«Переименованный город» и «внутренняя эмиграция», 1960-е годы Иосиф Бродский
«Переименованный город» и «внутренняя эмиграция», 1960-е годы
Иосиф Бродский
Едва успели отгреметь залпы салюта в честь победы, как страну охватила новая волна репрессий. И Ленинград оказался едва ли не центром карательных мер. В августе 1946 года появилось постановление ЦК ВКП(б) «О журналах “Звезда” и “Ленинград”», началась травля А. А. Ахматовой и М. М. Зощенко; в 1949 году были арестованы по так называемому «ленинградскому делу» и расстреляны председатель Совета министров РСФСР М. И. Родионов, секретарь ЦК ВКП(б) А. А. Кузнецов и первый секретарь Ленинградского горкома партии П. С. Попков. Жертвами репрессий стали едва ли не все государственные деятели, которые имели ленинградское происхождение; пострадали также Ленинградский университет и музей обороны Ленинграда. Всего по «ленинградскому делу» осудили 214 человек, из них 23 человека расстреляли, остальных приговорили к различным срокам заключения и ссылке. (В 1954 году обвиняемые были реабилитированы.)
В те же годы началась борьба с космополитизмом, развернулось «дело врачей». По счастью, смерть Сталина в 1953 году положила конец многим позорным процессам. Однако пять лет спустя страна уже охотно травила поэта Б. Л. Пастернака, «оттепель» заканчивалась, едва успев начаться, а в Ленинграде КГБ преследовал авторов самиздата, среди которых был и И. А. Бродский.
Всего через два года после публикации в журнале «Новый мир» повести А. И. Солженицына «Один день из жизни Ивана Денисовича» (1962) состоялся суд над поэтом, которого обвинили в тунеядстве. Диалог между Бродским и судьей Савельевой стал хрестоматийным образцом советского «театра абсурда»:
«Судья: Чем вы занимаетесь?
Бродский: Пишу стихи. Перевожу. Я полагаю...
Судья: Никаких «я полагаю». Стойте как следует! Не прислоняйтесь к стенам! Смотрите на суд! Отвечайте суду как следует!.. У вас есть постоянная работа?
Бродский: Я думал, что это постоянная работа.
Судья: Отвечайте точно!
Бродский: Я писал стихи! Я думал, что они будут напечатаны. Я полагаю...
Судья: Нас не интересует «я полагаю». Отвечайте, почему вы не работали?
Бродский: Я работал. Я писал стихи.
Судья: Нас это не интересует...»
В 1972 году Бродский, отбыв принудительное лечение в психиатрической лечебнице на Пряжке, заключение и ссылку в Архангельскую область, покинул СССР.
Иосиф Бродский оставил краткий и блестящий текст о «переименованном городе».
Перед Финляндским вокзалом, одним из пяти вокзалов, через которые путешественник может попасть в этот город или покинуть его, на самом берегу Невы, стоит памятник человеку, чье имя этот город носит в настоящее время. Собственно говоря, при каждом ленинградском вокзале имеется подобный монумент, то ли статуя в рост перед, то ли массивный бюст внутри здания. Но памятник перед Финляндским вокзалом уникален. И дело тут не в самой статуе, так как тов. Ленин изображен на обычный манер, с вытянутой в пространство рукой, то есть как бы обращаясь к массам, а дело в пьедестале. Поскольку тов. Ленин декламирует, стоя на броневике. Все это выполнено в стиле раннего конструктивизма, столь популярного ныне на Западе, и в целом сама идея высечь из камня броневик отдает некоторой психологической акселерацией, скульптура как бы малость опережает время. Насколько мне известно, это единственный в мире монумент человеку на броневике. Уже хотя бы в этом отношении мы имеем дело с символом нового мира. Старый мир обычно представляли люди на лошадях.
В полном соответствии, с каковым обстоятельством километрах в трех вниз по течению, на другом берегу стоит памятник человеку, чье имя этот город носил со дня своего основания: Петру Великому. Недвижность этого монумента, повсеместно известного как Медный всадник, частично может быть объяснима безостановочностью, с какой его фотографируют. Это впечатляющий монумент, метров шесть в высоту, лучшее произведение Этьена-Мориса Фальконе, рекомендованного заказчику – Екатерине Великой – Дидро и Вольтером. Над огромной гранитной скалой, перетащенной сюда с карельского перешейка, высится Петр Великий, удерживая и осаживая левой рукой лошадь, каковая символизирует Россию, и простирая правую руку по направлению к северу.
Поскольку эти два человека разделяют ответственность за название города, хочется сравнить не только памятники, но также и непосредственное их окружение. Слева от себя человек на броневике имеет псевдоклассическое здание райкома партии и небезызвестные «Кресты» – самый большой в России дом предварительного заключения. Справа – Артиллерийская академия и, если проследить, куда указывает его протянутая рука, самая высокая из послереволюционных построек на левом берегу – ленинградское управление КГБ. Что касается Медного всадника, у него тоже по правую руку имеется военное учреждение – Адмиралтейство, однако слева – Сенат, ныне Государственный Исторический архив, а вытянутой рукой он указывает через реку на Университет, здание которого он построил и в котором человек с броневика позднее получил кое-какое образование.
Так что двухсотсемидесятишестилетний город существует под двумя именами: «урожденный» и «он же» – и его обитатели предпочитают не пользоваться ни тем ни другим. Конечно, в документах и на почтовых отправлениях они проставляют «Ленинград», но в обычном разговоре скорее скажут просто «Питер». И дело тут не столько в политике, сколько в том, что и «Ленинград», и «Петербург» не слишком удобопроизносимы, да и люди всегда склонны давать прозвища населяемым ими местностям, что является, в сущности, очередной стадией обживания. «Ленин» в этом смысле просто не годится, хотя бы потому, что это фамилия (да к тому же и придуманная), а вот «Питер» звучит очень естественно. Прежде всего, город уже назывался так двести лет. К тому же дух Петра I все еще куда более ощутим здесь, чем душок позднейших эпох. А кроме всего прочего, поскольку подлинное русское имя императора – Петр, «Питер» звучит слегка по-иностранному, что и соответствует чему-то определенно иностранному, отчужденному в городской атмосфере: зданиям европейского вида, возможно, и самому месторасположению: в дельте северной реки, текущей в открытое враждебное море. Иными словами, при выходе из столь привычного мира. <...>
Этот город действительно стоит на костях своих строителей не меньше, чем на забитых ими сваях. До некоторой степени это верно по отношению к любому другому месту в Старом свете, но обычно история успевает позаботиться о неприятных воспоминаниях. Для смягченной мифологии Петербург слишком молод, и всякий раз, когда случается стихийное или заранее обдуманное бедствие, можно заприметить в толпе словно бы изголодавшееся, лишенное возраста лицо с глубоко сидящими, побелевшими глазами и услышать шепот: «Говорят же вам, это место проклято!» Вы вздрогнете, но мгновение спустя, когда вы попытаетесь еще раз взглянуть на говорившего, его уже и след простыл. Тщетно вы будете вглядываться в медленно толочущуюся толпу, в мимо ползущий транспорт: вы не увидите ничего – лишь безразличные пешеходы и, сквозь наклонную сетку дождя, величественные очертания прекрасных имперских зданий. Геометрия архитектурных перспектив в этом городе превосходно приспособлена для потерь навсегда.
В целом, однако, в местном ощущении Природы, которая когда-нибудь вернется, чтобы востребовать отторгнутую собственность, покинутую однажды под натиском человека, есть своя логика. Она – результат не столько долгой истории опустошавших город наводнений, сколько физически ощутимой близости моря. Хотя дело никогда не идет дальше того, что Нева пытается выпрыгнуть из своей гранитной смирительной рубашки, но самый вид свинцовых балтийских туч, накатывающих на город, заставляет горожан изнемогать от напряжения, которого и так всегда хватает. Иногда, особенно поздней осенью, такая погодка, с порывистым ветром, хлещущим дождем и Невой, переплескивающейся на тротуары, тянется неделями. Если даже ничего и не изменяется на самом деле, просто фактор времени заставляет думать, что дела ухудшаются. В такие дни вспоминаешь, что город не защищен дамбами и что вы вплотную окружены пятой колонной каналов и проток, что практически живешь на острове, на одном из сотни, на одном из тех, что ты видел в кино – или это было во сне? – когда гигантская волна, и прочее, и прочее; и тогда включаешь радио ради очередной сводки. Каковая обычно звучит бодро и оптимистично...
В конечном счете своим быстрым ростом и великолепием город обязан повсеместному там наличию воды. Двадцать километров Невы в черте города, разделяющиеся в самом центре на двадцать пять больших и малых рукавов, обеспечивают городу такое водяное зеркало, что нарциссизм становится неизбежным. Отражаемый ежесекундно тысячами квадратных метров текучей серебряной амальгамы, город словно бы постоянно фотографируем рекой, и отснятый метраж впадает в Финский залив, который солнечным днем выглядит как хранилище этих слепящих снимков. Неудивительно, что порой этот город производит впечатление крайнего эгоиста, занятого исключительно своей внешностью. Безусловно, в таких местах больше обращаешь внимание на фасады, чем на наружность себе подобных. Неистощимое, с ума сводящее умножение всех этих пилястров, колоннад, портиков намекает на природу этого каменного нарциссизма, намекает на возможность того, что, по крайней мере в неодушевленном мире, вода может рассматриваться как сгущенное Время.
Но, возможно, больше, чем реками и каналами, этот, по слову Достоевского, «самый умышленный город в мире», отражен русской литературой. Вода может свидетельствовать лишь о поверхностях, представлять их, и только их. Изображение внешнего и духовного интерьера города, его влияния на людей и их внутренний мир стало основной темой русской литературы почти со дня основания Петербурга. Фактически русская литература здесь и родилась, на берегах Невы...
Любая критика человеческого существования предполагает осведомленность критикующего о высшей точке отсчета, лучшем порядке. Так сложилась история русской эстетики, что архитектурные ансамбли Санкт-Петербурга воспринимались и воспринимаются как предельно возможное воплощение такого порядка (включая церкви). Во всяком случае, человек, проживший в этом городе достаточно долго, склонен связывать добродетель с пропорциональностью... Такое влияние особенно очевидно в отношении русской или, по месту рождения, петербургской поэзии. Ибо в течение двух с половиной столетий эта школа, от Ломоносова и Державина до Пушкина и его плеяды (Баратынский, Вяземский, Дельвиг) и далее до акмеистов в этом столетии (Ахматова, Мандельштам), существовала под тем же знаком, под которым и была зачата: под знаком классицизма. <...>
Город Медного всадника скакал в будущее обычного метрополиса огромными скачками, наступая на пятки своему маленькому человеку и подталкивая его вперед. И в один прекрасный день прибыл на Финляндский вокзал поезд, из вагона вышел небольшого роста человек и вскарабкался на броневик.
Этот приезд, означивший национальное бедствие, был для города спасением. Поскольку полностью прекратилось строительство, как и вся экономическая жизнь страны. Город застыл как бы в немом изумлении перед надвигающейся эпохой. Тов. Ленин заслуживает своих монументов хотя бы уже потому, что он избавил город от деградации во вселенскую деревню и от позора быть резиденцией его правительства: в 1918 году он перенес столицу обратно в Москву.
Одно лишь это решение приравнивает Ленина к Петру. Впрочем, сам Ленин вряд ли бы одобрил переименование города в свою честь, хотя бы уж потому, что он прожил в этом городе в общей сложности не более двух лет. Если бы это от него зависело, он бы предпочел, чтобы в его честь переименовали Москву или какой-нибудь другой собственно русский город. Его не особенно интересовало море: он был сухопутный человек, попросту – горожанин. И если он чувствовал себя в Петрограде неуютно, то как раз из-за моря, хотя он опасался не столько наводнения, сколько британского флота.
Пожалуй, только в двух отношениях он был сходен с Петром I: в знании Европы и в безжалостности. Но если Петр, с его широтой интересов, кипучей энергией, дилетантски грандиозными замыслами, был запоздалым, или современным, человеком Ренессанса, то Ленин был вполне продуктом своего времени: узколобый революционер с типично мелкобуржуазной, мономаниакальной жаждой власти. Каковая сама по себе есть исключительно буржуазная идея.
Итак, Ленин прибыл в Петербург; потому что думал, что здесь-то она и спрятана: власть... Но дело в том, что Петербург никогда, даже в самый реакционный период царствования Николая I, не был средоточием власти... Петербург был просто опорой имперского управления; сама по себе смесь архитектурного величия с бюрократической традицией делала идею власти просто нелепой. Проживи Ленин в этом городе подольше, его представления о государственности стали бы поскромнее...
Вероятно, именно из-за скромных масштабов мероприятия, имевшего место 25 октября, официальная пропаганда окрестила город «колыбелью Революции». Колыбелью он и остался, пустой колыбелью, и доволен сим статусом. Город в значительной степени избежал бесчинств. «Избави нас Бог, – сказал Пушкин, – увидеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный»; но Петербург и не увидел. Гражданская война бушевала вокруг и по всей стране, ужасная трещина прошла через нацию, разделив ее на два взаимно враждебных лагеря; но здесь, на берегах Невы, впервые за два столетия царил покой, и трава пробивалась сквозь булыжник опустевших площадей и щели тротуаров. Голод брал свое, а заодно и ЧеКа (КГБ в девичестве), но в остальном город был предоставлен самому себе и своим отражениям.
Пока страна, с возвращенной в Москву столицей, откатывалась к своему утробному, клаустро– и ксенофобному состоянию, Петербург, не имея куда податься, застыл в своем обличии города 19 века, словно позируя для фотографии. Десятилетия, последовавшие за Гражданской войной, не слишком его изменили: возникли новостройки, но главным образом на промышленных окраинах. К тому же основная жилищная политика состояла в «уплотнении», то есть подселении бедноты в квартиры людей побогаче. Так, если семья жила в отдельной трехкомнатной квартире, ей предстояло уплотниться в одну комнату, чтобы две другие семьи могли вселиться в две другие комнаты. Так городской интерьер становился все более достоевскианским, тогда как фасады облупливались и впитывали пыль, этот загар эпох.
Спокойно, расслабленно стоял город, наблюдая смену времен года. В Петербурге может измениться все, кроме его погоды. И его света. Это северный свет, бледный и рассеянный, в нем и память, и глаз приобретают необычайную резкость. В этом свете, а также благодаря прямоте и длине улиц, мысли пешехода путешествуют дальше цели его путешествия, и человек с нормальным зрением может различить на расстоянии в полтора километра номер приближающегося автобуса или возраст следующего за ним шпика. Человек, рожденный в этом городе, нахаживает пешком, по крайне мере смолоду, не меньше, чем хороший бедуин. И это не из-за того, что автомобилей мало и они дороги (зато там прекрасная система общественного транспорта), и не из-за километровых очередей в продмагах. А оттого, что идти под этим небом, по набережным коричневого гранита, вдоль огромной серой реки, есть само по себе раздвижение жизни и школа дальнозоркости. В зернистости гранитной набережной близ постоянно текущей, уходящей воды есть нечто такое, что пропитывает подошвы чувственным желанием ходьбы. Пахнущий водорослями встречный ветер с моря исцелил здесь немало сердец, перегруженных ложью, отчаянием и беспомощностью. Если это способствует порабощению, раба можно простить.
Это город, где как-то легче переносится одиночество, чем в других местах, потому что и сам город одинок. Странное утешение черпаешь в сознании, что вот эти камни не имеют ничего общего с настоящим и еще меньше с будущим. Чем глубже погружаются фасады в XX век, тем неприступнее они выглядят, не обращая внимания на эти новые времена и их заботы. Единственное, что заставляет их вспомнить о настоящем, это климат, и наиболее уверенно они себя чувствуют в скверную погоду поздней осени или преждевременной весны, когда дождь мешается с мокрым снегом и мечется шквал. Или в разгар зимы, когда дворцы и особняки высятся над замерзшей рекой, как старые имперские вельможи, – в снеговых шалях и опушке, как в меховых шубах. Когда пурпурный шар заходящего январского солнца окрашивает их высокие венецианские окна жидким золотом, продрогший пешеход на мосту неожиданно видит то, что имел в виду Петр, воздвигая эти стены: гигантское зеркало одинокой планеты. И, выдыхая пар, он чувствует почти жалость к этим нагим колоннам в дорических прическах, замороженным, погруженным в этот безжалостный холод, в этот снег по колено...
В Ленинграде диссиденты были не столь активны, как в Москве (из «прозвучавших» в обществе выступлений можно вспомнить надпись на Аничковом мосту «Брежнев, вон из Праги!» в 1968 году, митинг художников и литераторов у Петропавловской крепости в 1976 году и надпись на стене Государева бастиона крепости: «Вы распинаете свободу, но душа человека не знает оков» в том же году, а также скандалы с «невозвращенцами» – М. М. Шемякиным, Р. Х. Нуриевым, М. Н. Барышниковым). Многие ленинградцы пребывали «во внутренней эмиграции» – замыкались в своем кругу, не соглашаясь с властью, но и не протестуя прилюдно. Е. И. Клячкин пел на самодеятельных концертах стихи запрещенного Бродского о Васильевском острове, на который «приду умирать»; А. М. Городницкий воспевал романтику и атлантов, что «держат небо на каменных руках», но все это было «внутри», а никак не «вовне».
Да, ходил по рукам самиздат и тамиздат (книги на русском языке, изданные за пределами СССР), но в целом, как верно подметил Бродский, город спал, понемногу превращаясь в «запылившийся музей», где фактически самодержавно правил «самый последний Романов» – первый секретарь Ленинградского обкома КПСС Г. В. Романов.
При нем начали возводить «главный долгострой» Петербурга – дамбу поперек Финского залива для защиты от наводнений (1979), причем, как вспоминал правозащитник Ю. И. Вдовин, Романов так ответил писателю С. П. Залыгину, утверждавшему, что из-за дамбы залив загниет: «Загниет – ну и фиг с ним». По воспоминаниям же писательницы Н. С. Катерли, «он был первый антисемит города! Он люто ненавидел и травил всех деятелей культуры, которые “не приспосабливались”. При нем в 1980 году сфабриковали дело писателя и историка Константина Азадовского, который работал заведующим кафедрой иностранных языков в Мухинском училище. При нем из города были вынуждены уехать Сергей Юрский и Аркадий Райкин. При нем были изгнаны из страны Иосиф Бродский и Сергей Довлатов».
Пробудился Ленинград несколько позднее, уже в 1980-х годах. Хотя не стоит забывать о таких шедеврах, которые связаны с «художественной» историей города, как, например, фильм «Гамлет», поставленный на киностудии «Ленфильм» в 1964 году (Петроградский кинокомитет был учрежден еще в 1918 году, неоднократно менял названия, с 1934 года – киностудия «Ленфильм») режиссером Григорием Козинцевым, роль Гамлета сыграл Иннокентий Смоктуновский, музыка к фильму написана Дмитрием Шостаковичем. «Гамлет» – одно из самых заметных событий в истории советского кино.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.