БЕРЛИНСКИЕ УНИВЕРСИТЕТЫ
БЕРЛИНСКИЕ УНИВЕРСИТЕТЫ
Заложенная Петром I традиция направления за границу на учебу подданных России получила продолжение в XIX в. В Берлин русские ехали учиться как по направлению правительства, так и частным спсобом, опираясь на свои средства. Для многих из них Берлин стал не только «учебной аудиторией», но и школой жизни.
Римское право для России
Довольно большая группа студентов — кандидатов правоведения была направлена российским правительством в недавно основанный Берлинский университет (ныне Университет имени Гумбольдта) для изучения юриспруденции в 1829 г. В российском отделе университетского архива (Русской библиотеке) сохранились журналы учета, куда вносились сведения о русских студентах, учившихся в университете. Когда в 1933 г. нацисты сжигали на площади перед университетом книги неугодных им авторов, о Русской библиотеке забыли.
Берлинский университет в 1850 г. Гравюра Альберта Пэйна
Поездка была организована с высочайшего соизволения Николая I по инициативе Михаила Михайловича Сперанского (1772–1839), выдающегося государственного деятеля времен Александра I и Николая I, крупного реформатора и законотворца, составителя «Полного собрания законов Российской империи» в 45 томах, награжденного за это Андреевской звездой. Сознавая недостаток в России квалифицированных юристов, Сперанский основал «Высшую школу правоведения», в которую по «дарованию, поведению и успехам» в российских учебных заведениях отбирались наиболее способные студенты. Отправляя студентов в Берлин, Сперанский постарался, чтобы там для них были обеспечены хорошие условия для жизни и учебы. Научными руководителями русской группы выступили основоположник «исторической школы права», известный ученый Фридрих Карл фон Савиньи и ректор Берлинского университета Кленц. Занятия проводились по специальной программе, разработанной в России с упором на самые важные для нее проблемы правоведения. Во главу угла ставилось изучение римского права, которое, по мнению российских властей, могло наилучшим образом способствовать успокоению в умах мечтавших о реформах западников, одновременно препятствуя распространению «в русской общественной мысли праворадикальных течений, черпавших вдохновение в славянофильской традиции».
В Берлин были направлены 12 человек. Среди них Д. Мейер, П. Редкин, Н. Крылов С. Орнатовский, А. Пошехонов, С. Богородский, В. Знаменский, К. Неволин и А. Благовещенский, в будущем известные деятели российской юриспруденции.
Курс обучения был рассчитан на три года. Вернувшись в Россию, «берлинцы» получили назначения в российские университеты в Москве, Санкт-Петербурге, Киеве и Харькове. Так за относительно короткий срок был образован скрепленный корпоративным духом костяк нового корпуса русской профессуры, обеспечивавший единый проблемный подход в российском правоведении.
Многие студенты, однако, привезли из-за границы «не столько прочные знания по римскому праву, сколько багаж тех самых философских идей, противовесом которым по идее должна была стать их солидная романистическая подготовка»[3]. Правительство восприняло это крайне негативно. «Наши студенты, — писал консервативный «Русский вестник», — недостаточно обращали внимание на римское право и не довольно оценили его значение в области юриспруденции». Русским действительно во многом претило кумиротворение, которое отличало немецких профессоров в отношении правоведческого наследства Римской империи. «Эти господа налегают более на римское право, — писал домой один из студентов. — Оно для них вещь, а остальное все — гиль (чушь, нелепость в старом русском литературном языке. — Авт.). Они хотели бы, чтобы мы знали оное так же, как это нужно у них. Нам же хочется образования более общего во всех отраслях правоведения и политики, а потом и в истории, и в философии, поскольку это взаимно связано».
Желание глубоко внедрить постулаты римского права в отечественную юриспруденцию российским правительством, однако, оставлено не было. Спустя несколько десятков лет, после отмены крепостничества, новые экономические отношения, снижение в них роли государства и увеличение роли частного капитала потребовали новых подходов в правотворчестве. И российское правительство, с учетом опыта Сперанского, предпринимает вторую попытку создания в Берлине курсов для подготовки русских юристов за границей. При Берлинском университете в 1887 г. создается Русский институт римского права, просуществовавший почти десять лет. В Германии его называли «Русским семинаром», в России — «Временными курсами» и «Берлинской семинарией». Как и институт Сперанского, он финансировался из российской казны. Занятия вели корифеи немецкого правоведения Г. Дернбург, А. Пернис, Э. Экк… В числе выпускников Русского института мы видим таких выдающихся деятелей российской научной юриспруденции, как И. А. Покровский, Л. И. Петражицкий, П. Э. Соколовский, А. М. Гуляев, А. С. Кривцов, М. Я. Пергамент, В. Юшкевич, В. фон Зеелер…
Требования к слушателям были очень высокие. Из 26 студентов приват-доцентами и профессорами российских университетов стали только 15 человек. Как и в группе Сперанского три с лишним десятилетия назад, часть студентов оказалась восприимчивой к либеральным идеям, поляк Фома (Тадеуш) Семирадский даже использовал учебу в Русском институте как прикрытие своей социал-демократической деятельности.
Возвращавшихся из-за границы «берлинцев» на российских юридических факультетах нередко воспринимали как баловней судьбы, потому что им еще до сдачи экзамена на магистра гарантировались трудоустройство, право чтения своего лекционного курса и защиты диссертации, а следовательно, повышенное жалованье.
«Но, так или иначе, — пишет в своем исследовании директор Санкт-Петербургского филиала Центра изучения римского права Антон Дмитриевич Рудоквас,[4] — нельзя не признать, что именно выпускники Берлинского института определили высокий уровень российской юридической романистики начала XX в., тот уровень, которого она не имела ни до, ни после этого периода».
Первые русские салоны
Николаевская Россия считалась весьма душным местом, оттуда, как тогда говорили, «все русское рвалось в Берлин». Прусская столица почиталась свободным городом, где легко дышалось и хорошо писалось, хотя его законопослушные граждане ложились спать «гораздо раньше куриц». Поэтому туда неудержимо тянуло молодых российских либералов-западников.
В конце первой половины XIX в. в Берлине образовались два центра общения русских «колонистов»: кружок Станкевича, объединявший в основном русских студентов, приехавших за «вторым дипломом» в Берлин, и литературно-философский салон Фроловой, который посещали многие представители немецкой культурной элиты тех лет.
Берлинский кружок Станкевича был проекцией на Берлин московского литературно-философского объединения молодых людей, сгруппировавшихся на основе увлечения философией, эстетикой и литературой во время обучения в Московском университете в первой половине 1830-х гг. Сохранив дружеские отношения после завершения учебы в российской столице, они отправились в столицу прусскую за новыми знаниями. По словам Герцена, их роднило «…глубокое чувство отчуждения от официальной России, от среды, их окружавшей… Основной задачей русской интеллигенции они видели пропаганду в России либеральных идей гуманизма. В их понимании ключ к этому давали знания немецкой классической философии (прежде всего диалектики Гегеля) и западнохристианской этики. Германия была для них «Иерусалимом новейшего человечества».
Объединяло участников кружка, как отмечается в энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона, также «обаяние необыкновенно светлой, истинно-идеальной личности главы кружка» Николая Владимировича Станкевича (1813–1840).
«И все кричит: «Скорей в Берлин!..
В Берлин! В Берлин! Мне нету мочи!»
О, друг! В Берлине шумны дни!
О, друг! В Берлине сладки ночи!..
Там Гропиуса диарама
Ее хочу увидеть — страх!
Тиргартен там, на лошадях
В нем скачут кавалер и дама!»
(Из стихотворения Н. Станкевича)
Помимо Станкевича в кружок изначально входили талантливый историк Сергей Строев, создавший обширное «Описание памятников славяно-русской литературы, хранящихся в публичных библиотеках Германии и Франции», поэт Василий Красов, которого называли «певцом рано порванной жизни, не сбывшихся надежд юности, обманутых ожиданий», будущий писатель Януарий Неверов, один из крупнейших представителей «славянофильского» направления Константин Аксаков и звезда российской литературной и театральной критики середины XIX в. «неистовый» Виссарион Белинский. К кружку тесно примыкали известный впоследствии публицист Михаил Катков, будущий анархист и пламенный революционер Михаил Бакунин, Василий Боткин, брат известного доктора, именем которого названа больница в Москве, либеральный историк Тимофей Грановский.
Николай Станкевич. Акварель художника Беккера
Николай Станкевич, может, не имел крупного литературного дара, но горячо любил искусство, обладал тонким вкусом, прекрасно умел вести беседу, превращая ее в наслаждение роскошью живого плодотворного общения. …Весь наш товарищеский кружок, — рассказывал Януарий Неверов, — очень часто у него собирался и проводил целые вечера в чтении и в одушевленной беседе». Многие идеи Белинского были намечены и нередко сформулированы Станкевичем. Атмосфера его кружка запечатлена Тургеневым в романе «Накануне». Из рассказа Станкевича о трагической судьбе приемной дочери московского музыканта Ф. Гебеля возник сюжет тургеневской повести «Несчастная». Тургенев оставил и лучшее описание внешности этого удивительного молодого человека, о котором сегодня мало кто помнит, но который в свое время сыграл выдающуюся роль, объединив вокруг себя светлые и пылкие молодые умы.
«Станкевич был более, нежели среднего роста, очень хорошо сложен… У него были прекрасные черные волосы, покатый лоб, небольшие, карие глаза; взор его был очень ласков и весел; нос тонкий, с горбиной, красивый, с подвижными ноздрями; губы тоже довольно тонкие, с резко означенными углами; когда он улыбался, они слегка кривились, но очень мило; вообще улыбка его была чрезвычайно приветлива и добродушна, хоть и насмешлива; руки у него были довольно большие, узловатые, как у старика; во всем его существе, в движениях была какая-то грация и бессознательная величавость (в оригинале distinction), точно он был царский сын, не знавший о своем происхождении».
Дом в Москве, в котором собирались участники кружка, сохранился. Одноэтажный особняк с мезонином под номером восемь стоит в Большом Афанасьевском переулке. С 1980 г. он внесен в список памятников истории и культуры. В здании, где в XIX в. собирались московские студенты-западники, сегодня расположена школа английского языка, истории и литературы «Дом Станкевича», входящая на ассоциированных началах в ЮНЕСКО.
В конце лета 1837 г. Станкевич выезжает за границу на лечение чахотки и сначала проводит около месяца в Карлсбаде (Карловы Вары). За ним, бросив мужа, едет сестра Бакунина Варвара Дьякова. После заметного улучшения состояния здоровья Станкевич отправляется в Берлин, намереваясь всласть позаниматься там его любимой немецкой философией. Там он встречает также приехавших для продолжения учебы Неверова с Грановским. Чуть позднее к ним присоединяется Строев — так в прусской столице вновь собрался основной костяк московского кружка. Товарищи селятся на улице Фридрихштрассе (Friedrichstrasse, 22 и 88). Жили довольно весело. Обаятельный Станкевич пользовался немалым успехом у местных барышень. Случалось, денег не хватало, и Неверов пытался подрабатывать игрой в лотерею, что, как ни странно, ему удавалось.
Друзья посещали лекции в Берлинском университете, в коридорах которого или на занятиях русские студенты вполне могли пересекаться с молодым Марксом. Он изучал там философию и юриспруденцию, а по своим взглядам был тогда гегельянцем, что роднило его с кружковцами. Те же лекции по философии слушал выдающийся немецкий естествоиспытатель Александр фон Гумбольдт, хотя известному ученому было уже за 70 лет. Он работал над главной книгой своей жизни «Космом: план описания физического мира», в которой отразил уровень познания мира того времени в самых разных областях.
«Здесь довольно русских, готовящихся в профессоры», — писал родным Станкевич. Русские студенты не ограничивались философией. В круг их интересов входили и история, и география, и другие предметы. Находясь под наблюдением лучшего берлинского врача доктора Баре, Станкевич, давно изучавший гегельянство, дополнительно брал частные уроки у молодого профессора Карла Вердера (1806–1893), с которым у него установились очень теплые отношения.
В кружке Станкевича много говорили о славянстве, встречались с представителями других славянских народов, желавших национального самоопределения. Об одной из таких встреч рассказывает Ю. В. Лебедев в книге о Тургеневе, вышедшей в серии «Жизнь замечательных людей».
«Однажды в гостинице Ягора, где часто сходились Грановский, Станкевич, Неверов и Тургенев, друзья встретились с компанией поляков. Кто-то из поляков с явным намерением уязвить русских прочел вслух французский памфлет против России и кончил чтение «возмутительным тостом для русских». Первьт вскипел Тургенев, но Грановский тотчас остановил его, прося предоставить ему уладить дело. Потом Грановский произнес примирительную речь, которую закончил так: «Вместо слова ненависти за проклятие, направленное против нас, обратим к ним слова любви. Во главе славянского развития стала Россия, а не Польша; но нам нечего гордиться: надо братски соединить все усилия в стремлении к высокой цели, единению славян и первенствующему их развитию на историческом поприще». Поляки и русские обнялись».
Берлинский кружок Станкевича просуществовал около двух лет. Весной 1839 г. возвращаются в Москву Неверов и Грановский. Летом того же года Станкевич выезжает в Италию, чтобы продолжить лечение. Но его время было уже сочтено. В июне 1840 г. он уходит из жизни в итальянском городке Нови, ему было только 27 лет.
Почти одновременно со Станкевичем в Берлин вместе с мужем приехала Елизавета Павловна Фролова (1800–1844). Спустя короткое время она организовала литературно-философский салон, ставший в конце 30-х — начале 40-х гг. XIX в. центром культурнообщественной жизни русской колонии в Берлине. «Это была женщина очень замечательная, — писал впоследствии Тургенев. — Уже немолодая (тогда ей было около сорока, но двадцатилетнему Тургеневу она казалась чуть ли не старухой. — Авт.), с здоровьем совершенно расстроенным, вскоре она умерла, некрасивая — она невольно привлекала своим тонким женским умом и грацией. Она обладала искусством… вызывать у людей ощущение непринужденности, сама говорила немного, но каждое слово ее не забывалось. В ней было много наблюдательности и понимания людей. Русского в ней было мало — она скорее походила на очень умную француженку… немножко старорежимную».
Муж Елизаветы Павловны — Николай Григорьевич Фролов (1812–1855), отставной гвардейский офицер, — также слушал лекции в Берлинском университете. Но его интересовали прежде всего землеведение и география. Впоследствии он издавал журнал «Магазин землеведения и путешествий», написал несколько крупных трудов по естествознанию, переводил «Космос» Гумбольдта на русский язык.
Из русских среди посетителей салона были К. Аксаков, И. Киреевский, к его завсегдатаями относились члены кружка Станкевича. «Его [Станкевича] Фролова очень любила и уважала, — пишет дальше Тургенев. — Она сходилась с ним в мнениях. Впрочем, я не слыхал, чтобы она с ним говорила о философии. Это было дело Вердера, который разговаривать не умел. Раз, по уходе Вердера, я не мог удержаться и воскликнул: «В первый раз слышу человека» «Да, — заметила Фролова, — жаль только, что он с одним собой знаком».
В салоне Фроловой бывали Феликс Мендельсон-Бартольди, очень гордившаяся своим знакомством с Гете экзальтированная Беттина фон Арним, профессора Берлинского университета Эдуард Ганс и Карл Вердер, член-корреспондент Санкт-Петербургской академии наук Александр фон Гумбольдт. Всеобщее внимание привлекал его друг гегельянец Карл Август Фарнгаген фон Энзе.
В период освободительных войн с Наполеоном он служил в русской армии и в составе казачьей бригады фон Теттенборна принял участие в лихой конной атаке на французов, удерживавших Берлин. В послевоенное время он стал активным проводником русской культуры в Германии, утверждая, что «двум народам суждено развиваться в тесном и живом взаимодействии». Он был первым, кто представил немецким читателям Александра Сергеевича Пушкина как поэта мировой литературы, выступил автором многих статей о других русских писателях, переводил их произведения. Пушкина фон Энзе называл «великим», в Гоголе видел «самобытную гениальность». Он впервые привлек внимание литературной Германии к творчеству «блистательного» Михаила Юрьевича Лермонтова и перевел в 1840 г. его повесть «Бэла». В своей статье «Новейшая русская литература» он отмечал, что на Лермонтова «по справедливости обращены взоры всех русских». Фарнгаген был знаком с Тютчевым, с которым встречался в Бад-Киссингене, и отмечал, что русский дипломат и поэт хорошо разбирается в немецкой философии, в частности весьма скептично относится к Шеллингу, лекции которого в Берлине посещали многие русские. «Шеллинга он [Тютчев] знает… очень хорошо, — писал Фарнгаген, — осведомлен о том, каково его положение, удивляется, что он в Берлине все еще производит блестящее впечатление». Супруга фон Энзе, прекрасная Рахиль Антония, «держала» свой салон, который, в свою очередь, посещали берлинские русские.
Салон Фроловой закрылся вслед за кружком Станкевича в связи с отъездом супругов из Берлина. Через четыре года Елизавета Павловна скончалась.
Михаил Бакунин. «За светом и спасением»
Рвался в Берлин и кружковец Михаил Александрович Бакунин (1814–1876), но сумел попасть туда только в 1840 г., когда все его друзья и знакомые оттуда в основном разъехались. В марте 1840 г. Бакунин, которому тогда было 26 лет, испрашивает у родителей разрешение на поездку за границу. Согласие было получено, но денег ему не дали. Помог Герцен, одолживший 2000 рублей. В Бердин Бакунин приехал 9 июля, здесь его ждала сестра Варвара Дьякова, вернувшаяся из Италии после смерти Станкевича. Встреча с братом немного облегчила ее грусть о потере близкого человека. Она пошла на разрыв с мужем ради Станкевича. Оказалось, для того, чтобы вскоре его и потерять.
Михаил Бакунин. Автопортрет
В Берлине Бакунин «с жадностью» изучает немецкую философию, «от которой ждал света и спасения». Прежде всего Гегеля и Шеллинга. Уже в год приезда он публикует в российских «Отечественных записках» статью о современной германской философии и другие корреспонденции из Берлина. Между тем Михаил Катков, характеризуя Бакунина в статье «Кто они, революционеры?», пишет, что в Берлине «под предлогом занятий философией он (Бакунин) предавался абсолютной праздности, хотя своей развязностью в гегелевой терминологии озадачивал добродушного Вердера, который с мистическим одушевлением преподавал в Берлинском университете логику упомянутого философа. Бакунин запечатлелся в нашей памяти под весьма характеристическим образом. Однажды в честь одного знаменитого профессора студенты устроили факельную процессию. Множество молодых людей собрались перед домом юбиляра, и когда почтенный старец вышел на балкон своего дома благодарить за сделанную ему овацию, раздалось громогласное hoch, и всех пронзительнее зазвенел у самих ушей наших знакомый голос: то был Бакунин. Черты лица его исчезли: вместо лица был один огромный разинутый рот. Он кричал всех громче и суетился всех более, хотя предмет торжества был ему совершенно чужд и профессора он не знал, на лекциях его не бывал…
Возможно, резкая оценка связана с давней ссорой Бакунина и Каткова, которая чуть не закончилась дуэлью. Незадолго до отъезда Бакунина в Берлин Катков обвинил его в том, что он распускает слухи о его (Каткова) романе с Огаревой. Словесная перепалка перешла в потасовку. Бакунин огрел палкой Каткова, тот в ответ влепил ему пощечину, после чего Бакунин вызвал Каткова на дуэль, которая, однако, сначала была перенесена в Берлин (в России оставшийся в живых дуэлянт по закону отдавался в солдаты), а потом по прохождении времени и позабылась. В этом конфликте все общие знакомые, кроме Герцена, были на стороне Каткова. Поэтому 4 октября 1840 г. на пристань в Кронштадте провожать Бакунина в Германию приехал только Герцен.
Бакунин оставил живые описания Берлина 40-х гг. XIX в. «Город хороший, музыка отличная, жизнь деловая, театры очень порядочные, в кондитерских журналов много», — писал он одному из своих друзей. Немцев он определил как «пресмешной народ». Как же иначе, если над дверью в портняжную мастерскую прусский орел простирает крылья над человеком с утюгом, рядом с которым надпись: «Под его крыльями я могу гладить спокойно».
Новые друзья
В Берлине Бакунин сближается с Иваном Тургеневым, который жил там с 1838 г. Позднее Тургенев с воодушевлением писал:
«Я приехал в Берлин, предался науке — и, наконец, я узнал тебя, Бакунин! Нас соединил Станкевич и смерть не разлучит. Скольким я тебе обязан, я едва ли могу сказать и не могу сказать: мои чувства ходят еще волнами и не довольно еще утихли, чтобы вылиться в слова».
Тургенев предложил Бакунину переселиться к нему на Миттелыптрассе (Mittelstrasse, 60), тот с удовольствием воспользовался приглашением. По словам современников, Бакунин относился к Тургеневу как к младшему брату (он был старше Тургенева на четыре года). Он особенно удерживал его от амурных похождений; сам он от них воздерживался и полагал, что «человек, тратящий время на такие пустяки, поступает бесчестно и ждать от него ничего нельзя».
Молодые люди часто бывали в немецком салоне Генриэтты Зольмар, который нередко посещали русские. Особым шиком считалось надеть туда жилет цветом поярче. Их общим другом стал молодой профессор Карл Вердер, дававший до этого уроки логики Станкевичу. В другие вечера они отправлялись к сестре Бакунина. У Варвары Александровны, женщины обаятельной и одаренной, тоже образовался своеобразный кружок. Здесь бывали опять же Вердер и уже известный нам Фарнгаген фон Энзе, сдружившийся с Бакуниным. Сюда приходил Н. Г. Фролов.
Время проводили весело: читали вслух, спорили. Варвара Александровна прекрасно играла на фортепиано. Особенно часто звучал Бетховен. А «после бетховенских симфоний, за чаем и копчеными языками… мы долго, долго говорили, и пели, и смеялись», — писал Бакунин своей сестре Татьяне в 1842 г., через год после возвращения Тургенева в Россию. Надо сказать, что Бакунин писал из Берлина в Россию много и очень объемно.
Впоследствии Бакунин стал в определенной степени прообразом погибшего на баррикадах Дмитрия Рудина в «Накануне», которого Тургенев наделил как портретным, так и некоторым психологическим сходством со своим берлинским знакомцем.
Во время поездки в Дрезден осенью 1841 г. Бакунин знакомится с тамошним демократом Кесслером и Арнольдом Руге, вокруг которого тоже сформировалась группа молодых литераторов, «которые, — как писал Герцен, — протестовали… против бесплодного, аристократического и бесчеловечного понимания науки… против… бегства в область абсолюта, против… бездушного воздержания, мешавшего… принимать какое-либо участие в горестях и трудах современного человечества». Немало повлияла на Бакунина встреча с Германом Мюллером-Штрюбингом, отсидевшим семь лет за попытку поднять восстание во Франкфурте. Он прекрасно разбирался в философии, время от времени печатался. Мюллер очень тепло относился к русским, приезжавшим в Берлин. Герцен называл его «Вергилием философского чистилища», который «вводил северных неофитов в берлинскую жизнь и разом открывал им двери в святилище des reinen Denkens und des deutschen Kneipens (чистого мышления и немецкой выпивки)». Как-то Мюллер, Тургенев и Бакунин отправились пожить на природе, сняв пансион возле одного из озер под Берлином. Бакунин, однако, заявил, что намерен не прерывать обучение и будет после обеда заниматься философией. Для этого он ежедневно, отобедав, отправлялся на пару часов к себе в комнату. Но когда Мюллеру понадобилось заглянуть к Бакунину, он увидел его сладко спящим.
Но это лишь любопытный эпизод. Нотка юмора в полифонии страстей, пробужденной в пылкой душе будущего революционера новыми знакомствами и глубочайшим, несмотря на едкие замечания недругов, погружением в изучение наук.
«Исповедь»
О берлинском периоде жизни Бакунина можно в определенной степени судить по его «Исповеди», написанной спустя годы в Алексеевском равелине Петропавловской крепости, после того как, приговоренный к смертной казни австрийским военным судом, он был в 1851 г. выслан в Россию.
«В Берлине учился полтора года. В первом году моего пребывания за границею и в начале второго я был еще чужд, равно как и прежде в России, всем политическим вопросам, которые даже презирал, смотря на них с высоты философской абстракции; мое равнодушие к ним простиралось так далеко, что я не хотел даже брать газет в руки.
Занимался же науками, особенно германскою метафизикою, в которую был погружен исключительно, почти до сумасшествия, и день и ночь ничего другого не видя кроме категорий Гегеля. Впрочем, сама же Германия излечила меня от преобладавшей в ней философской болезни; познакомившись поближе с метафизическими вопросами, я довольно скоро убедился в ничтожности и суетности всякой метафизики: я искал в ней жизни, а в ней смерть и скука, искал дела, а в ней абсолютное безделье.
Немало к сему открытию способствовало и личное знакомство с немецкими профессорами, ибо что может быть уже, жальче, смешнее немецкого профессора да и немецкого человека вообще! Кто узнает короче немецкую жизнь, тот не может любить немецкую науку; а немецкая философия есть чистое произведение немецкой жизни и занимает между действительными науками то же самое место, какое сами немцы занимают между живыми народами.
Она мне, наконец, опротивела, я перестал ею заниматься. Таким образом, излечившись от германской метафизики, я не излечился, однако, от жажды нового, от желания и надежды сыскать для себя в Западной Европе благодарный предмет для занятий и широкое поле для действия. Несчастная мысль не возвращаться в Россию уже начинала мелькать в уме моем: я оставил философию и бросился в политику. Находясь в сем переходном состоянии, я переселился из Берлина в Дрезден; стал читать политические журналы (т. е. газеты)».
«Исповедь», адресованная Николаю I, неоднозначный документ. Большинство биографов Бакунина полагают, что она написана с целью облегчить свою участь в заключении, не поступившись одновременно принципами и не выдав соратников. Оттого становится понятной сквозящая в приведенном отрывке самоирония, высказав которую Бакунин рассчитывал на снисхождение со стороны Николая I.
В любом случае берлинской период стал переломным в жизни Бакунина, а его контрапунктом — публикация в 1842 г. в журнале «Немецкие летописи» статьи «Реакция в Германии», призывавшей к революции в России и заканчивавшейся знаменитой фразой: «Страсть к разрушению — творческая страсть». После Берлина он решает не возвращаться в Россию и превращается в активно действующего революционера. В январе 1843 г. он покидает Дрезден и едет в Швейцарию. Затем более четырех лет живет в Париже, встречается с Прудоном, Марксом, польскими национал-патриотами, переводит на русский язык «Манифест Коммунистической партии». Позднее становится участником революционных событий в Париже, Праге, Дрездене, где предлагает выставить на баррикадах «Сикстинскую мадонну» и прочие знаменитости»… Но это уже другая история.
Иван Тургенев. «Немецкое море»
Около двух лет (в несколько приездов) прожил в Берлине Иван Сергеевич Тургенев (1818–1883). Первый раз он приехал сюда весной 1837 г. «доучиваться» после Санкт-Петербургского университета. Юноша был убежден, «что в России возможно только набраться некоторых приготовительных сведений, но что источник настоящего знания находится за границей». Так же, по словам Тургенева, полагал и министр народного просвещения граф Сергей Семенович Уваров, чье министерство за свой счет посылало молодых людей из России учиться в немецкие университеты.
Иван Тургенев. Рисунок Михаила Бакунина (1841)
Будущему писателю было тогда 19 лет. Он давно мечтал об этой поездке, о городе, где, как он страстно надеялся, ему удастся постичь истинное знание, которым владеют немецкие философы. Тем более что он свободно говорил на немецком языке, как, впрочем, и на французском и английском. «Я бросился вниз головою в «немецкое море», долженствовавшее очистить и возродить меня, и когда я, наконец, вынырнул из его волн — я… очутился «западником» и остался им навсегда» — так характеризовал впоследствии писатель свое пребывание в стенах Берлинского университета. Там Тургенев провел два семестра: 1838/39 и 1840/41 гг., выезжая из Германии на короткое время в Италию и Россию.
Любимый Вердер
Гегельянец профессор Карл Вердер был любимым преподавателем молодого Тургенева. «Я занимался философией, древними языками, историей и с особым рвением изучал Гегеля под руководством профессора Вердера», — рассказывал потом в «Литературных и житейских воспоминаниях» писатель.
Вердер был дружен со многими российскими студентами, в круг его знакомств попал и молодой Тургенев, который брал у молодого профессора (тому было чуть больше тридцати) частные уроки. Восторженно внимая учителю, юноша буквально боготворил его. В письме одному из своих друзей Тургенев пишет: «Вы не поверите, с каким жадным интересом слушаю я его чтения, как томительно хочется мне достигнуть цели, как мне досадно и вместе с тем радостно, когда всякий раз земля, на которой думаешь стоять твердо, проваливается под ногами…» Каким трепетом, каким страстным стремлением к познанию горят эти слова! Как далека от нас эта наивная устремленность к истине…
Занятия с Вердером помогли Тургеневу углубить понимание учения Гегеля, познакомили будущего писателя с философией Канта. В дальнейшем, как отмечают литературоведы, на социально-исторические романы Тургенева часто проецировалась историческая методология Гегеля, а «таинственные повести» нередко обретали черты непознаваемой кантовской «вещи в себе», притом что в обоих жанрах звучали «немецкие» мотивы.
В Берлинском университете Вердер был звездой первой величины. Студенты, и не только русские, его обожали. Помимо глубоких энциклопедический знаний, он обладал ярким даром оратора, умел в яркой, образной форме преподносить аудитории философские постулаты, нередко облекая их в поэтические формы, используя, например, цитаты из «Фауста». Влюбленные в Вердера ученики писали тексты серенад, посвященные любимому учителю, приглашали профессиональных музыкантов, которые перекладывали эти тексты на музыку и исполняли их под окнами профессора, в окружении подпевающей им молодежи. Польщенный Вердер после концерта выходил «кланяться».
Утомившись изучением наук, Тургенев обращал свое внимание на немецкую литературу: «Я все не перестаю читать Гете. Это чтение укрепляет меня в эти вялые дни. Какие сокровища я беспрестанно открываю в нем!»
«Молчал, разинув рот»
В салоне Фроловой Тургенев встречался со Станкевичем, которого, видимо, знал по Москве, и «очень скоро почувствовал к нему уважение», но, как писал уже в зрелые годы Иван Сергеевич, тогда они не сошлись. Философские беседы, душой которых был Станкевич, поначалу были малопонятны Тургеневу. Кроме того, как рассказывал позже писатель, одна ветреная особа, к которой был неравнодушен Станкевич, насочиняла ему, что Тургенев сделал ей предложение. Близкие отношения сложились у Тургенева со Станкевичем позже в Италии, но смерть последнего прервала их короткую дружбу.
В разговорах о театральных спектаклях, литературных произведениях, той же философии, будущем России, которые бурлили в квартире у Фроловых, Тургенев чувствовал себя неуверенно. «Ходил туда молчать, разинув рот, и слушать», — писал он потом. Счастливым исключением стал частый гость салона, влюбленный в Россию Фарнгаген фон Энзе, которому Тургеневу было что рассказать. Они с удовольствием беседовали о русской литературе, много говорили о Пушкине. Тургенев читал немецкому славянофилу стихи Александра Сергеевича, помогал делать переводы его произведений. В том числе благодаря и этим совместным трудам в немецком «Ежегоднике наук и искусств» появилась статья Фарнгагена о «солнце русской поэзии», которая произвела фурор среди берлинской читающей публики.
Националист Ганс
В Берлине Тургенев впервые столкнулся с проявлениями высокоумного национализма, об идеях которого вещал с университетской кафедры профессор Эдуард Ганс. Он был остроумен, красноречив, блестяще эрудирован и, как писал Януарий Неверов, «на своих лекциях, на которые каждодневно собира(лось) более 400 человек всех званий, возрастов и наций, жарко напада(л) на елавянские народы и стара(лся) доказать, что они способны только воспринимать пассивно, ничего не производя, а потому все его последователи никак не хотели верить, чтобы русские могли иметь поэта с европейским значением…». Имелся в виду А. С. Пушкин.
Такая позиция не была собственным изобретением Ганса, а следовала из рассуждений Гегеля, который, как отмечал русский историк академик С. Ф. Платонов, поставил «народы Древнего Востока, античного мира и романской Европы… в известный порядок, представлявший собою лестницу, по которой восходил мировой дух. На верху этой лестницы стояли германцы, и им Гегель пророчил вечное мировое главенство. Славян же на этой лестнице не было совсем. Их он считал за неисторическую расу и тем осуждал на духовное рабство у германской цивилизации».
Националистические сентенции немецкого профессора Тургенев воспринимал очень болезненно и вынес для себя из его лекций понимание недопустимости такого подхода в отношениях между людьми и народами, независимо от того, к какому роду-племени они бы ни принадлежали. Проповеди Ганса стали для Тургенева своего рода прививкой против национального самолюбования и изоляционизма.
Вместе с тем Шеллинг, нередко выступавший оппонентом Гегеля, говорил о «русской идее», «великом предназначении» России и желании «весьма по сердцу войти с Россией в умственный союз», что вызывало у русского студенчества всеобщее одобрение и энтузиазм.
В 1841 г., завершив обучение в университете, Тургенев возвращается в Россию, где знакомится с семьей своего берлинского друга Бакунина и влюбляется в его сестру Татьяну. Та, однако, предложила в ответ «вечную дружбу».
«Дядька» Порфирий
Вместе с Тургеневым за границу его маменькой был послан слуга — крепостной Порфирий Кудряшов, который был примерно одного возраста с барином. Поэтому называть его «дядькой», как это делается в некоторых исследованиях, можно разве что в шутку. Есть легенда, что он был внебрачный, «тайный» сын отца Тургенева, а значит, брат Ивана Сергеевича. Однако при сопоставлении ряда фактов это предположение не находит доказательств. Другое дело, что младший брат Порфирия действительно мог быть побочным сыном Сергея Николаевича Тургенева. Здесь, видимо, и кроется причина возникновения гипотезы.
Порфирий был не просто слугой, а вроде эконома при Тургеневе. Деньги, оплата счетов были доверены ему, а не барину. Он же был обязан писать в Россию письма с рассказами о положении дел. На разницу в их положении указывало лишь то, что барин говорил Порфирию «ты», а тот ему — «вы». Они вместе обедали, играли в шахматы, в оловянных солдатиков, учили прибившуюся к ним собаку охотиться… на крыс. Мать Тургенева, Варвара Петровна, была недовольна такими равноправными отношениями, в которых ее сын из «слуги сделал компаньона».
Порфирий быстро овладел немецким языком и даже посещал лекции на медицинском факультете, приобретя специальность, которая пригодилась ему по возвращении в Россию. Он даже завел немецкую девушку. Но когда Тургенев предложил ему жениться и остаться в Берлине, отказался: «Хоть убей меня, а Родина милее». Притом что прекрасно знал о притеснениях, которые ожидали его в России как крепостного, — маменька Тургенева была крутого нрава.
В Берлин за любимой Полиной
Весной 1842 г. Тургенев поступает на службу в Министерство внутренних дел под начало к Владимиру Ивановичу Далю, впоследствии автору «Толкового словаря живого великорусского языка». Чиновник, однако, из Тургенева был никакой, и хотя Даль, как литератор, относился к нему весьма снисходительно, через несколько лет будущий автор «Записок охотника» выходит в отставку.
К тому времени Тургенев был уже знаком с известной певицей — испанкой Полиной Виардо (Мишель Полина Виардо-Гарсиа, 1821–1910), знаменитой исполнительницей, которую Берлиоз называл «одной из величайших артисток прошлой и современной истории музыки». Она приехала в Петербург с итальянской оперной труппой. Во время их первой встречи ей было 22 года. Полина не была красива, но во время пения настолько преображалась, что эти минуты перевоплощения вдохновили писательницу Жорж Санд на создание образа героини ее самого знаменитого романа «Консуэло».
Тургенев страстно влюбился в певицу, увидев ее в «Севильском цирюльнике». Началась загадочная долгая любовь, почти на сорок лет, до самой смерти. Виардо была замужем, в течение жизни она родила четверых детей. До сих пор идут споры об истинном характере ее отношений с Тургеневым; муж Полины, директор Итальянского театра в Париже, известный критик и искусствовед Луи Виардо, формально «ничего не замечал, полностью полагаясь на… благоразумие (жены)». Видя в Тургеневе лишь преданного обожателя, он хорошо к нему относился, переводил его произведения на французский язык. Одни биографы писателя считают, что его любовь к Полине имела платонический характер, другие утверждают обратное, находя подтверждение в его письмах к возлюбленной и, например, в том, что после одной из их встреч в Париже ровно через положенный срок Полина родила сына. Как бы то ни было, Иван Сергеевич на правах друга старался следовать за своим «ангелом» по всей Европе, мало того, в ее семье воспитывалась одно время дочь писателя Пелагея, которую родила от него дворовая девушка Авдотья Иванова из имения писателя. При этом он поменял ей имя на Полинет, сходное по звучанию с именем предмета его обожания. Пелагея-Полинет воспитывалась в семье Виардо вплоть до совершеннолетия. Особо нежных чувств к приемной матери в ней, однако, не пробудилось. Более того, она считала, что та украла у нее любовь отца.
После встречи с Виардо путешествия Тургенева по Европе в основном сводятся к посещению тех мест, где она выступала. В конце зимы 1847 г. он снова приезжает в прусскую столицу, где Виардо должна была выступать в Берлинской опере. Здесь он встречается со своими старыми знакомыми Фарнгагеном фон Энзе, Мюллером-Штрюбингом, А. И. Герценым… Германия тогда жила ожиданием тревожных событий, через год разразилась революция 1848 г., берлинцы вышли на баррикады. Оказавшись в прусской столице, Тургенев увидел, что за прошедшие пять лет Берлин заметно изменился, и собрался подробно поведать своим российским читателям об обстановке в столице Пруссии в серии нескольких писем. Вышло, однако, так, что одним очерком все ограничилось. Он невелик по объему, но отражает самые разные стороны столичной жизни, включая неожиданную для современного читателя нелестную оценку немецкого пива. Без преувеличения его можно отнести к лучшим описаниям Берлина середины XIX в. Текст письма приводится с небольшими сокращениями.
Письма из Берлина
Письмо первое, 1 марта н. ст. 1847
…Вы желаете услышать от меня несколько берлинских новостей… Но что прикажете сказать о городе, где встают в шесть часов утра, обедают в два и ложатся спать гораздо прежде куриц, — о городе, где в десять часов вечера одни меланхолические и нагруженные пивом ночные сторожа скитаются по пустым улицам да какой-нибудь буйный и подгулявший немец идет из «Тиргартена» и у Бранденбургских ворот тщательно гасит свою сигарку, ибо «немеет перед законом»?
Шутки в сторону, Берлин — до сих пор еще не столица; по крайней мере, столичной жизни в этом городе нет и следа, хотя вы, побывши в нем, все-таки чувствуете, что находитесь в одном из центров или фокусов европейского движенья. Наружность Берлина не изменилась с сорокового года (один Петербург растет не по дням, а по часам); но большие внутренние перемены совершились. Начнем, например, с университета. Помните ли восторженные описания лекций Вердера, ночной серенады под его окнами, его речей, студенческих слез и криков? Помните? Ну, так смотрите же, помните хорошенько, потому что здесь все эти невинные проделки давным-давно позабыты. Участие, некогда возбуждаемое в юных и старых сердцах чисто спекулятивной философией, исчезло совершенно — по крайней мере в юных сердцах. В сороковом году с волненьем ожидали Шеллинга, шикали с ожесточеньем на первой лекции Шталя, воодушевлялись при одном имени Вердера, воспламенялись от Беттины, с благоговением слушали Стеффенса; теперь же на лекции Шталя никто не ходит, Шеллинг умолк, Стеффене умер, Беттина перестала красить свои волосы… Один Вердер с прежним жаром комментирует логику Гегеля, не упуская случая приводить стихи из 2-й части «Фауста»; но увы! — перед «тремя» слушателями, из которых только один немец, и тот из Померании. Что я говорю! Даже та юная, новая школа, которая так смело, с такой уверенностью в свою несокрушимость подняла тогда свое знамя, даже та школа успела исчезнуть из памяти людей… Повторяю: литературная, теоретическая, философская, фантастическая эпоха германской жизни, кажется, кончена. В последнее время, вы знаете, богословские распри сильно волновали немецкие души… Так; но вы ошибетесь, если примете все эти движения, споры и распри за чисто богословские; под этими вопросами таятся другие… Дело идет об иной борьбе. Вы легко можете себе представить, какие смешные и странные виды принимает иногда, говоря словами Гегеля, Логос (или Мысль, или Дух, или прогресс, или человечество — названий много в вашем распоряжении), добросовестно, медленно и тяжко развиваемый германскими умами… но от смешного до великого тоже один шаг… Особенно теперь все здесь исполнены ожиданья…
На днях появилась здесь книга пресмешная и претяжелая, впрочем, очень строгая и сердитая, некоего г. Засса; он разбирает берлинскую жизнь по частичкам и, за недостатком других «элементов или моментов» общественности, с важностью характеризует здешние главные кондитерские… Первое издание этой книги уже разошлось. Это факт замечательный. Он показывает, до какой степени берлинцы рады критическому разбору своей общественной жизни и как им бы хотелось другой…
Новых зданий в Берлине не видать. Театр перестроен после пожара 1843 года. Он отделан очень, даже слишком богато, но во многом грешит против вкуса. В особенности неприятны искривленные статуи a la Bernini, поставленные между главными ложами. Приторно-сладкий, голубоватый фон картин на потолке тоже вредит общему впечатлению. Над сценой находятся портреты четырех главных немецких композиторов: Бетговена, Моцарта, Вебера и Глука… Грустно думать, что первые два жили и умерли в бедности (могила Моцарта даже неизвестна), а Вебер и Глук нашли себе приют в чужих землях, один в Англии, другой во Франции. — Я с большим удовольствием увидел и услышал снова Виардо. Голос ее не только не ослабел, напротив, усилился; в «Гугенотах» она превосходна и возбуждает здесь фурор…
Здесь с прошлого года существует заведенье, которого недостает в Петербурге. Это огромный кабинет для чтения с 600-ми (говорю — шестьюстами) журналами. Из них, разумеется, две трети (почти все немецкие) очень плохи; но все-таки нельзя не отдать полной справедливости учредителю. Немецкая журналистика действительно теперь никуда не годится.
Вот пока все, что я могу вам сообщить любопытного. Повторяю: я нашел в Берлине перемену большую, коренную, но незаметную для поверхностного наблюдателя: здесь как будто ждут чего-то, все глядят вперед; но «пивные местности» (Bier-Locale, так называются комнаты, где пьют этот недостойный и гнусный напиток) (!? — Авт.) также наполняются теми же лицами; извозчики носят те же неестественные шапки; офицеры также белокуры и длинны и также небрежно выговаривают букву «р»; все, кажется, идет по-старому. Одни Eckensteher (комиссионеры) исчезли, известные своими оригинальными остротами. Цивилизация их сгубила. Сверх того, завелись омнибусы, да некто г-н Кох показывает странное, допотопное чудище — Hydrarchos, которое, по всей вероятности, питалось акулами и китами. Да еще — чуть было не забыл! В «Тиргартене» другой индивидуум, по прозванию Кроль, выстроил огромнейшее здание, где каждую неделю добрые немцы собираются сотнями и «торжественно едят» (halten ein Festessen) в честь какого-нибудь достопамятного происшествия или лица, лейпцигского сраженья, изобретенья книгопечатания, Семилетней войны, столпотворенья, мироздания, Блюхера и других допотопных явлений.
В следующем письме я вам еще кой-что расскажу о Берлине; о многом я даже не упомянул… но не все же разом».
Однако в мае Иван Сергеевич был вынужден выехать из Берлина, сопровождая больного Белинского в Силезию, и оттого новых писем не последовало.
Михаил Глинка. «Мне здесь хорошо»
Данный текст является ознакомительным фрагментом.