Ликург
Ликург
Чтобы надлежащим образом оценить замысел Ликурга, необходимо воскресить в памяти политическое положение Спарты тех времён и ознакомиться с государственным устройством лакедемонян, каким оно было в те дни, когда Ликург огласил свой проект преобразований.
Во главе государства стояли два царя, облечённые равною властью; они непрестанно соперничали друг с другом, и каждый из них стремился приобрести как можно больше приверженцев, дабы, опираясь на них, ограничить могущество своего соправителя. Это соперничество, унаследованное от первых царей, Прокла и Эврисфена, переходило в их династиях из поколения в поколение и сохранилось вплоть до Ликурга; поэтому на протяжении очень длительного периода Спарта была ареною непрекращающихся распрей между двумя партиями. Каждый царь пытался подкупить народ дарованием значительных вольностей; эти поблажки породили в народе дерзость и в конце концов привели к мятежам. Государство пребывало в неустойчивом состоянии; оно металось от монархии к демократии и вследствие частых перемен курса впадало из одной крайности в другую. Границы между правами народа и произволом царей не были определены, богатства сосредоточивались в немногих семьях. Богатые горожане держали в страхе и повиновении бедняков, отчаянье которых находило выход в восстаниях.
Раздираемое внутренними распрями, слабое государство неминуемо должно было стать добычей воинственных соседей или распасться на более мелкие тирании. Такою нашёл Спарту Ликург; неясность границ между властью народа и властью царей, неравномерное распределение достатка среди граждан, отсутствие согласия и стремления к общему благу и полное политическое бессилие были теми недугами, которые в первую очередь предстали взору законодателя и которым он поэтому в составленных им законах уделил преимущественное внимание.
В день, избранный Ликургом для обнародования этих законов, он велел тридцати наиболее знатным согражданам, которых расположил в пользу своего плана, собраться в полном вооружении на рыночной площади, дабы нагнать страху на тех, кто стал бы противиться его предложениям. Царь Харилай полагал, что эти приготовления направлены против него, и, страшась их, укрылся в храме Минервы. Но его успокоили, объяснив суть дела, и он настолько восхитился планом Ликурга, что в дальнейшем оказывал ему деятельную поддержку.
Первое постановление законодателя касалось государственного устройства. Чтобы раз навсегда воспрепятствовать республике метаться от царской тирании к анархической демократии, Ликург поставил между ними, в качестве противовеса и той и другой, некую третью силу: он учредил сенат. Сенаторы — их было всего двадцать восемь, а вместе с царями тридцать — обязаны были в тех случаях, когда цари злоупотребляли своей властью, вступаться за народ; когда же, напротив, власть народа становилась чрезмерной, им вменялось в обязанность брать под свою защиту царей. Это было превосходное нововведение, и благодаря ему Спарта навеки избавилась от тяжких междоусобиц, потрясавших её до того времени. Благодаря ему ни одна из сторон теперь не могла попирать другую; против сената, действовавшего совместно с народом, цари были бессильны; равным образом и народ не мог сохранить за собой перевес, если сенат действовал совместно с царями.
Ликург, однако, не предусмотрел третьей возможности — что и сенат способен злоупотребить своей властью. Являясь промежуточным звеном, сенат мог без особой угрозы общественному спокойствию, с одинаковой лёгкостью объединяться как с царями, так и с народом, но цари не могли объединяться с народом против сената, не создавая этим большой опасности для государства. Сенат не замедлил воспользоваться выгодами своего положения и начал непомерно расширять свою власть, что удавалось ему без особых хлопот, поскольку сенаторов было немного и они легко могли договориться между собой. Поэтому продолжатель дела Ликурга восполнил этот пробел и добавил эфоров, наложивших узду на власть сената.
Намного опаснее и решительнее был второй закон, установленный Ликургом. Согласно этому закону вся земля была разделена между гражданами поровну, дабы навсегда уничтожить различие между богатыми и бедными. Вся Лакония была поделена на тридцать тысяч полей, а земли вокруг города Спарты — на девять тысяч, причём каждое поле было таких размеров, чтобы обеспечить живущей на ней семье достаток. Спарта приобрела чудесный, цветущий облик, и сам Ликург пришёл в восторг от открывшегося его взору зрелища, когда впоследствии объехал страну. «Вся Лакония, — вскричал он, — подобна полю, которое братья по-братски поделили между собой!»
Не менее охотно, чем землю, поделил бы Ликург и движимое имущество, но это его намерение столкнулось с неодолимыми трудностями. Он попытался, однако, добиться осуществления своей цели окольным путём: то, чего он не мог достигнуть приказом, должно было, по его мысли, пасть само собой.
Он начал с того, что запретил золотую и серебряную монету и ввёл вместо неё железную, в то же время присвоив большому, тяжёлому куску железа ничтожную ценность в денежном выражении; поэтому для хранения небольшой суммы требовалось обширное помещение, а для перевозки её — множество лошадей. Вдобавок, чтобы пресечь попытки ценить монету по годности железа для иного употребления и ради этого накоплять его, он предписал назначенное для изготовления денег железо раскаливать докрасна, а затем охлаждать в уксусе; закалённое таким образом, оно становилось непригодным ко всякому иному использованию.
Кто же стал бы при таком положении дел воровать, или соблазняться подкупом, или тщиться копить сокровища, когда даже малый барыш нельзя было ни сохранить, ни использовать?
Отняв этим путём у своих сограждан средства к поддержанию роскоши, Ликург сверх того убрал с их глаз и всё то, что могло ввести их в соблазн. Ни одному иноземному купцу не была нужна спартанская железная монета, а другой у жителей Спарты не было. Всем, кто работал на роскошь, пришлось покинуть Лаконию; ни один чужестранный корабль не входил теперь в её гавани, ни один искатель приключений не являлся в поисках счастья в эту страну, ни один купец не заглядывал в эти края, чтобы взимать дань с суетности и наслаждения, ибо отсюда они могли вывезти лишь железные деньги, во всех других странах не имевшие никакой ценности. Роскоши не стало, ибо не было никого, кто мог бы способствовать её сохранению.
Ликург решил бороться с роскошью ещё и другим способом. Он повелел всем гражданам Спарты питаться за общим столом в общественном месте и всем потреблять одну и ту же, законом предписанную пищу. Далее было запрещено предаваться у себя дома изнеженности и приготовлять на собственной кухне дорогостоящие блюда. Каждому вменялось в обязанность ежемесячно вносить известное количество съестных припасов для общественных трапез, взамен чего государство отпускало ему пищу. Обычно за каждым столом собиралось пятнадцать граждан; чтобы быть принятым в число сотрапезников, требовалось согласие всех остальных. Никто не смел уклоняться от этой трапезы, не имея на то уважительных причин; это правило выполнялось столь неукоснительно, что даже Агий, один из последующих спартанских царей, выразивший по возвращении с победоносной войны желание поесть наедине со своею женой, столкнулся с решительным отказом эфоров. Среди кушаний, принятых у спартанцев, особая известность выпала на долю чёрной похлёбки. В похвалу ей говорили, что спартанцам нетрудно быть храбрыми, ибо не такое уж зло умереть, если питаешься их чёрной похлёбкой. Приправой к еде служили веселье и шутки, ибо Ликург и сам был таким другом застольного остроумия, что воздвиг в своём доме алтарь богу смеха.
Введение этих совместных трапез значительно способствовало достижению поставленной Ликургом цели: исчезла роскошная, дорого стоящая утварь, ибо ею невозможно было пользоваться за общим столом. Навсегда было покончено с чревоугодием; следствием этой строгости распорядка и умеренности было крепкое, здоровое тело, и здоровые отцы производили для государства крепких детей. Совместные трапезы приучали граждан к общественной жизни, и они ощущали себя членами одного и того же государственного образования, — излишне упоминать, что одинаковые условия существования, в одинаковой мере влияя на духовный склад граждан, порождали единообразие его.
Другой закон воспрещал кому бы то ни было покрывать свой дом кровлей, сооружённой с помощью каких-либо орудий сверх топора, а двери должны были изготовляться только пилой. В такой жалкой лачуге никому не пришло бы в голову обзаводиться хорошей утварью — ведь всем частностям подобает гармонично сочетаться с целым.
Ликург хорошо понимал, что создать законы для граждан — ещё далеко не всё; пред ним стояла ещё и задача создать граждан, пригодных для этих законов. В душах спартанцев ему надлежало закрепить навеки свои нововведения; в них предстояло ему умертвить восприимчивость к впечатлениям, не способствующим достижению этой цели.
Вот почему наиболее существенной частью его законов были законы, посвящённые воспитанию; ими он как бы замыкал круг, в котором спартанское государство должно было вращаться вокруг самого себя. Система воспитания была наиважнейшим творением государства, а государство — долговечным творением этого воспитания.
Пещась о детях, Ликург распространял свою заботу и на всё то, что связано с деторождением. Девушкам было предписано закалять себя телесными упражнениями, дабы роды у них были лёгкими и дети появлялись на свет здоровыми, крепкими. Более того — девушек заставляли ходить обнажёнными, чтобы приучить ко всякой погоде. Жених должен был похищать девушку, и ему разрешалось навещать её лишь по ночам, украдкой. Таким образом, в первые годы брака супруги мало общались друг с другом и любовь их сохраняла всю свою пылкость.
Какие бы то ни было проявления ревности, даже между супругами, решительно подавлялись. Законодатель подчинил своей основной цели всё без изъятия, в том числе и стыдливость. Даже верностью женщин он пожертвовал, только бы для государства рождались здоровые дети.
Всякий новорождённый принадлежал государству — для матери и отца он был потерян. Ребёнка осматривали старейшины, и если он был крепок и хорошо сложен, его тотчас передавали няне; если, напротив, он был слаб и увечен, его сбрасывали с Тайготской горы в пропасть.
Благодаря суровому воспитанию, которое они давали своим питомцам, спартанские няни славились по всей Греции, и их выписывали в далёкие края. Как только мальчику исполнялось семь лет, его отбирали от няни. Теперь его содержали, кормили и воспитывали вместе со сверстниками. С раннего детства приучали его преодолевать трудности и при помощи телесных упражнений приобретать власть над своим телом. Достигнув юношеского возраста, лучшие из них могли надеяться приобрести друзей среди взрослых, и эта дружба была пронизана одухотворённой любовью.
Игры юношей происходили в присутствии стариков, которые зорко наблюдали за первыми проявлениями их способностей, похвалой и порицанием разжигая юное честолюбие. Когда молодые люди хотели поесть вволю, им приходилось добывать съестное воровством; тех, кто попадался с поличным, ожидало суровое наказание и позор. Ликург избрал это средство, чтобы смолоду развить в них изворотливость и хитрость — качества, которые он в воине — а ведь он воспитывал их для ратного дела — ставил так же высоко, как телесную силу и храбрость. Мы уже видели, как мало Ликург считался с нравственными устоями, когда дело шло о достижении государственных целей. Впрочем, следует принять во внимание, что ни осквернение брака, ни эти вынужденные кражи не могли причинить спартанскому государству того ущерба, который они неминуемо причинили бы всякому другому. Поскольку государство взяло воспитание детей на себя, это воспитание нисколько не зависело от того, счастливы ли браки родителей и не запятнала ли их супружеская измена; а поскольку в Спарте почти всё имущество было общим и собственности там не придавали большого значения, то и охрана её не была делом первостепенной важности, как и посягательство на неё, — в особенности, когда само государство поощряло его в определённых целях, — не было преступлением против гражданского права.
Молодым спартанцам было запрещено наряжаться, кроме тех случаев, когда они шли в сражение или навстречу другой великой опасности. В этом случае им дозволялось делать себе затейливую причёску, надевать праздничную одежду, а также украшать своё оружие. Волосы, говорил Ликург, красят тех, кто красив, а некрасивых превращают в уродов. И бесспорно — законодатель поступил весьма прозорливо, связав представление об опасности с тем, что радостно и торжественно, и лишив её тем самым устрашающих свойств. Он пошёл ещё дальше. На войне допускалось некоторое послабление дисциплины: жизнь становилась вольготнее, и проступки наказывались не так сурово. Отсюда проистекало, что война для спартанцев была единственным отдыхом, и они приветствовали её, как радостное событие. Когда приближался неприятель, спартанский царь отдавал приказание затягивать песнь в честь Кастора, и воины, под звуки флейт, сомкнутым строем шли на врага; бодро и бесстрашно устремлялись они, в такт музыке, навстречу опасности.
Законы Ликурга привели к тому, что привязанность к собственности была оттеснена на задний план привязанностью к отечеству, и умы, не отвлекаемые больше заботами личного свойства, полностью отдавали себя государству. Поэтому Ликург счёл полезным и нужным избавить своих сограждан от всяких дел и обязанностей обыденной жизни и взвалить это бремя на чужестранцев; он сделал это затем, чтобы заботы, связанные с повседневным трудом, равно как и увлечение своим хозяйством, не отвлекали их дух от служения интересам отечества. Возделывание полей и домашний труд — всё это легло таким образом на рабов, которых в Спарте рассматривали как рабочий скот. Здесь их звали илотами, ибо первыми рабами спартанцев были жители расположенного в Лаконии города Гелоса; покорённые спартанцами, они были обращены в рабство. От этих илотов получили название и все другие рабы спартанцев, которых они добывали в своих войнах.
Участь этих несчастных людей была поистине ужасающей. На них смотрели как на орудие, которое можно употреблять любым способом, в зависимости от стоящих перед государством целей, и их человеческое достоинство попиралось возмутительнейшим образом. Чтобы спартанская молодёжь могла наглядно представить себе, к каким мерзким последствиям ведёт злоупотребление вином, илотов порой принуждали напиваться допьяна и в таком виде выставляли напоказ в общественном месте. Их заставляли также петь непристойные песни и затевать потешные пляски — пляски свободнорождённых были для них под запретом.
Илотами пользовались и для других, ещё более бесчеловечных целей. Государство считало полезным подвергать испытаниям мужество своих наиболее смелых юношей и в кровавых играх готовить их к войне с настоящим врагом. В этих видах сенат время от времени направлял в сельские местности некоторое число юношей; с собой им давали лишь кинжал и немного еды на дорогу. В течение дня их обязывали таиться в укромных местах, по ночам же они выходили на дороги и убивали илотов, которые попадали в их руки. Это мероприятие называлось криптией, или засадой. Впрочем, не выяснено, исходило ли оно от самого Ликурга. Во всяком случае, оно вполне согласуется с его принципами. Чем успешнее были войны, которые вела Спарта, тем больше становилось число этих илотов; с течением времени они стали представлять опасность для государства и доводимые столь варварским обращением до полного отчаянья, поднимали восстания. И вот однажды сенат решился на бесчеловечную меру, которая, как он считал, оправдывалась необходимостью. Во время Пелопоннесской войны, под предлогом, что им якобы даруют свободу, было собрано до двух тысяч самых бесстрашных илотов; их увенчали венками и в сопровождении торжественной, пышной процессии ввели в храм. Здесь эти илоты бесследно исчезли, и никто никогда не узнал, какая их постигла участь. Впрочем, эти жестокости отлично известны; в Греции даже вошло в поговорку, что спартанские рабы — самые несчастные из рабов, тогда как свободные граждане Спарты — самые свободные из свободных граждан.
Поскольку илоты освободили спартанских граждан от всяких трудов и забот, вся жизнь этих граждан протекала в полнейшей праздности. Молодёжь упражнялась в военных играх и в ловкости, тогда как взрослые были зрителями и судьями этих упражнений и состязаний. Для спартанского старца считалось позорным не присутствовать там, где проходило воспитание и обучение юношества. Вследствие всего этого всякий спартанец жил одной жизнью с государством, и всякое дело становилось общественным делом. На глазах у всего народа созревала молодёжь и отцветали люди преклонного возраста. Спартанец ни на мгновение не отрывал глаз от Спарты, и Спарта не отрывала глаз от него. Он был свидетель всему, и все было свидетелем его жизни. Этим непрестанно усиливалось стремление прославиться, питался и поддерживался патриотический дух; идея отечества и интересов отечества внедрялась в сознание каждого гражданина, переплеталась со всей его жизнью. Другим средством развивать эти побуждения были весьма многочисленные в праздной Спарте общественные торжества разного рода. Здесь распевали сложенные народом военные песни, в которых обычно прославлялись граждане, отдавшие жизнь за родину, или содержались призывы к доблести. На этих празднествах песни исполнялись тремя хорами: стариков, взрослых мужчин и мальчиков. Начинал хор стариков: «Было время, мы были героями». Им отвечали мужчины: «А ныне герои мы! Приходи, кто хочет, удостоверься!» Затем вступал третий хор, состоявший из мальчиков: «Придёт время, и мы станем героями, и наши деяния затмят тогда ваши».
При беглом взгляде на законодательство Ликурга нас охватывает приятное изумление. В самом деле, среди сводов законов древности законы Ликурга — бесспорно самые последовательные и совершенные, если не говорить о законах Моисея, с которыми они во многом весьма схожи, особенно в отношении принципа, положенного в основу и тех и других. Законодательство Ликурга подлинно завершено в себе; здесь одно влечёт за собою другое, частное держится целым, а целое — частным. И Ликург, пожалуй, не мог бы найти лучших способов достижения той цели, которую он себе поставил — создать государство, которое, будучи изолировано от всех остальных, стало бы самодовлеющим и способно было бы существовать, опираясь на свои внутренние возможности и питаясь собственной жизненной силой. Ни один законодатель не обеспечил своему государству такого единства, такого понимания общности интересов, такого единодушия, какие обеспечил Спарте Ликург. Чем же он достиг этого? Тем, что сумел направить деятельность своих сограждан на служение государству, закрыв для них все иные пути, которые могли бы отвлечь их.
Своими законами он устранил из жизни людей всё, что пленяет души и распаляет страсти, — всё, кроме интересов государства. Богатство и наслаждение, науки и искусство не волновали спартанцев. Поскольку все стали одинаково бедными, люди перестали задумываться над неравенством в распределении жизненных благ, а ведь оно-то и разжигает у большинства корыстные побуждения; стяжательство заглохло само собою, поскольку отпала возможность пользоваться богатством или кичиться им. Глубочайшим невежеством в области как искусства, так и науки, в одинаковой степени затемнившим в Спарте все головы, Ликург оградил её государственное устройство от каких бы то ни было посягательств, которые могли бы исходить от просвещённых умов; более того — это невежество в сочетании со свойственным всем спартанцам грубым пренебрежением ко всему чужестранному, стало необоримым препятствием к их смешению с другими народами Греции. С самой колыбели на каждом спартанце лежал особый отпечаток, и чем больше сталкивались они с другими народами, тем упорнее они должны были держаться внушённых им представлений. Отечество было первым, что открывалось взору спартанского мальчика, лишь только он пробуждался к самостоятельной мысли. Он пробуждался к ней в лоне опекавшего его государства, и его окружало всё то же: народ, государство, отечество. Это было первое впечатление, отложившееся в его мозгу, и вся его жизнь была лишь вечным обновлением этого впечатления.
У себя дома спартанец не находил ничего сколько-нибудь соблазнительного, законодатель убрал с его глаз всё, что могло показаться ему привлекательным. Лишь в лоне государства находил он занятия, увеселения, почести и награды; на государстве — и только на нём — были сосредоточены все его страсти и помыслы. Государство располагало таким образом всей энергией, всеми силами своих граждан, и стремление к общему благу, воодушевлявшее совокупность граждан, питало у каждого в отдельности любовь к своему народу. Поэтому нет ничего удивительного, что доблесть спартанцев, когда дело шло об интересах их родины, достигала таких пределов, которые кажутся нам невероятными. Вот почему у граждан этой республики не возникало ни малейших колебаний, когда требовалось сделать выбор между самосохранением и спасением отечества.
Отсюда же понятно, каким образом спартанский царь Леонид и триста героев, сражавшихся с ним вместе, заслужили прекраснейшую в своём роде эпитафию — благороднейший памятник доблести: «Поведай, путник, когда придёшь в Спарту, что, повинуясь её законам, мы пали на этом месте».
Таким образом, нельзя не признать, что нет и не может быть ничего целесообразнее и продуманнее этого государственного устройства, что оно — в своём роде совершеннейшее произведение и что при неуклонном претворении его в жизнь оно по необходимости должно было иметь опору только в себе самом. Но если бы я на этом закончил своё описание, я был бы повинен в крупнейшей ошибке: это поразительное государственное устройство заслуживает решительного осуждения. Для человечества ничто не могло бы быть прискорбнее подражания этому образцу во всех странах. Нам не составит большого труда убедиться в справедливости этого утверждения.
Если проникнуться теми задачами, которые ставил перед собою Ликург, то его законы — поистине мастерское творение государствоведения и знания людей. Он хотел создать завершённое в себе, несокрушимое государство; политическая сила и долговечность этого государства были целью его устремлений, и этой цели он достиг в той мере, в какой это оказалось возможным при данных условиях. Но если сопоставить цель, которая вдохновляла Ликурга, с целью человечества, то восторг, охвативший нас при беглом обзоре деятельности спартанского законодателя, уступит место резкому порицанию её. Всем можно пожертвовать ради государства, но только не тем, для чего само государство является не более как средством. Государство никогда не является самоцелью; оно существенно лишь как условие, помимо которого цель человечества недостижима; цель же человечества — не что иное, как развитие всех сил человека, как неуклонное поступательное движение. Если государственное устройство препятствует развитию заложенных в человеке сил, если оно препятствует мощному поступательному движению его духа — оно порочно и гибельно, сколь бы продуманным и по-своему совершенным оно ни было во всём остальном. Его прочность в этом случае может быть скорее поставлена ему в упрёк, чем послужить к его славе, ибо тогда она — не более как укоренившееся зло; чем длительнее существование подобного государственного устройства, тем оно вредоноснее.
Вообще говоря, при оценке политических установлений мы должны твёрдо держаться правила, что хороши и похвальны те из них, которые, споспешествуя движению цивилизации вперёд или по меньшей мере не тормозя его, развивают все заложенные в человеке силы. Это в равной мере относится и к законам религии и к законам, касающимся государственного устройства: и те и другие губительны, если они сковывают дух человеческий, если обрекают его на застой. Так, например, закон, который обязывал бы целый народ неизменно придерживаться одного и того же религиозного исповедания, в своё время признанного этим народом наисовершеннейшим, — такой закон был бы посягательством на права человечества, и никакие доводы, сколь бы благовидными они ни казались, не могли бы послужить к его оправданию. Подобный закон был бы направлен против высшего блага, против высшей цели, какую только может поставить перед собой общество.
Применив этот общий критерий к государству Ликурга, мы без долгих колебаний дадим ему свою оценку.
Пренебрегая всеми прочими добродетелями, в Спарте пестовали только одну — любовь к отечеству.
Этому искусственно привитому чувству приносились в жертву естественные, прекраснейшие влечения человечества.
В ущерб всем остальным возвышенным чувствам развивали стремление служить государству и способность к этому служению. В Спарте не знали, что такое супружеская любовь, не знали материнской любви, любви ребёнка к родителям, наконец дружбы. Здесь знали лишь гражданина, лишь гражданскую доблесть. Долгое время восхищались той спартанскою матерью, которая, гневно оттолкнув сына, только что воротившегося невредимым с поля брани, поспешила в храм вознести благодарность богам за сына, павшего в бою. От такой противоестественной твёрдости духа человечеству солоно бы пришлось. Мать, исполненная нежности к детям, — явление в нравственной сфере неизмеримо более привлекательное, нежели героическое бесполое существо, отрекающееся от естественного влечения, чтобы выполнить надуманный долг.
Насколько более прекрасным предстаёт нам в своём лагере под стенами Рима грубый воин Гней Марций, когда он жертвует победой и местью, потому что не может видеть слёз своей матери!
Государство становилось отцом ребёнка; следственно, отец, давший ему жизнь, переставал быть его отцом. Ребёнок в свою очередь не мог полюбить ни свою мать, ни отца, ибо, оторванный от них с самого нежного возраста, он знал родителей не по их заботам о нём, но лишь понаслышке.
Ещё более возмутительным образом подавляли в Спарте любое проявление человечности, а уважение к себе подобным — это душа всякого нравственного долга — там было безвозвратно утрачено. Закон, исходящий от государственной власти, вменял спартанцам в обязанность жестокость в отношении их рабов. В лице этих несчастных жертв предавалось унижению и поруганию человечество. И даже в спартанском своде законов проповедовался опасный принцип — рассматривать людей как средство, а не как самоцель; таким образом, сам закон подрывал основы естественного права и морали. Целиком была отброшена нравственность, чтобы получить нечто, имеющее ценность лишь как средство поддержания нравственности.
Возможно ли нечто более противоречивое, и может ли какое-нибудь другое противоречие повести к более страшным последствиям? Мало того, что Ликург воздвиг своё государство на разрушении нравственности, — он стремился ещё и другим способом отвлечь человечество от его высшей цели: своею отлично продуманною системой государственного устройства он задержал дух спартанцев на той ступени, на которой нашёл его, и тем самым навеки остановил его поступательное движение.
Все виды искусства были изгнаны за пределы страны, науки оставались в полнейшем небрежении, торговые сношения с другими народами подверглись запрету, ничто чужестранное не допускалось. Всеми этими мерами наглухо были закрыты каналы, по которым могли бы просачиваться к спартанцам светлые идеи извне; в вечном однообразии, погружённое в безрадостный эгоизм, обречено было спартанское государство вечно обращаться вокруг себя самого.
Единственной заботой всех его граждан было удерживать за собою то, чем они обладали, оставаться тем, чем они были, не домогаться ничего нового, не подыматься ни на одну ступень. Неумолимо суровые законы призваны были неуклонно следить за тем, чтобы в издавна установленный государственный механизм не проникло ни одно новшество, за тем, чтобы даже развитие, сопряжённое с ходом времени, не изменило формы законов. Чтобы это местное, временное государственное устройство сделать прочным, вечным, потребовалось остановить дух народа на том уровне, на каком он находился, когда это устройство было введено.
Но мы уже видели, что подлинной целью государства должно быть поступательное движение духа народа.
Государство Ликурга могло, однако, существовать лишь при одном условии, а именно: чтобы дух народа оставался неподвижным; следственно, оно могло держаться лишь благодаря тому, что пренебрегало высшей и единственной целью всякого государства. И если в похвалу Ликургу не раз говорили, что Спарта могла процветать, только покуда она следовала букве его законов, то это худшее из всего, что можно было сказать о нём. Именно потому, что она не могла отойти от старой формы государственного устройства, данной ей в своё время Ликургом, не обрекая себя на безвозвратную гибель; что она должна была оставаться тем, чем была; что она вынуждена была вечно стоять на том самом месте, на которое её швырнул один-единственный человек, — именно в силу этого Спарта была несчастнейшим государством, и её законодатель не мог сделать ей более рокового подарка, чем эта прославленная извечность государственного устройства, стоявшего неодолимой преградой на её пути к подлинному процветанию и величию.
Если мы объединим всё это, то исчезнет мишурный блеск, ослепляющий неопытный глаз при поверхностном взгляде на спартанское государство, и мы не увидим в нём ничего, кроме ученической, несовершенной попытки — первых робких шагов юного мира, которому недоставало ещё житейского опыта и умения ясно познавать вещи в их подлинном соотношении. Сколь бы ошибочной ни была эта первая попытка, она останется, да и должна остаться, предметом пристального внимания философски мыслящего исследователя истории человечества. Когда за то, что до сих пор предоставлялось случаю и страстям, взялись как за сложное построение — это, конечно, означало для человеческого ума исполинский шаг вперёд. Первая попытка в этом наитруднейшем искусстве должна была по необходимости оказаться несовершенной, и всё же она ценна, ибо её предметом было самое важное из всех искусств. Ваятели начали с небольших колонн в честь Гермеса и только в последующем возвысились до совершенных форм какого-нибудь Антиноя или ватиканского Аполлона; законодатели ещё долгое время будут предпринимать незрелые попытки разного рода, покуда, наконец, само собой им не откроется счастливое равновесие общественных сил.
Камень терпеливо сносит резец ваятеля, и струны, по которым ударяет рука музыканта, отвечают ему, не сопротивляясь его пальцам.
И только законодатель преобразует самодеятельный и сопротивляющийся ему материал — человеческую свободу. Вот почему ему удаётся лишь крайне несовершенно претворять в жизнь тот идеал, который он в мыслях своих создал таким высоким и чистым. Но даже сама попытка, если она предпринята бескорыстно, на благо людям, и осуществляется целесообразными мерами, достойна всяческой похвалы.