни ремесел, ни какого-либо другого мастерства, кроме пахоты»[196]. Напомним, что тезис о не расположенности украинцев к промышленному труду с энтузиазмом развивала национально-украинская историография во главе с М. М. Грушевским. По мнению его исторической школы, местный пролетариат является пришлым, инородным, т. е. русским; он, в отличие от крестьянства, не являлся носителем национальной идеи[197]. Не случайно деятельность национально-культурной организации «Просвита», открывшей отделения и на территории Екатеринославской губернии, ограничивалась преимущественно сельской местностью[198]. Об обособленности пролетариата на украинских просторах свидетельствуют и революционные события. Союз промышленных рабочих и местного крестьянства оказался крайне слабым, взаимоотношения между ними долго не налаживались и в советское время[199]. Данную проблему анализирует и западная историография, отмечая устойчивую невосприимчивость пролетариата, сложившегося в Украине, ко всему украинскому (языку, культуре и т. д.)[200].
Вывод о том, что фабрично-заводской класс в России формировался за счет ресурсов русской нации, требует пояснения. Даже в постсоветский период специалисты, многое сделавшие для изучения данной проблемы, по-прежнему квалифицировали дореволюционный рабочий класс как силу национально неоднородную (за исключением Польши и Финляндии)[201]. Если говорить о пролетариате вообще, это утверждение следует признать справедливым, и тогда разговор о представителях разных национальностей, задействованных в тех или иных производствах, приобретает обязательный характер. Однако нас (в отличие от советской науки), интересует не обобщенный образ рабочего класса, а его дифференциация по уровням производства: крупное индустриальное – и мелкое, среднее, по сути – ремесленное. Только такой подход позволяет увидеть, что крупная отечественная промышленность была «родным домом» именно для русского человека. Присутствие же в промышленной сфере представителей других народностей в дореволюционный период ограничивалось, главным образом, не индустриальными отраслями; собственно, это следует и из работ советских ученых. Например, рабочие-украинцы охотно трудились в сахарной отрасли: на рафинадных заводах уже около 78 % трудящихся составляли коренные местные жители; этот показатель характерен и для второй половины XIX столетия, и для начала XX[202]. Чувашские «пролетарии» с большим трудом втягивались не то что в индустрию, а вообще в какое-либо производство: на крупнейшем предприятии Чувашии, базовых для Казанской железной дороги ремонтных мастерских, преобладали опять-таки русские[203]. В Карелии, на Петрозаводских индустриальных предприятиях численность карелов составляла лишь 5 %, тогда как на лесопилках, в большом количестве разбросанных по краю, их было уже свыше 40–50 %[204]. В Белоруссии до революции за счет коренного населения комплектовались кожевенная, спичечная, пищевая, винокуренная отрасли (около 70 %). Крупной фабрично-заводской промышленности там не было, а расположенная по соседству, в Петербурге и на Украине, индустрия белорусов не привлекала[205]. В Башкирии, напротив, существовала развитая горно-металлургическая промышленность; Златоустовский, Катавский, Юрюзанский заводы имели общероссийское значение. Однако, основные кадры предприятий (до 80 %) составляли русские, башкир же насчитывалось всего около 14 %, татар – 5,5 %, причем трудились они преимущественно на вспомогательных работах, таких как заготовка дров, перевозка грузов и т. д.[206]. На Бакинских нефтяных промыслах к концу XIX – началу XX века национальный состав рабочих был таким: 55 % – русские; 35 % – азербайджанцы; 8,5 % – армяне; 1,5 % – другие. И это при том, что закавказские народности, выросшие в буквальном смысле слова на нефти, имели больше навыков по ее добыче. Да и местные владельцы скважин стремились привлекать рабочих своей национальности. Тем не менее, русские и здесь преобладали, так как, поработав в других индустриальных центрах страны, они обладали более высокой технической квалификацией[207]. Иная ситуация наблюдалась лишь в Риге: местные – латышские – кадры были достаточно адаптированы к производству, и проблем с привлечением трудовых ресурсов в крупную индустрию здесь не возникало. Этот город по общему числу рабочих уступал только Москве и Петербургу; доля русских колебалась от 1/3 на большинстве предприятий до 2/3 на Кренгольмской мануфактуре, принадлежащей видному московскому купечеству[208].
А что можно сказать о конфессиональной принадлежности русских рабочих, ставших основным источником фабрично-заводского пролетариата в России? Разумеется, первым делом разговор должен идти о православии. Знакомство с материалами показывает, что рабочим, занятым в крупной индустрии, была присуща жгучая ненависть ко всему, что связано с официальной церковью. Согласимся, это с трудом вяжется с образом русского человека, глубоко почитающего православие, о чем заявляют представители РПЦ. Распространенность в рабочей среде антицерковных настроений можно оценить по ежегодным отчетам епархиальных епископов в Св. Синод. Прежде всего обратимся к материалам, поступавшим из промышленных губерний Центра. Например, из Костромской епархии сообщали:
«Разврат свил себе прочное гнездо между фабриками, фабричная атмосфера приносит величайшее зло, легкомысленное отношение к церковным установлениям, холодность к церкви, сочувствие к социализму».[209]
Местные благочинные считали, что ретивые агитаторы признают за духовенством немалую силу в ограждении народа от социалистических учений и потому стараются ослабить авторитет церкви. Для этого они заявляют о подчиненности ее государству, инициируют толки о богатстве и корыстолюбии духовенства, о союзе его с людьми знатными и богатыми с целью держать трудовое население в угнетении и нищете[210]. Особенно неблагоприятное отношение к церкви заметно в фабричных районах, население которых демонстрирует непочтительность к духовным особам, держит себя высокомерно, избегает священнического благословения[211].
Из отчетов Нижегородской епархии следовало, что крупные фабрики и заводы оказывают вредное влияние на жителей окрестных сел и деревень, разжигают увлечение социальными вопросами и «стремление разрешать их в духе того общественного порядка, который покоится на отрицании всякой сословности и всяких традиций»[212]. Антирелигиозная пропаганда в губернии:
«свила себе прочное гнездо в фабриках и заводах. Немало здесь уже лиц, которые не только смотрят на религию безразлично, но и распространяют взгляд о желательности упразднения церкви…».[213]
Сами же рабочие считали необходимым добиваться различных прав и преимуществ, пользуясь, в частности, такими мерами, как отказ от уплаты казенных сборов и податей, неподчинение назначенным правительственным чиновникам и т. д.[214] В отчетах из Владимирской епархии говорилось:
«фабрика – это зло, действующее развращающим образом на религиозно-нравственную жизнь православного населения».
А один из благочинных восклицал: «мы счастливы, что у нас нет фабрик, и потому религиозно-нравственное состояние нашей паствы не внушает серьезных опасений»[215]. Духовная администрация Тверской губернии отмечала упадок веры и благочестия у того контингента, который большую часть года проживал в Петербурге, Москве и других городах на отхожих промыслах. Эти рабочие люди, зараженные неверием и безбожием, полностью находятся во власти безнравственности[216]. В Ярославской губернии выражали надежду на то, что всплеск нравственных недугов, наблюдаемых в фабрично-заводских районах, нейтрализуется усилением пастырского рвения со стороны духовенства[217]. В Рязанской епархии фиксировали непочтительность к церкви и духовенству, идущую из фабричных поселков[218]. В отчетах в Синод предлагалось даже выделять священникам для жительства помещения менее подверженные поджогам и разрушениям, потому как уничтожение домов духовенства в прифабричных территориях в виде мщения пастырям за смелое противодействие врагам церкви не редкость[219]. В Калужской епархии прямо указывали: свободомыслие, порочные антицерковные привычки проникают в губернию с южных промышленных заводов, откуда их приносят массы отходников[220].
В других индустриальных регионах России наблюдались те же тенденции. Обстановка, царившая на фабриках и заводах Казанской епархии, характеризовалась как «пагубная и растлевающая»[221]. Особенно ее разлагающее влияние чувствовалось в селах, соприкасающихся с промышленными предприятиями. Упоминались все те же отхожие промыслы, которые накладывали «отпечаток разнузданности с хулиганским пошибом»[222]. Уходившие на заработки крестьяне прерывали связи с приходскими храмами и пропитывались духовной отравой. В промышленной Екатеринбургской епархии священники сообщали о непочтительном отношении к церкви со стороны заводского населения. Здесь не останавливались даже перед грабежами церковного имущества, «оставляя в стороне страх ответственности перед Богом за свои действия», не брезговали и пожертвованиями, дарами от верующих. Столь вопиющие факты красноречиво свидетельствовали об уровне религиозно-нравственного состояния уральского населения[223]. В отчетах из индустриальной Екатеринославской губернии проводилась четкая грань между фабрично-заводским и земледельческим населением. Местные украинские жители активно посещали церковные службы, слушали проповеди, соблюдали обряды. А среди рабочих заводов, шахт и рудников наоборот отмечалось полное безразличие к религии. Духовные власти губернии сообщали:
«С особой скорбью приходится отметить то влияние, которое оказывает пришлый элемент на коренное (т. е. украинское – авт.) население. Этот элемент производит деморализующее влияние на коренных жителей, заражая их и вредным учением, и индифферентизмом к православной церкви»[224].
Нередко на вопрос: «Бываете ли вы в церкви?» приходится слышать стереотипный ответ: «Мы приехали не Богу молиться, а зарабатывать». Над местным духовенством смеются и откровенно издеваются, при встрече демонстративно не желают поклониться и вообще стараются держать себя вызывающе[225]. Рабочие признают права только за собой, считая себя создателями человеческой истории и двигателями культуры. К священникам обращаются в случае крайней необходимости – по условиям гражданской жизни. Причем называют их, в лучшем случае, «товарищ», а нередко и «кровопийца-живодер»[226].
Религиозно-нравственное состояние фабрично-заводского пролетариата обращало на себя все больше внимания. Хотя епархиальное начальство промышленных губерний довольно поздно – лишь с середины 90-х годов XIX столетия, начало серьезно относиться к этой проблеме. Ведь существование пролетариата в России долгое время вообще отрицалось. В документах употребляли слова «крестьянство», «заводское население», «мастеровые». В литературе 1880-1890-х годов рабочий считался крестьянином, который к прокорму с земли прибавляет доход от посторонней работы на фабриках. Труд на предприятиях ставился в один ряд с кустарным промыслом. Такое отношение было вызвано желанием властей избежать обезземеливания, а значит и революционной борьбы, а также стремлением скорректировать вредные последствия капиталистического развития в общественном и нравственном смысле[227]. В качестве противоядия антирелигиозным настроениям пролетариата рассматривалась национально-православная риторика. Подобный опыт гармонизации отношений между трудом и капиталом был наработан в западных странах, ранее столкнувшихся с теми же проблемами. К их решению там активно подключались христианские церкви, пытавшиеся наладить взаимодействие разных экономических слоев на основе религиозных ценностей. В. К. Саблер (обер-прокурор Синода в 1911–1915 годах) собрал об этом обширный материал. Он посетил целый ряд предприятий в разных странах и сумел разглядеть, как два, казалось бы, враждебных фактора – капитал и труд – сливаются в одну творческую силу. Например, на фабрике в г. Реймсе (Франция) хозяин с семьей являли рабочим образец христианской жизни, заботились об условиях их существования, жили с ними общими интересами, все вопросы обсуждали совместно, вместе пели псалмы, штрафы назначали ничтожные, мастерам в обиду не давали и т. д. Благодаря чему сами хозяева тоже были окружены вниманием и заботой: на фабрике не возникало даже намека на конфликты[228]. Таких примеров на страницах книги собрано немало. Их изложение венчает главный вывод автора:
«Только совместная работа в христианском духе есть единственное спасительное средство, упрочивающее нравственное и материальное благополучие»[229].
Однако, для многих в России было очевидно: церковно-православный инструментарий не поможет в решении социальных проблем. Например, в Петербурге для нравственного увещевания заводских рабочих отрядили архимандрита Амвросия. В сопровождении двух монахов он разъезжал по питерским предприятиям с беседами о благе церкви. Однако слушать его собирались в основном только женщины и некоторые рабочие, а вскоре и они стали проявлять недовольство, за что некоторые даже подверглись аресту. В конце концов, на одной из фабрик в архимандрита «полетели рваные галоши и прелый картофель, после чего его поездки по заводам прекратились»[230]. Среди русских рабочих Юзовского завода в Донбасском регионе большой популярностью пользовалась листовка под названием «Поп и черт»[231]. На Сормовских заводах под Нижним Новгородом толпы рабочих через своих выборных требовали отмены установленного администрацией вычета одного процента из заработной платы на постройку и содержание местной церкви[232]. Угрозы всеобщей забастовки в случае сохранения церковных вычетов выдвигались в Сормове постоянно, о чем свидетельствуют воспоминания самих пролетариев[233].
Как констатировал профессор И. Х. Озеров, трудящиеся уходят от религии, поскольку современная церковь представляет собой не что иное, как капиталистическую организацию, «освящавшую неправду, стоящую на стороне капитала и сильных мира сего»[234]. В духовном смысле население оказывалось вне влияния церкви, которая «не умиряла враждующие интересы, не заступалась за притесняемого, слабого, а наоборот», церковное духовенство «присасывалось к более сильному, жило его милостями и щедротами, расточая молитвы за сильного, смотря снисходительно или даже поощряя грубые инстинкты, пороки сильных мира сего»[235].
Озеров считал необходимым наполнить господствующую церковь социальным духом и в качестве примера рекомендовал английский опыт по созданию так называемых церквей труда, где интересам трудящихся отводилось значительное место[236]. Аналогичные мысли высказывал и известный интеллектуал той поры В. Зеньковский: социальное движение в России развивается не только вне зависимости от официального православия, но и в прямой враждебности к нему. И если такое положение дел сохранится, то православие окажется совершенно лишним и русская культура не разовьет его начал[237]. Конечно, такие же оценки предлагала и советская наука, с энтузиазмом развивавшая тезис о падении престижа церкви, который был вызван снижением потребности у трудового народа в религии вообще. И тенденция эта явилась якобы закономерным следствием неутомимой и эффективной деятельности партии большевиков, развеивавшей религиозный дурман. Особенно большой отклик их пропаганда находила у могильщика старого мира – пролетариата, который быстрее других освобождался от оков прошлого…[238]
Если оценивать выводы, как дореволюционных оппонентов господствовавшей РПЦ, так и советских ученых, то нетрудно заметить их атеистическую устремленность. И те и другие, хотя и по разным причинам, уверенно фиксировали распространение атеизма в рабочей среде. Однако, выявленные источники никак не позволяют считать, что дореволюционный русский пролетариат в принципе отвергал религиозную мотивацию. Красноречивый пример – забастовочная волна, охватившая промышленный Центр России в 1897 году. Как следует из документов, ее главной причиной стало сокращение выходных за счет праздничных дней. Владельцы заводов и мануфактур объявили рабочими днями религиозные праздники: Введение во храм Пресвятой Богородицы, Сретение Господне, Воздвижение Креста, Св. Николая Чудотворца и др., что и вызвало бурю негодования[239]. В результате обстановка в Центрально-промышленном регионе, по свидетельству современников, накалилась как никогда[240]. Заметим, если бы рабочие были действительно проникнуты атеистическим духом, то подобная инициатива собственников не привела бы к массовым забастовкам, а тлеющая неприязнь к хозяевам выразилась по-иному.
Воспоминания самих рабочих дореволюционной поры также противоречат утверждениям об устойчивом пролетарском атеизме. Так, старый большевик Федор Самойлов – рабочий, член Государственной думы, писал, что заводские в самом деле крайне редко посещали церковные службы, подавляющее большинство отбывало их как необходимую повинность, однако «все считали себя религиозными»[241]. Один из рабочих Путиловского завода вспоминал, насколько заинтересовано в их среде обсуждались религиозные вопросы. В этих спорах, когда каждый защищал свою позицию, выделялись старообрядцы, доказывавшие, что их вера самая правильная. А неверующих безбожников (т. е. атеистов) на огромном заводе «было совсем немного, и они помалкивали, так как это вызывало стойкое неодобрение»[242]. На крупном московском предприятии Гужона (при советской власти завод «Серп и молот») в каждом цеху находилась большая икона, перед которой горела лампада. Приходя в цех, металлисты сначала крестились на образ и лишь затем приступали к работе[243]. Что касается Москвы в целом, то очень интересны заметки одного большевистского агитатора, проводившего антирелигиозные беседы по городским окраинам в клубах, столовых при фабриках и заводах. Его опыт демонстрировал, что «…попа не уважали ни в какой степени, но Бог стоял в их сознании (рабоче-крестьянской публики – авт.) с монументальной основательностью». Церковь же с готовностью осыпали насмешками[244]. Однако, в центральной части Москвы какая-либо пропаганда была крайне затруднена. Здесь уже собирались активные церковники, которые при любых нелицеприятных словах в адрес РПЦ устраивали истерики[245]. Схожая ситуация наблюдалась и на горных предприятиях, расположенных в Донецком бассейне. Так, в известном советском романе А. Авдеенко «Я люблю» о шахтерской жизни до революции упоминается, что в корпусах, где проживали рабочие, всегда имелись иконы, купленные вскладчину, в то же время, горняки редко наносили визиты в церковь[246]. Интересен один приведенный эпизод из местной жизни: после обвала на шахте, унесшего жизнь многих шахтеров, один из работников направился в церковь, где, не снимая картуза и не крестясь, решил приобрести свечи для поминания погибших товарищей. Когда же выяснилось, что свечей, предназначенных для продажи, недостаточно, то он потребовал снять нужное количество с подсвечников у икон[247]. Очевидно, такое отношение к храму РПЦ можно было ожидать со стороны откровенного безбожника. Но в данном случае речь шла не о проявлении атеизма, а о выражении религиозности явно не связанном с церковью, как таковой.
Подобные свидетельства хорошо состыкуются с приведенными выше оценками епархиального начальства, в которых архиереи РПЦ констатировали большую тревогу относительно религиозно-духовного состояния рабочего класса. Напрашивается вывод: православная идентификация русского пролетария реализовывалась вне господствующей церковной традиции. В этом нет ничего удивительного: антицерковные настроения неизменно присутствовали в русской народной среде со второй половины XVII столетия. Официальные власти старательно обходили эту тему, культивируя образ церковного православия как жизненной основы государства, души народной, присущей всем русским (за малым исключением). При этом игнорировалось, что значительная часть этого русского населения не воспринимает в качестве своей именно господствующую церковь. Публичные свидетельства об антицерковных проявлениях, тлевших в народных низах, резко осуждались духовным официозом. К примеру, даже известный сборник В. И. Даля «Пословицы русского народа» увидел свет после семи лет мытарств, так как синодальных чиновников сильно смущала та сторона крестьянского эпоса многих великорусских регионов, собранного Далем, который демонстрировал неприязненное отношение и насмешки над господствовавшей церковью[248]. «Зачем монахам рай, им и на земле не хуже», «Родись, крестись, женись, умирай – за все попу деньгу подавай», «Клопы – не попы: тело едят, а душе не вредят», «Денежная молитва – что острая бритва, все грехи сбреет» – вот некоторые примеры устного народно-крестьянского творчества[249]. Эти наблюдения подтверждают и воспоминания рабочих, которыми мы располагаем. В подавляющем большинстве случаев они повествуют об антицерковной атмосфере, царившей в крестьянских семьях, где они родились и росли. Так, один работник московской «Трехгорной мануфактуры» говорил, что, следуя примеру отца, за долгие годы посетил церковь всего лишь раз по необходимости – когда скончался его родитель[250]. Другой рабочий этой фабрики вспоминал, что его отец – не будучи атеистом – всегда был резко настроен против начальства и попов (служителей РПЦ он называл «дармоедами»)[251]. Рабочий московского завода Гужона рассказывал, что его родители были набожны, но при этом его мать, встречая на улице попа, считала это дурным предзнаменованием[252]. Иваново-вознесенский пролетарий Н. Махов делился детскими впечатлениями: «родственники старались избегать визитов в церковь, а отец постоянно материл священников и «все время, как я помню отца, говорил: у попа рука дурная»[253].
Данный текст является ознакомительным фрагментом.