МОСКОВИЯ В 1689 ГОДУ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

МОСКОВИЯ В 1689 ГОДУ

Король польский почтил меня званием посланника своего в Московию[39] 1 июля 1689 г., и 19-го того же месяца я отправился из Варшавы смоленскою дорогою, так как дорога на Киев, хотя и ближайшая, была тогда подвержена набегам татар[40].

Как только губернатор Смоленской области, человек по образованию нисколько не походящий на москвитянина, услышал, что я выехал и приближаюсь к Смоленску, он прислал пристава или дворянина, с переводчиком, встретить меня; они приветствовали меня за полмили от города и препроводили в предместье на другой берег Днепра, временно в какой-то дом, до назначения губернатором другого местопребывания. Один из них отправился уведомить его о моем приезде, и он прислал поздравить меня, приложив при этом разные припасы, как-то: небольшой бочонок водки, другой вина, третий меду, несколько дичи, двух баранов, воз рыб и овса. Он предлагал мне выбрать дом для житья в городе или предместье, но я остановился на последнем, так как в предместье ворот не было, городские же ворота рано запирались.

На другой день я посетил губернатора в его дворце, где встретил митрополита[41] и нескольких почетных лиц. О Смоленске я ничего не могу сказать. Строение в нем, как и в других русских городах, деревянное; он окружен каменною стеною для защиты от нападения поляков.

Желая почтить меня или, скорее, стараясь придать себе более важности, губернатор собрал 6000 человек милиции, которую при таких случаях набирают из крестьян, разделяя их на полки и выдавая им на это время довольно чистую одежду; царь платит сей милиции по четыре экю и по осьмине соли в год. Каждый мальчик шести лет уже вносится в роспись и получает жалованье, так что вы видите тут и стариков и мальчиков, так как милицейские обязаны служить до смерти[42].

Я проехал между этими красивыми воинами, поставленными в два ряда от моей квартиры до губернаторского дома, в моей коляске, сопровождаемой верхом подстаростой Могилевским, королевским чиновником, которому с двенадцатью офицерами тамошнего гарнизона приказано было сопровождать меня до Смоленска.

Едва губернатор завидел поезд мой, как вышел ко мне навстречу и повел в комнаты. Там, после нескольких приветствий, произнесенных стоя, причем переводчиком был генерал-майор Менезиус, шотландец, знаток всех европейских языков[43], губернатор велел принести большие чаши с водкой, и мы пили за здоровье короля и царей. Потом мы распростились, и губернатор проводил меня на крыльцо, стоя там, пока я не сел в коляску.

Мы возвратились прежним порядком, но дома я застал у себя генерала Менезиуса, которому губернатор приказал быть моим собеседником, пока я пробуду в Смоленске. Я был приятно удивлен, найдя человека его достоинств в варварской стране, ибо кроме знания языков, которыми генерал владел превосходно, он был всесторонне образован и приключения его заслуживают описания.

Обозрев большую и лучшую часть Европы, он поехал в Польшу, предполагая оттуда возвратиться в Шотландию. Но в Польше он завязал интригу с женою одного литовского полковника. Муж приревновал, заметив частые посещения гостя, и велел слугам умертвить его. Полковница уведомила о том своего друга, который и успел, таким образом, вовремя принять меры: он вызвал мужа на дуэль, убил его, принужден был бежать, и попался, сбившись с пути, в руки москвитян, воевавших тогда с Польшею. Сначала с ним обходились как с военнопленным, но когда узнали причину его бегства, то предложили либо служить в царских войсках, либо отправляться в Сибирь. Он соглашался лучше на последнее, благодаря своей наклонности к путешествиям, но отец нынешних царей[44] пожелал лично видеть его, нашел в нем приятного человека, принял его ко двору и дал ему 60 крестьян, — каждый крестьянин приносит в России помещику около восьми экю в год. Потом он женился на вдове некоего Марселиса, который был первым основателем железных заводов в Московии, приносящих ныне царям ежегодно дохода до 100 000 экю[45]. Не сомневаясь более в его верности, царь послал его в Рим, в 1672 году, сделать папе Клименту предложение относительно соединения русской и латинской церквей на некоторых условиях[46]. Возвратясь без успеха, он был произведен в генерал-майоры, и через некоторое время царь Алексей Михайлович, незадолго до своей кончины, назначил его гувернером к своему сыну, юному принцу Петру[47], с которым он и занимался до начала царствования царя Иоанна[48], когда принцесса Софья[49] и князь Голицын[50], недовольные тем, что он изъявил ревность свою к Петру, послали его в Смоленск принять участие в последнем походе в надежде, что он там погибнет[51]. Но такая немилость была впоследствии источником его благополучия, так как, подружившись здесь с дедом Петра со стороны матери, простым полковником смоленского гарнизона[52], он был взят им в Москву, как только внук его сделался властителем столицы[53]. И тут он меня нередко дружественно принимал и угощал вместе с Нарышкиными, отцом и сыном[54].

Первый министр, узнав, что я прибыл в Смоленск, главный город области этого имени, которую король польский уступил царям по трактату 1686 года[55], прислал указ губернатору препроводить меня обыкновенным образом в Столицу, что значит двор-город, который ошибочно называем мы Москва, потому что Москва есть только имя реки, там протекающей.

Мое путешествие началось 20-го августа; меня сопровождали пристав, капитан и шесть солдат. Первое доказательство храбрости этих господ я увидел, проезжая через лес, простирающийся льё на 20, в котором совершенно нет жилья[56]. Тут мы должны были переночевать, пустивши лошадей пастись. Ночью поднялась жестокая буря: лошади разбежались из нашего табора, как называют здесь загородку, устроенную из телег, и ушли в лес. Я просил офицера послать наших провожатых ловить лошадей, а другим велеть, между тем, нарубить в пятидесяти шагах от нас дров для разведения огня. Но офицер и солдаты единогласно сказали, что они и за сто червонцев не отойдут от табора, так как лет семь тому назад некоторые из их товарищей, при подобном же случае, были именно здесь в лесу убиты. Так простояли мы до утра, пока лошади по свистку этих трусов, который они пускают в ход взамен кнута[57], пришли в табор сами[58].

Отсюда продолжали мы путешествие и прибыли наконец в предместье столицы, отделяемое от города рекою Москвою, которую здесь переходят вброд. Тут офицер оставил меня в каком-то доме и просил подождать, пока он съездит к первому министру и уведомит его о моем приезде. Через два часа он воротился с приказом министра перевезти меня через реку и препроводить в назначенный для меня дом. Сюда явился пристав Спафарий приветствовать меня от имени первого министра, сказать, что он определен ко мне, что, сообразно здешнему обычаю, офицер и шесть солдат останутся для моего охранения, и что им велено строго наблюдать, чтобы никто не приходил ко мне и не видался со мною в течение недели.

По прошествии этого срока князь Голицын приказал позвать меня в приказ — обширное здание, состоящее из четырех огромных корпусов и выстроенное князем Голицыным. В нем находится несколько палат, из которых каждая предназначена для особого совещания. Совещания эти до вступления Голицына в министерство происходили в ригах[59].

Я увидел министра, сидящего со многими боярами по сторонам[60], в конце большого стола. Он велел подать мне кресла, и, когда я сел, переводчик спросил у меня по латыни о моих письмах. Я представил министру письма, посланные со мною к нему от литовского великого канцлера[61], в которых он уведомлял его, что я послан в Московию по делам его величества короля польского, вручившего мне особую грамоту к царям.

Министр отвечал мне, что переговорит с царем Иоанном, который один находится в столице, и надеется, что мне вскоре назначат аудиенцию. Потом, по обыкновению, спросил он меня о здоровье канцлера, не дерзая из почтения спросить о здоровье короля[62]. После этого я встал, чтобы удалиться, министр также встал, желая мне вскоре удостоиться счастья видеть царя.

Через несколько дней потом я послал из вежливости попросить у него свидания в его доме, где и приняли меня не хуже, чем при дворе какого-нибудь итальянского князя. Разговаривая со мною по латыни о делах европейских и спрашивая моего мнения о войне, начатой против Франции императором и союзными князьями[63], и особенно о революции в Англии[64], министр потчевал меня всякими сортами крепких напитков и вин, в то же время говоря мне с величайшей ласковостью, что я могу и не пить их[65].

Он обещал доставить мне аудиенцию через несколько дней и, конечно, исполнил бы свое обещание, если бы не впал в немилость, каковое обстоятельство до такой степени изменило порядок вещей, что были пущены в ход оружие и огонь, и если бы не смелое и счастливое вмешательство царя Петра, приказавшего схватить главных представителей партии царевны Софьи, то разгорелся бы бунт, подобный тем, о которых мы уже упоминали.

Прошло времени недель шесть, и, будучи все еще в неведении относительно того, к кому мне отнестись, я решился писать к молодому Голицыну, любимцу царя Петра[66], изъявляя ему мое удивление, что мне не дают никакого ответа касательно моей аудиенции и грамот, которые должен я вручить. Он извинялся, слагая вину на смятения, бывшие в последнее время, и уверил меня, что царь скоро приедет в столицу, что и случилось действительно 1-го ноября.

Едва услышал я об его прибытии, как послал к его любимцу просить аудиенции. При посещении его он не беседовал со мною так, как его родственник, но только угощал меня водкою, и все время свидания с ним прошло в питье. Я мог узнать при этом от него, этого пьяницы, только то, что аудиенцию дадут мне через три дня, после чего могу я ехать, если мне будет угодно. Но до истечения назначенного срока и этот Голицын впал в немилость, и я принужден был принять другие меры.

Должность думного дьяка или государственного секретаря иностранных дел была тогда временно отдана некоему Емельяну[67]; имя это значит по-славянски «когти», или «лапу», и очень кстати было ему, ибо он прежадный до корысти и загребает, где только может. Хотя он был одною из креатур великого Голицына и всем своим счастьем был обязан ему, бывши первоначально простым писарем, но он первый, однако же, стал чернить своего благодетеля.

Оскорбившись на меня за то, что я за разрешением мне отъезда обратился не к нему, а к любимцу царя Петра — (Борису Алексеевичу) Голицыну, Емельян, как только этот Голицын впал в немилость, отказался исполнить приказание, данное ему насчет меня Голицыным от имени царя Петра, коим мне предоставлено было либо дожидаться аудиенции до Крещения, либо уехать, следуя приказанию короля польского, опасавшагося за последствия этих смятений.

Емельян успел извернуться перед царем, уверивши его, что меня надобно задержать на некоторое время, ибо король польский прислал будто бы меня вести переговоры с бывшим первым министром и уверить принцессу Софью и Голицына в его покровительстве. Доказательством своего мнения он приводил то, что вопреки обыкновению, соблюдаемому в Московии, и противно обязанностям моего звания я многократно бывал, как частный человек, у князя Голицына[68]. Узнавши о хитрости Емельяна, я решился прибегнуть к верному средству, а именно: предложить ему под рукою сотню червонцев, и вместо того, чтобы послать к нему деньги, как уговорились с ним, я решился сам поехать к нему и заплатить ему взятку лично.

Приятель мой Артемонович[69] (в оригинале именно так. — Прим. ред.), которому я рассказал о моем деле, нарочно пришел к Емельяну в то время, в которое он назначил принять меня, и я сурово объяснился с Емельяном в его присутствии, ибо я успел уже ознакомиться с характером москвитян, незнакомых с правилами вежливости. Чтобы достигнуть каких-либо результатов, с ними не должно обращаться учтиво и еще менее пускать в ход просьбы, так как такое обращение вызывает с их стороны презрение; напротив, для достижения своей цели следует говорить с ними гордо и внушительно.

Я сказал, что в лице моем нарушены все народные права[70]; что король весьма ошибся, когда посылал меня и уверил, что ныне москвитяне уже не варвары; я сказал, что мне так тяжело быть у них, что я готов купить за деньги разрешение уехать[71], но, будучи посланником великого государя, соседа и союзника царского, мне остается только сообщить ему, что мне препятствуют исполнить его приказание, и, не испросив себе аудиенции, возвратиться к его двору.

Когда все это было сказано мною на латыни и Артемонович перевел слова мои Емельяну, мы выпили несколько чарок водки и вина за царское здоровье, и я простился с ним, приказавши одному из польских дворян[72] отдать обещанные сто червонцев, присовокупляя, что они предназначаются якобы для его секретаря. Емельян не осмелился принять эти деньги, вследствие чего я повсюду восхвалял его великодушие, зная, что только этим путем я могу получить право уехать.

Между тем Пётр снова призвал ко двору (князя Бориса Алексеевича) Голицына[73], и я поспешил посетить его и вместе с ним порадоваться его возвращению. Он сказал мне, что весьма удивляется, каким образом Емельян (Украинцев) мог остановить мое дело, о котором уже было приказано до удаления его, Голицына, от двора, что он будет жаловаться о том царю, который считал меня уже отбывшим, и что он берет на себя доставить мне честь целовать царскую руку.

Через два дня явились ко мне два дворянина, царские спальники, что меня приятно поразило. Впрочем, эти чиновники люди незначительные и живут небольшим жалованьем, получаемым от царя, ливров по 200 в год[74]. После обыкновенного обряда, состоящего в том, что они, осеняя себя несметное количество раз крестным знамением, молились перед образом Богоматери, всегда находящимся в углу каждой комнаты, они приветствовали меня от царского имени и спрашивали о моем здоровье. Я ответствовал чарками водки в большом изобилии.

После чего они сказали мне, что царю угодно видеть меня, дать мне подарки, заплатить мне все издержки со времени приезда до отбытия моего, и что он посылает мне свой царский обед. Я отвечал, что донесу королю обо всех почестях, каких меня удостоят, что я и исполнил в точности.

Присланный ко мне царский обед состоял из огромного куска копченого мяса, в 40 фунтов весом, многих рыбных блюд, приготовленных на ореховом масле, половины свиной туши, непропеченных пирогов с мясом, чесноком и шафраном, и трех огромных бутылей с водкою, вином[75] и медом; по исчислению присланного можно понять, что обед был мне важен как почесть, а не как угощение.

На другой день известил меня один дворянин, что на завтра назначена мне аудиенция, но вместо аудиенции опять прислали сказать мне, что цари уехали на богомолье и я не могу видеть их до возвращения. Я отправился к Голицыну и застал у него Артемоновича. Они спрашивали, как показался мне царский обед? Я отвечал, что, к несчастию, французские повара до того испортили мой вкус, что я не могу оценить русских лакомых блюд.

Тут они выразили желание отведать французского стола, и я пригласил их на следующий день откушать у меня. Они охотно согласились, с условием, что у меня будут только знакомые им люди, выбор которых я и предоставил им. Они пригласили датского резидента и кое-кого из иностранных купцов, к которым они ходили пить, с целью сберечь свое вино.

Оба гостя мои были чрезвычайно довольны моим столом, так что послали даже некоторые из блюд к своим женам, и без дальних церемоний забрали с собой все сухие фрукты, уверяя, что в жизнь свою не случалось им так хорошо пообедать, но чтоб я не надеялся на такое угощение у них.

Через три дня потом Артемонович пригласил меня к себе и угостил довольно прилично. Накануне начался у русских пост, а потому обед наш состоял из рыбы — доставляемой в Москву в садках с Волги и с Каспийского моря. Желая почтить меня особенно, хозяин привел свою жену, которую мне представил; я приветствовал ее на французский лад, а она выпила за мое здоровье чарку водки и предложила мне последнюю, приглашая сделать то же самое. Кажется, она единственная женщина в Московии, которая не белится и не румянится, будучи и без того довольно красива собою[76].

Князь Голицын хотел было также пировать с нами, но царь Пётр прислал за ним поутру, и мы удовольствовались тем, что только пили за его здоровье и здоровье других, и погуляли без него до полуночи. Гости были те же самые, что и у меня.

Артемонович человек молодой, но весьма умен, хорошо говорит на латыни, любит читать, слушает с удовольствием рассказы о Европе и питает особое расположение к иностранцам. Я советовал ему учиться французскому языку, уверяя его, что, будучи только двадцати двух лет от роду, он легко может выучиться и тем удовлетворить свою страсть к чтению, так как все лучшие, древние и новые писатели переведены на французский язык.

Он сын Артемона, литовского уроженца[77], а мать его была шотландка[78], латинскому языку выучился он у поляка, которому разрешено было ехать с его отцом в ссылку. Эта немилость постигла его при царе Феодоре, у которого Артемон был первым министром[79]. После кончины этого государя они оба были возвращены, но Артемонович испытал новое ужасное несчастие — видел, как на глазах его был зарезан его отец, вскоре по возвращении из ссылки, во время бунта Хованского[80].

Цари возвратились с богомолья, но три дня прошло, и я ничего не слыхал от них, почему я и послал узнать у молодого Голицына: чего должно мне еще ожидать? Он отвечал, что в совете положено отсрочить мою аудиенцию до Крещения, но я волен дожидаться сей чести или ехать, ибо все готово к моему отбытию.

Такая перемена чрезвычайно удивила меня, если бы я не узнал от датского комиссара, что Нарышкины считают себя оскорбленными, почему я не посетил их, и досадуют на то, почему я угощал Голицына, который опять начинал приходить в немилость у царя; потому, по их интригам с Емельяном, царь, назло Голицыну, переменил решение, на которое склонил было его в отношении меня его любимец.

С радостью принял я разрешение уехать, тем более что все поручения, для которых я приехал в эту страну, были мною исполнены[81], и меня мало занимала обещанная аудиенция, а еще менее того честь, которую думали мне оказать, показав мне царей. К тому же поступки этих варваров мне опротивели, и мне было крайне неприятно быть невольным свидетелем всех смятений и раздоров, имевших там место и заставивших меня сидеть взаперти в обществе одного только моего пристава.

Правда, он был человек умный и приятный собеседник и значительно сократил бы мне скуку моего одиночества, если бы был откровеннее, и, как вполне понятно, не был связан страхом, препятствовавшим ему сообщить мне много любопытных данных касательно особенностей этого двора, так-таки и не дошедших до меня и, к сожалению, не попавших в мой рассказ.

Через него я известил русских министров о решении моем уехать, и через два дня, т.е. 16-го декабря[82], отправился в обратный путь с прежней свитой и провожатыми. 20-го (декабря) утром я прибыл в Смоленск, немедленно засвидетельствовал мое почтение палатину[83], который осыпал меня приветствиями, и отсюда продолжал путь мой с прежними приставом, переводчиком и солдатами до Кадина, потом до Вильны и до Варшавы, куда прибыл 3-го января 1690 года.

Причина, почему я так скоро совершил мое путешествие, была та, что зима есть лучшее время для езды по Московии, самой низкой стране из всей Европы, и потому весьма болотистой, так что иногда летом едва можно в день проехать четыре или пять льё. Случается, что надо бывает рубить лес и делать гати через болота и мосты через небольшие потоки. Гати, намощенные бревнышками, простираются в иных местах на 10, на 12 льё и, устроенные плохо, часто бывают непроходимы. Зимою, напротив, едете в санях, где можете спокойно лежать, как будто в постели, и вас везде мчит лошадь по гладкому снегу. Обыкновенно ездят на собственных лошадях[84] днем и ночью, часов по 16-ти в сутки, легко проезжая немецкую милю в час. 

Данный текст является ознакомительным фрагментом.