Адское пламя сентября. Сентябрьская резня как воплощение постулата братства
Адское пламя сентября. Сентябрьская резня как воплощение постулата братства
Как происходит рождение этого страшного феномена, когда человек, добрый по натуре, становится убийцей? Кто осмелится утверждать, что несколько сотен человек в Париже 1792 года были законченными садистами и маньяками? Конечно, в каждом городе найдется сотня людей, готовых буквально на все, однако же замысел всегда невероятно далек от исполнения. Пусть даже палец человека уже находится на спусковом крючке, однако на этом следует сделать паузу, поскольку человек, даже одержимый навязчивой идеей, в данный момент еще не убийца и по большей части медлит, как будто находясь в смятении. Впрочем, он вполне может стать убийцей в результате какой-нибудь мелочи, внезапно возникшего напряжения.
Самое ужасное, что люди устроены одинаково, а потому каждый не может гарантировать, что останется навсегда непорочным и незапятнанным даже таким страшным поступком, как убийство, и даже больше – убийством садистским. Любой находится словно на пороховой бочке, в каждом скрыты адские бездны, и недаром верующий человек уверенно скажет, что удержать от подобного кошмара, которому нет прощения, может только Бог. В человеке скрыты и небо, и бездна, и только милость Бога не дает проявиться темной половине.
Но в этот воскресный сентябрьский день 1792 года Божья милость не смогла удержать людей, и он вошел в анналы истории как один из самых страшных, когда Ужас, Безумие и Убийство показали свой отвратительный облик, словно выглянув из самого ада.
Историки много размышляли над вопросом, что явилось причиной массовых сентябрьских избиений в Париже, во время которых по приблизительным подсчетам погибло не менее 1400 человек. Большинство выдвигает версию: народная паника, массовое безумие, завладевшее чернью при звуках набата и выстрелах пушки. После этого немедленно – как пожар – распространился слух, будто Жиронда бросила народ на произвол судьбы и теперь находящиеся в тюрьмах аристократы в любой момент могут оказаться на свободе. Страх немедленно перешел в стадию ужаса, а последний, в свою очередь, превратился в садистское безумие.
Когда толпа приходит в состояние озверения, то ее главными признаками становятся бесконечная распущенность и разнузданность, когда нравственные понятия прекращают существовать в принципе.
Данное положение не раз подтверждалось многочисленными историческими примерами, которые свидетельствуют о том, что в такие моменты главной составляющей психики является сладострастная жестокость, или садизм. Это, как известно, болезнь, при которой больной может получить удовольствие только при виде страданий предмета своего вожделения, а потому убийство на почве садизма происходит с особой жестокостью, омерзительным бесстыдством, которое нередко доходит до каннибализма.
Конечно, жестокость может существовать и сама по себе, но садизм имеет еще и сладострастную составляющую. Вероятно, этот атавизм явился из древнейших времен, когда любовь порой добывалась только силой, и это считалось нормальным, в связи с чем некоторые исследователи объявляют садизм скрыто существующим в подсознании каждого человека, который порой и сам себе не признается, что его темная половина испытывает наслаждение при виде мучений любимого существа.
А раз отдельному человеку присуще такое отвратительное свойство, как садизм, то подобное явление может наблюдаться и в больших группах людей, в массах, поскольку социальная группа может быть принята за отдельную единицу, которая обладает специфическими качествами характера, поведенческими особенностями, достоинствами и недостатками. Это лишь гипотеза, о которой можно много спорить, однако ее всеобщность ни у кого уже не вызывает сомнений.
Окончательно установлено, что чувство сладострастия при виде крови жертвы буквально опьяняет человека, и так же, как при обычном алкогольном опьянении, в этот момент последние проблески рассудка исчезают совершенно. Люди превращаются в хищных зверей, вырвавшихся из клетки; они так же свирепы и так же страстно жаждут испытать сексуальное наслаждение от мучений своей жертвы.
В качестве доказательства этого положения можно привести слова авторитетного психолога, доктора Молля: «Садизм характеризует половую наклонность, которая выражается в стремлении бить, истязать, мучить и оскорблять любимого субъекта». Такое понятие, как любовь, при этом совершенно отсутствует, а акты насилия применяются в отношении любого субъекта, как живого, так и мертвого, вне зависимости от его пола и возраста. В итоге можно принять еще более точное определение садизма, охватывающего возбужденную толпу: «Садизм есть извращение полового чувства, характеризуемое наклонностью убивать, мучить, истязать, оскорблять и осквернять существо, являющееся объектом генетического желания, причем выполнения этой склонности обыкновенно бывает вполне достаточно для того, чтобы вызвать у объекта половое удовлетворение. В подобном извращении чувственности обязательно совмещается и сладострастие, и жестокость, и именно это составляет характерный признак садизма».
Таким образом, в данном случае мы имеем дело с садистским безумием, поражающим массы в периоды революций. Любой переворот, война или мятеж отмечены признаками половой психопатии. При этом следует отметить, что, впервые пролив кровь, большинство людей из толпы испытывают естественное чувство отвращения, однако если в этот момент не остановиться, заглушить в сознании проблески разума и позволить такому, без сомнения, неприятному чувству развиваться дальше, то вслед за этим придет ощущение страстного наслаждения. Толпа становится единым целым. Она похожа на алкоголика, издевающегося над своей жертвой, и вся одновременно буквально содрогается от сладострастного восторга.
Именно так было в Варфоломеевскую ночь, Сицилийскую вечерню и при сентябрьских избиениях в Париже. Во всех этих случаях происходило уродование и осквернение трупов убитых, насилование жертв и их истязание. Самым же пиком такой звероподобной дикости являлось людоедство.
Например, во время Варфоломеевской ночи был страшно изуродован толпой труп адмирала Колиньи. Католики отрубили ему руки, ноги, половые органы, после чего надели их на пики и отправились процессией к Мон-Фокону. Таким же образом расправился летучий отряд с трупом протестанта Квеленека, задушенного во дворе Лувра. С людей срывали одежду, якобы для того, чтобы удостовериться в поле жертвы, почему-то вызывающем сомнения. Среди ночи на каждом перекрестке города не смолкала пистолетная и пищальная стрельба, слышалось лязганье шпаг и кинжалов, а убийцы, залитые кровью и опьяненные ею, испытывали ни с чем не сравнимое наслаждение. Справедливости ради следует сказать, что и протестанты не отставали от католиков в том, что касалось жестокости: вспарывали животы, отрезали половые органы, взрывали женщин, начинив их влагалище порохом…
С тех пор прошло 300 лет, и снова изуверы наслаждались своими гнусными подвигами. Впрочем, и до этого вспышки безумия уже отмечались, хотя и были кратковременными, но от этого не менее ужасающими. Так, едва Генрих IV был убит Равальяком, как убийцу немедленно растерзали на куски, а его мясо было съедено возбужденным народом. Можно вспомнить и маршала д’Анкра, убитого в Лувре вследствие очередной придворной интриги. Едва его похоронили, как толпа бросилась на его могилу, вынула труп. Покойника долго волокли по грязи, потом повесили и, вдоволь натешившись, притащили то, что осталось от бывшего придворного, еще совсем юному Людовику XIII, видимо, для того, чтобы доставить королю удовольствие. Та же участь постигла интригана Кончини, убийца которого вынул сердце своей жертвы и изжарил его, после чего сам же и съел. Находящиеся рядом не отставали, и один из них ухитрился отрезать уши Кончини и отправился торговать ими. Труп ненавистного царедворца был буквально искрошен в куски и выброшен в Сену.
Особенностью вызывать скрытый в человеке садизм обладают также войны. Ни для кого не секрет, что победители расправляются с побежденными самым зверским образом. Многие столетия разграбление взятых городов являлось нормой, и здесь разворачивалось широкое поле деятельности для безумия, окрашенного сладострастным садизмом. Ужасная картина происходила в стране, покоренной войсками Великого Конде. Везде можно было увидеть изувеченных людей, замученных женщин, части человеческих тел. Даже если жители пытались укрыться от захватчиков в пещерах, то все выходы обычно обкладывались соломой и поджигались, как будто перед солдатами были не им подобные люди, а барсуки.
Когда народ перешагивает границы своего обыденного существования, каким бы тяжелым оно ни было, то становятся обычными надрывающие душу стороннего наблюдателя сцены осквернения убитых, которые так правдиво и грубо реалистично рисовал на страницах своего романа «Жерминаль» Эмиль Золя.
«Женщинам в особенности хотелось чем-нибудь ему отомстить. Они кружились вокруг тела, обнюхивая его, как стая голодных волчиц. Все они точно старались выдумать какую-нибудь дикую выходку, какое-нибудь особенное поругание, которые смогли бы доставить им, наконец, полное удовлетворение. И вот, вдруг раздался грубый голос старухи Брюлэ: „Вылегчим его, как кота!“. – „Да, да, – заревела толпа, как кота, – как кота!“. Мукет живо раздевает покойника, стягивает с него штаны, а Левак тем временем задирает ему высоко вверх ноги. Брюлэ своими высохшими от старости руками раздвинула голые ляжки и схватила в кулак омертвелые органы… Она пыталась их вырвать, с усилием напрягая свою тощую спину, и ее большие сухие руки хрустели. Нежная кожа оказывала сопротивление, старухе приходилось несколько раз приниматься снова, пока она, наконец, все же не оторвала от трупа кусок волосатого, окровавленного мяса. Торжествующе потрясая этим трофеем и радостно восклицая: „Вот он! Вот!..“, Брюлэ насадила этот пучок на конец своей палки и, подняв ее высоко в воздухе, точно знамя, бросилась на дорогу, сопровождаемая дико завывающей ватагой женщин».
Все подобные моменты, характеризующиеся истерически-сексуальным извращением, присутствуют и в сценах сентябрьских событий 1792 года. До этого подобные прецеденты уже наблюдались при взятии Бастилии, при убийстве старого коменданта Бастилии де Лонэ, Фулона и Бертье. Однако в то время еще можно было отыскать некую искру разума, и находились люди, искренне сожалеющие о революционных неистовствах. Так, один из видных революционных деятелей Бабёф на другой день после зверского убийства Фулона и Бертье писал: «Я видел головы и тестя, и зятя, которые несла тысячная толпа вооруженных людей; это шествие занимало всю длину улицы Сен-Мартенского предместья и проходило мимо двухсоттысячной толпы зрителей, которые весело смеялись и перебрасывались шутками с войсками под звуки барабанного боя. Какое страдание причиняло мне это веселое настроение народа.
Я чувствовал себя одновременно и удовлетворенным, и недовольным: я понимаю, что народ совершил акт правосудия, но я могу одобрить такое правосудие только когда оно довольствуется простым законным наказанием виновных. Положим, трудно в такие минуты не быть жестоким. Всевозможные казни, четвертования, пытки, костры, виселицы, рассеянные по всей стране палачи только что сверженного режима не могли способствовать смягчению наших нравов. Учителя, вместо того чтобы просвещать нас, сделали нас дикарями, потому что и сами-то они дикие люди. Они теперь пожинают и пожнут то, что посеяли, потому что все это… окончится ужасно; мы ведь только еще начинаем».
Бабёф был честным человеком, и его пророческие слова буквально сбылись во время сентябрьских убийств, поскольку зверские инстинкты уже владели толпой безраздельно, и голос рассудка вынужден был умолкнуть, поскольку его и слышать никто не желал.
Тем не менее, чтобы прояснить логику событий, нужно обратить внимание на то, что происходило менее чем за месяц до кровавой бойни. Когда королевское достоинство в стране было самым бесстыдным образом попрано, то вскоре на смену опьяняющему восторгу свободы пришла паника, поскольку прусские войска вели стремительное и весьма успешное наступление на Францию. Уже пали Лонгви и Верден, и путь на Париж оказался открытым. Стремительно распространялись слухи, что роялисты вступили в сговор с неприятелем, а потому вскоре революция будет потоплена в крови. При этих новостях, мгновенно передававшихся из уст в уста, народ заволновался. Буржуазия и рабочие не собирались отдавать на милость врага своих жен и детей. Сразу начались массовые аресты хоть сколько-нибудь подозрительных людей, однако едва ли не на следующий день всем сделалось вдруг ясно, что подобная мера слишком слаба, поскольку человек, даже будучи за решеткой, способен сохранить собственный образ мыслей, а значит, станет сочувствовать внешним врагам. Таким образом получалось, что аристократы находятся в тюрьме, преспокойно ожидая быстрого освобождения, а ведь именно так и обещал герцог Брауншвейгский, совершавший победоносное шествие во главе прусских войск. Это и оказалось той крохотной искрой, из-за которой в умах, которыми владел почти животный ужас, вспыхнула мысль: необходимо немедленно уничтожить того врага, что находится рядом, да к тому же еще и лишен возможности сопротивляться.
Итак, началось позорное и кровавое побоище, способное запятнать историю любой страны, событие, отмеченное садизмом, при котором вид крови возбуждал до высшей степени даже людей умеренных, а чернь проявила себя как единая, отвратительно-сладострастная и жестокая масса.
В воскресенье, 2 сентября, некий извозчик, за какую-то провинность поставленный к позорному столбу, вдруг начал кричать, что близок день, когда за него отомстят, потому что все заключенные в Тампле восстанут и под руководством короля объединятся с освободителями, которые раздавят бунтовщиков подковами лошадей. Чтобы заставить этого несчастного замолчать, его спешно приволокли в ратушу, где он не переставал вопить, а потом наскоро гильотинировали, но он продолжал выкрикивать проклятия до самого последнего момента. Ужас достиг своего апогея, и над Парижем разнеслись звуки набата, не прекращавшиеся до трех часов дня.
Как раз в это время 30 не присягнувших республике священников перевозили в закрытых каретах из заключения в ратуше в другое место заключения – тюрьму аббатства. Толпа на улицах осыпала проклятиями это мрачное шествие. То и дело раздавались возгласы: «Аристократические прихвостни, смотрите, до какого положения вы нас довели! Мы не дадим вам взломать тюрьмы и освободить Капета!». Вконец обезумевшие патриоты вскакивали на подножки экипажей и выкрикивали свои упреки, к которым, собственно, этим несчастным священникам было не привыкать. Аббат Сикар попытался опустить окно кареты, но ему не дали этого сделать. Волосатые огромные лапы надавили на раму, чтобы иметь возможность вновь и вновь сыпать проклятиями.
В таком сопровождении эскорт достиг аббатства, и в самом конце пути аббат не выдержал и ударил тростью по косматой лапе, вцепившейся в окно кареты, а потом отвесил еще один удар по заросшей сальными волосами голове. Этого оказалось достаточно, чтобы окружившая карету толпа набросилась на священников и выволокла их наружу. Крики о пощаде в одно мгновение были заглушены зверским ревом. Кроме Сикара, сабельными ударами были изрублены все прямо у решетки аббатства, а самого Сикара спас часовщик Мотон, спрятав его в тюрьме с риском для собственной жизни. Теперь благодаря Сикару известны подробности той страшной ночи, когда огромная голова гидры, именуемой Убийством, поднялась над Парижем из мрака преисподней. Начался отсчет 100 часов безумных зверств.
Едва было покончено со священниками, как в тюрьме аббатства Станислас Майяр, отличившийся при взятии Бастилии, устроил странное судилище. На самом деле это был безумный самосуд, который предводитель злодейской шайки вершил на столе, обложившись тюремными списками и бумагами, посреди орущей толпы. А заключенные слушали из своих камер всю эту адскую фантасмагорию.
«Быстрее!» – кричит Майяр, и из камеры выводят заключенного. Ему не зададут много вопросов, хватит и одного: заговорщик или нет? Если несчастному быстро удастся доказать, что нет, его освобождают под неистовые крики восторга: «Да здравствует нация!». Но это происходит нечасто. Майяр терпеть не может, когда заключенные начинают кричать, услышав слово «смерть», и потому смертный приговор звучит в его устах закодированно: «Освободить» (без вопля «Да здравствует нация!»), «К производству», «В аббатство» или «В Кобленц», «В Лафорс».
Шайке Майяра хорошо известно, что на самом деле означают эти слова. Заключенного хватают и ведут к воротам, где уже давно ждет беснующееся море голов, над которыми колышутся сабли, топоры и пики. Едва жертву выпускают, как через мгновение она оказывается изрубленной на куски. Первый, второй, третий, десятый, и вот уже перед аббатством растет груда тел, а вода в канавах становится черной от крови. Один из чудом спасшихся и оставшихся в живых, Журниак де Сен-Меар, который много повидал на своем веку, в том числе бунтов и сражений, свидетельствует, что от зрелища, которое перед ним развернулось, его сердце затрепетало: от этих чудовищ пощады не будет никому. В книге воспоминаний Сен-Меар описывает один из эпизодов резни в аббатстве: «…Один из этих людей (осужденных Майяром – прим. ред.) выходит вперед. На нем синий камзол, ему около 30 лет; он немного выше среднего роста и благородной, воинственной наружности. „Иду первым, если уж решено, – говорит он. – Прощайте!“. Потом, сильно швырнув назад свою шляпу, кричит разбойникам: „Куда идти? Покажите мне дорогу!“. Отворяют створчатые ворота и объявляют о нем толпе. Он с минуту стоит неподвижно, потом бросается между пиками и умирает от тысячи ран».
Работа идет непрерывно, то и дело приходится затачивать сабли, а силы убийцы восстанавливают кружками вина. Они устали, а потому кругом слышен уже не рев, а зловещее рычание. Лишь 50 заключенным был вынесен оправдательный приговор. Как ни странно, подобные акты милосердия приветствовались самими палачами. Среди освобожденных – храбрый Журниак де Сен-Меар, который был известен своим безупречным поведением и пользовался любовью солдат. Под крики «Да здравствует нация!» он был освобожден и отпущен.
Иногда убийцы как по мановению волшебной палочки превращаются в кротких овечек. Они часто выражают желание проводить чудом спасшегося человека до дома, поскольку всем сердцем хотят умилиться видом чужой радости и разделить чужое счастье, которое уже казалось невозможным. Но проходит пара минут, и снова овечки становятся волками, готовыми перегрызть горло любому, на кого укажет их предводитель Майяр.
Посчастливилось выйти живым из кровавой бани и молочному брату королевы Марии Антуанетты. Впоследствии он писал в воспоминаниях о минуте своего неожиданного освобождения: «Лишь только гвардейцы подняли свои шляпы на острия сабель и воскликнули: „Да здравствует нация!“, раздались неистовые рукоплескания; женщины, заметив, что я был в белых шелковых чулках, грубо остановили двух солдат, которые вели меня под руки, и сказали им: „Берегитесь, вы ведете господина по сточной канаве“. Они были правы, канава была полна крови. Такое внимание со стороны этих мегер меня тем более удивило, что они только что перед этим яростно аплодировали избиению моих сотоварищей по заключению. Помилованные народным судилищем обыкновенно отводились в церковь Святой Екатерины Культурной, которую народ за это остроумно прозвал Складом невинных.
Убийцы позволяли себе редкие минуты отдыха, во время которого предавались безудержному пьянству, равнодушно бродя среди трупов, которые валялись кучами по улицам и дворам. Говорят, что некоторые из них утоляли жажду не только вином, но и человеческой кровью, и, по всей вероятности, это было правдой, поскольку кровь возбуждала и пьянила не хуже вина.
Этих зверей весьма забавляло отчаяние жертв, готовых на все, лишь бы освободить своих близких. Так, дочь старого маркиза де Сомбрея, потеряв голову от ужаса, кричала: «Добрые господа, поверьте, мой отец – не аристократ! Я готова чем угодно поклясться и чем угодно доказать, что мы не аристократы! Мы, как и вы, ненавидим аристократов!». В ответ ухмыляющийся убийца протянул ей жестяную кружку со словами: «Тогда выпей аристократическую кровь!». Мадемуазель де Сомбрей выпила этот ужасный напиток, после чего последовал вывод: «Значит, этот Сомбрей невиновен».
А что же в это время происходит в тюрьме аббатства? Журниак оставил воспоминания в своей книге «Тридцативосьмичасовая агония».
«Около 7 часов (вечер воскресенья – прим. ред.) …вошли два человека с окровавленными руками, вооруженные саблями; тюремщик факелом светил им; он указал на постель несчастного швейцарца Рединга. Рединг говорил умирающим голосом. Один из этих людей остановился, но другой крикнул: „Allons donc!“ – и, подняв несчастного, вынес его на спине на улицу. Там его убили.
3 часа утра. Они взломали одну из тюремных дверей. Мы думали сначала, что они пришли убить нас в нашей камере, но услышали из разговора на лестнице, что они шли в другую комнату, где несколько заключенных забаррикадировались. Как мы вскоре поняли, их всех там убили.
10 часов. Аббат Ланфан и аббат де Ша-Растиньяк взошли на кафедру часовни, служившей нам всем тюрьмой; они прошли через дверь, ведущую с лестницы. Они сказали нам, что конец наш близок, что мы должны успокоиться и принять их последнее благословение. Словно от электрического толчка, мы все упали на колени и приняли благословение. Эти два старца, убеленные сединами, благословляющие нас с высоты кафедры; смерть, парящая над нашими головами, окружающая нас со всех сторон, – никогда не забыть нам этого момента. Через полчаса оба они были убиты, и мы слышали их крики».
Другой заключенный, адвокат Матон, рассказывал, как в эту ночь в камеру вошли четверо с обнаженными саблями и долго искали конкретного человека, но не нашли, и тогда один обратился к другому: «Пойдем поищем его между трупами, потому что nom de Dieu! Мы должны разыскать его». Далее Матон пишет: «Можно себе представить, какой ужас охватил меня при словах: „Пойдем поищем между трупами“. Я понял, что мне не остается ничего более, как приготовиться к смерти. Я написал завещание, закончив его просьбой и заклинанием передать бумагу по назначению. Не успел я положить перо, как вошли еще два человека в мундирах, один из них, у которого рука и весь рукав по плечо были в крови, сказал, что он устал, как каменщик, который разбивает булыжник.
Позвали Бодена де ла Шен: 60 лет безупречной жизни не могли спасти его. Они сказали: „В аббатство“; он прошел через роковые наружные ворота, испустил крик ужаса при виде нагроможденных тел, закрыл глаза руками и умер от бесчисленных ран. Всякий раз, как открывалась решетка, мне казалось, что я слышу мое собственное имя…»
А вот как описывает самосуд Майяра Журниак де Сен-Меар: «При свете двух факелов я различал теперь страшное судилище, в руках которого была моя жизнь или смерть. Председатель в старом камзоле с саблей на боку стоял, опершись руками на стол, на котором были бумаги, чернильница, трубки с табаком и бутылки. Около 10 человек сидело или стояло вокруг него, двое были в куртках и фартуках; другие спали, растянувшись на скамейках. Два человека в окровавленных рубашках стояли на часах у двери, старый тюремщик держал руку на замке. Напротив председателя трое мужчин держали заключенного, которому на вид было около 60 (или 70 – это был маршал Малье). Меня поставили в углу, и сторожа скрестили на моей груди сабли… Человек в сером говорил: „Ходатайства за изменников бесполезны!“. Заключенный воскликнул: „Это ужасно, ваш приговор – убийство!“. Председатель ответил: „Руки мои чисты от этого; уведите господина Малье“. Его потащили на улицу, и сквозь дверную щель я видел его уже убитым.
Председатель сел писать; я думаю, что он записывал имя того, с кем только что покончили; потом я услышал, как он сказал: „Следующего!“».
Таковы были бессонные ночи только троих заключенных (а было еще 1809!), но лишь их свидетельства имеются в распоряжении историков, и потому их цитируют постоянно, однако эти слова, хотя и лишены изысканности слога, чрезвычайно непосредственны. К тому же мысли остальных жертв никто уже услышать не в состоянии. Конечно, и у них были мысли, чувства, эмоции – и все они были грубо отняты беспощадным судом и ужасной смертью. Они тоже молили о пощаде, но их предсмертные крики слышали только председатель суда и неизвестный, но постоянно упоминаемый чудом уцелевшими авторами «человек в сером».
Чем же занималось во время этих массовых избиений Законодательное собрание? Оно уже ничего не могло сделать, его представителей просто не слушали. Несчастный Дюзо попытался убедить озверевших «граждан» прекратить уличные самосуды таким наивным образом: «Добрые граждане! – надрывно произнес он, обращаясь к звероподобной толпе. – Вы видите перед собой человека, который очень любит свою родину и переводчика Ювенала». Бедный старик был зациклен на своем любимом античном авторе – Ювенале, но упоминание о нем было в тот момент неуместным. Его пламенная речь, едва начавшись, была грубо оборвана санкюлотами: «А что это еще за черт – Ювенал? Один из ваших драгоценных аристократов? На фонарь!». После этого Дюзо оставалось только поспешно ретироваться, чтобы не подвергнуться участи, обещанной древнему автору.
Зато другие, например Бийо, напоминающий исчадие ада, стоя в своем черном парике среди горы трупов в аббатстве, вещал: «Достойные граждане, вы искореняете врагов свободы; вы исполняете свой долг. Благодарная Коммуна и Отчизна желали бы достойно вознаградить вас, но не могут из-за недостатка средств. Всякий работавший (читай – убивавший – прим. ред.) в тюрьмах получит квитанцию на луидор, уплачиваемый нашим казначеем. Продолжайте свое дело». Естественно, что подобные речи пришлись черни по душе, поскольку соответствовали ее настрою. Получать удовольствие от вида крови и мучений жертв, да еще и деньги за это – да здравствует тот, кто это придумал! Монгайяр в ужасе впоследствии писал: «О вечный позор! Париж смотрел на это целых 4 дня, как оглушенный, и не вмешивался!».
Такова была эта сентябрьская адская бойня, которую Дантон называл строгим народным судом. Никто до сих пор не знает общее число жертв этой резни: называют от 2000 до 6000 человек. Возможно, их было и больше, поскольку имеются свидетельства Петелье, видевшего собственными глазами, как расстреливали картечью заключенных в больнице для умалишенных Бисетре. В этом случае число погибших могло с легкостью увеличиться в два раза, достигнув таким образом ужасной цифры – 12 000 человек. По прошествии этих 4 дней по улицам Парижа двинулись извозчики. Их подводы были до отказа наполнены обнаженными телами людей, набросанными кое-как, в спешке. Один из свидетелей, Мерсье, сообщает, как, проходя по улице, он видел одну из таких подвод с кучей братских тел, из которой торчали отдельные члены. Его поразила чья-то мертвая пожелтевшая рука, повернутая ладонью к небу. Она была воплощением укора или чем-то вроде немой молитвы de profundis, то есть «сжалься!». Никто не сжалился. «Я узнаю эту руку и в великий день Страшного суда, – говорил потрясенный Мерсье, – когда Предвечный, восседая на громах, будет судить и королей, и сентябристов».
Этот немой крик ужаса прозвучал не только в Париже; чуть позже он эхом отразился в потрясенной Европе, которая вряд ли забыла об этом массовом избиении и в настоящее время. Ведь даже план Варфоломеевской ночи не созрел одномоментно, что свидетельствует о том, что любой сильный мира сего задумывался, прежде чем совершить подобное ужасное преступление, словно позволив вратам ада приоткрыться на некоторое время и показать свое безобразное кровавое рыло (во всяком случае, де Ту говорит, что Екатерина Медичи 7 лет вынашивала этот план, на который ее подвигло только крайнее отчаяние).
Зато Дантон, Робеспьер и Марат не кричали от ужаса. Эти порождения ада чувствовали себя в своей стихии и даже разослали по всем парижским управлениям специальный циркуляр от 3 сентября 1792 года: «Часть ярых заговорщиков, – говорилось в этом документе, – была казнена народом, эти акты правосудия народ считал необходимыми для того, чтобы, устрашив террором, содержать легионы изменников, укрывающихся в стенах Парижа, как раз в тот момент, когда он собирался выступить против врага; вне всякого сомнения, нация после длинного ряда измен, приведших ее на край пропасти, поспешит одобрить полезную и столь необходимую меру, и все французы, подобно парижанам, скажут себе: „Мы идем на врага, и мы не оставим у себя за спиной бандитов, чтобы они уничтожали наших жен и детей“.
И Франция охотно откликнулась на этот призыв, отреагировав на него убийством герцога Ларошфуко и орлеанских заключенных. Либерал Ларошфуко, теперь вдруг испугавшийся последствий собственного либерализма и превратившийся в защитника аристократов и священников, вместе со своей 93-летней матерью хотел перебраться в место поспокойнее, например на воды в Жизоре, однако толпа остановила его карету и забросала ее камнями. Один из камней попал в висок Ларошфуко, отчего герцог скончался на месте, и его кровь залила лицо его старой матери.
Что же касается орлеанских заключенных, то известный своей скоростью суд «второго сентября» потребовал доставить их в Париж. Колонну сопровождал честный Фурнье, который считал своей первой обязанностью защитить от самосуда любого заключенного, будь он хоть трижды аристократом. Для этого он и собственной жизни не пожалел бы, поскольку признавал только законный суд.
9 сентября он довел колонну заключенных до Версаля, где уже вся аллея кишела возбужденной толпой. Фурнье в сопровождении мэра Версаля вынужден был двигаться крайне медленно, да при этом еще прикладывать невероятные усилия, чтобы хоть как-то успокоить злобное рычание черни. Фурнье мысленно молился Богу, чтобы хоть как-нибудь выбраться из этой ужасной давки, однако за поворотом с широкой аллеи последовала узкая улица Сюринтенданс.
К этому времени толпа превратилась в единое, злобно рычащее существо. Зверообразные фигуры начали вскакивать на оглобли телег, и несчастный мэр Версаля уже руками пытался расталкивать этих нелюдей. Но что он мог сделать, как и Фурнье, перед этим текущим навстречу нескончаемым злобным человеческим морем? Мэра подхватили на руки и утащили в сторону, а далее начался самосуд, сопровождаемый воем и ревом, в котором нельзя было различить даже звуков человеческого голоса. Резня проходила под непрерывный вой. Были убиты все заключенные, за исключением 11, которых спрятали в своих домах обыватели, еще не успевшие обезуметь и не лишенные чувства сострадания. Трупы погибших свалили в канавы, одежду с них сорвали, а потом торжественно сожгли на кострах.
И вновь вся Европа кричит от негодования, но это не касается Дантона, хотя должно бы: ведь именно он является министром юстиции. «Мы должны так устрашать наших врагов!» – громогласно заявляет это «ужасное дитя» революции, и тут уже остается только опустить глаза, замолчать и задуматься. О чем? Быть может, о социальной принадлежности погибших? Она красноречиво свидетельствует о таком благородном постулате Великой революции, как братство. Итак, предоставим слово французскому исследователю Гриру: дворяне – 6,25%, священники – 6,5%, дворянство мантии – 2%, мелкая буржуазия и интеллигенция – 14%, мелкие торговцы и низшие слои интеллигенции – 10,5%, рабочие, ремесленники, прислуга и подмастерья – 31,25%, крестьяне – 28%; о прочих 1,5% данных не имеется.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.