ГЛАВА ПЕРВАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ПЕРВАЯ

ЖЕНЩИНА ЛЕНИНГРАДА

ВЕСНА ГРЯДЕТ.

НА УЛИЦЕ ПЛЕХАНОВА,

Я – ЛЕНИНГРАДКА.

ТОЧКА No 5.

ЛИЦО ВРАГА.

(Март 1942 года)

Весна грядет

8 марта

Дни начали удлиняться, солнце стоит в небе все дольше, и вместе с ширящимся солнечным светом идет жизнь к защитникам Ленинграда, преодолевшим все нечеловеческие испытания. Тысячи вражеских трупов нагромоздились за эту зиму впереди наших траншей. Фронт стоит нерушимо и с каждым днем наливается новыми силами и мощью. Ладожская трасса принесла хлеб. Армейский паек стал нормальным. Истощенные воины направляются поочередно в дома отдыха и стационары. На передний край обороны прибывают пополнения. Взводы, роты, полки, дивизии постепенно укомплектовываются. Пушки, минометы, автоматы – все виды оружия насыщают новые огневые точки вокруг Ленинграда. Город шлет фронту десятки тысяч ящиков с патронами, минами и снарядами: вновь начинают дымить заводы, все самое трудное теперь позади.

В Ленинграде еще великое множество людей умирает от голода. Но десятки тысяч слабых, истощенных ленинградцев и ленинградок заняты очисткой города от снега и льда, от накопившихся за зиму нечистот, от лома и мусора. Гигантская эта работа только еще разворачивается.

Эвакуация ленинградского населения по ледовой «Дороге жизни» продолжается. Но очень многие никуда уезжать не хотят. Говорят:

«Самое трудное пережили… Начинается весна, хлеба прибавили, – все к лучшему! Приведем город в порядок, еще как жить в нем будем. Обстрелами нас не запугаешь. Он – вон какой красавец стоит!»

Шел я сегодня по улице, привычной, незамечаемой. И взбрело на ум взглянуть на город мой свежим, будто бы посторонним взглядом. Посмотрел на прохожих, на ряды домов. И тут только обратил внимание на то, что нет на моем пути почти ни одного дома, штукатурка которого не была бы издырявлена осколками разорвавшейся немецкой стали. Если и стоит дом будто бы целый (ведь вот даже стекла есть в окнах!), то вглядись: где-либо между этажами в стене сыпь язвин, – значит, где-то рядом падала бомба или разрывался снаряд.

А ты живешь в этом городе, и люди всегда ходили по этой улице, как идут и сейчас. Значит, в любом месте, на любой улице города был когда-то в эти долгие месяцы блокады момент, когда вот именно здесь, где ты проходишь сейчас, падали и умирали окровавленные люди.

И нет такой минуты впредь, нет такого места во всем Ленинграде, где ты был бы убережен от смерти хотя бы на час вперед. Идешь ли по тротуару, спишь ли в постели, работаешь ли у станка или за письменным столом – каждый день, каждый час, каждую минуту «это» может случиться. Ударит, грохнет, вспыхнет красным, последним, предсмертным светом – и нет тебя…

Вот со знанием обо всем этом, под угрозой такой – жить, работать, трудиться, быть спокойным, обыденным, нормальным и никуда из этой обстановки не стремиться, а активно желать оставаться именно в ней, потому что так велит твой долг, – это ли не школа силы духа и мужества?

И в Ленинграде нет мышиной возни. Сурово и стойко ленинградцы выполняют то, что им велит чувство долга. В большом или в малом, в личном или в общественном. Важно, что каждый как в зеркало смотрится в веление долга и в этом зеркале проверяет себя.

И потому нельзя не любить Ленинград. И потому, побыв в нем тяжкую блокадную зиму, сильному духом человеку уже нельзя с ним расстаться. Ни теплое море юга, ни солнце, ни сытная пища, никакие блага, коих требует усталый, измотанный организм, не прельстят человека, сознающего себя защитником Ленинграда.

Все трудности и лишения окупаются тем, что в Ленинграде – душе тепло.

Я знаю, я понимаю, конечно: люди, умирающие от голода в Ленинграде, должны эвакуироваться. Их надо спасти. И в будущем – попрекать их нечем! Они действительно несчастны, они не виноваты в том, что в Ленинграде их схватила за горло голодная смерть, от которой едва-едва удалось вырваться. Не удалось бы – погибли бы, как сотни тысяч других, чьи кости на пригородных ленинградских кладбищах расскажут потомкам о величайшей в истории городов трагедии.

Все, конечно, относительно в мире, по-разному живут и мыслят люди в огромном Ленинграде, есть тут сейчас и мелкодушные и мелкотравчатые, оставшиеся лишь потому, что не сумели уехать, застряли; или скаредные, ловящие рыбку в мутной воде…

И из тех, выбравшихся в глубокие тылы еще задолго до наступления голода (я говорю, конечно, не о заводских, например, коллективах, эвакуированных в тыл по приказу, чтобы создать там, на базе ленинградской техники, новые заводы, и самоотверженно трудящихся там!), не все достойны признания их достоинства. На свое миновавшее пребывание в Ленинграде кое-кто из самовольно, под любым предлогом уехавших будет смотреть как на некий нажитый им капиталец, какой можно пускать в оборот, с коего – «стричь купоны». Людей, спекулирующих этим: «я – ленинградец!», – на Урале, в Сибири, а теперь, с весны, и в далеко отшвырнувшей врага Москве, – найдется не так уж мало.

Но ведь не о тех разговор!

Убежден: большая часть ленинградцев, подавляюще большая часть – не такова. И они – несомненно воспитаны общим духом блокированного Ленинграда. Они полны чувства собственного достоинства, справедливой гордости, они мужественны и в решениях тверды, они презирают смерть, выдержанны в умении спокойно и твердо надеяться на светлое будущее и на победу, и любят жизнь не меньше, чем все прочие люди, а гораздо острее и глубже. Как старое вино – они крепки.

На площади у Смольного в первый день плановой

эвакуации ленинградцев на автобусах.

22 января 1942 года.

Тем выше, тем светлее достоинство тех людей, которые и сейчас, все пережив, остаются в Ленинграде по чувству долга и любви к родному городу.

«Я – ленинградец!», «я – ленинградка!» – это звучит как марка лучшей фирмы, не знающей конкуренции. Фирмы, вырабатывающей стальные, гордые души!

Неломающиеся. Негнущиеся. Неподкупные.

Сегодня Восьмое марта – Международный женский день. И сегодня мысли мои – о женщине. Не об одной какой-нибудь, родной или близкой мне лично. А обо всех ленинградских женщинах, заменивших здесь, в городе, ушедших на фронт мужчин, да и о других, оказавшихся на фронте рядом с мужчинами…

Мысли мои об удивительной, неколебимо-стойкой, суровой в эти дни женщине Ленинграда.

И потому, может быть, пристальней, чем всегда, я наблюдаю сейчас, как живут, как трудятся и как сражаются с немцами наши женщины.

На улице Плеханова

Политорганизатор, а попросту – девушка в ватнике, в шапке-ушанке, с брезентовыми рукавицами, силится сжать слабыми руками обыкновенный, воткнутый в грязный, заледенелый снег железный лом. Лицо девушки вместе с шапкой-ушанкой обвязано заиндевелым шерстяным шарфом. Ее глубоко запавшие, болезненно блестящие глаза упрямо-требовательны. Несколько других женщин, закутанных во все теплое, стоят в двух шагах, сурово и молча глядят на нее: поднимет она лом или не поднимет?

Улица похожа на горный, заваленный лавиной ледник. Грязный снег опал и утрамбовался посередине, а по краям, над забытыми панелями, выгибается шлейфами от окон вторых этажей. Проходы шириною в тропинку проделаны только к воротам.

Эта девушка-политорганизатор пришла в домоуправление агитировать: всем трудоспособным выйти на очистку ленинградской улицы. А улица погребена в глубоких снегах. А кто нынче трудоспособен? Вместе с дворничихой девушка обошла все квартиры: в двух обнаружила трупы умерших на днях людей («Почему не вывезены?» – «А у кого ж сил хватит вывезти?»); в других квартирах – полумертвые жильцы лежат на своих кроватях или жмутся вкруг накаленных докрасна «буржуек»…

И все-таки пять-шесть женщин согласились выйти, собрались в домоуправлении. Одна, пожилая и грубоватая, говорила за всех. Другие молчали.

– Подумаешь, – агитировать! Мы и рады бы, да разве хватит нас, маломощных, своротить эти горы?

И, отворачивая рукава, показывает свои худые, как плети, руки:

– Разве такими поднимешь лом?

– А я подниму, покажу пример! – сказала политорганизатор.

– Где тебе! У тебя руки похилей наших!.. Понимаем, конечно… Тебя, дуру, райком послал!.. А как звать тебя?

– Зовут Валентиной… Фамилия моя – Григорова.

– Партийная?

– Комсомолка я… Девятнадцать мне!..

– Как же ты выжила, доченька? – Голос женщины вдруг мягчеет. – Посылают тоже! Да ты знаешь, сколько мы, бабы, тут за зиму наворочали? Пример нам подавать нечего, сами бы тебе подали, кабы силушка! А ее нет!..

В темном уголке домоуправления горит свечка. Лица истощенных женщин остры, костисты, изрезаны глубокими тенями. Я сижу в другом углу длинной полуподвальной комнаты, под стрелкой, указывающей на ступеньки в подвал, и криво намалеванной надписью: «Бомбоубежище». Меня, неведомого им («ну какой-то командир, с фронта!»), не замечают.

Набережная канала Грибоедова

от снега очищена.

Весна 1942 года.

Политорганизатор Валя Григорова уговаривает женщин:

– Ведь надо же! Вы же, как и все, – защитницы Ленинграда!

С нею не спорят. С нею соглашаются: «Надо!» И все-таки: «Рады бы, да сил нет!»

В углу, под развешанным на стене пожарным инвентарем, стоят лопаты и ломы.

– Пойдемте! – неожиданно для себя говорю я, подходя к женщинам. – Я возьму два лома, вы – по одному. Товарищ Григорова, пошли!..

Политорганизатор Валя Григорова радостно восклицает:

– Спасибо, товарищ командир! Пошли!..

И все мы, будто и не было спора, с лопатами и ломами выходим гуськом на улицу…

– … А ты все-таки пример нам показывай, показывай! – говорит Вале та, грубоватая женщина – Товарищ военный поколотил-поколотил, да ему что? Ведь он не у нас живет. Как зашел случайно, так и уйдет. Не его эта улица – наша. А нам с тобою тут на полгода работы хватит! Покажи свою доблесть, Валюшка!

Политорганизатор Валя Григорова, ударив ломом отчаянно, с десяток раз, выдохлась, как и я. А теперь стоит, обжав лом брезентовыми рукавичками, и над печально-упрямыми глазами ее – капельки пота.

Та женщина долго, пристально, пристрастно всматривается в ее лицо и вдруг решительно берется за едва удерживаемый Валей лом:

– Давай вместе, доченька!

Они силятся вдвоем поднять этот проклятый лом. Но и вдвоем у них не хватает сил.

– А ну, бабоньки, подходите! – решительно говорит женщина. – Вдвоем не можем, так впятером осилим! Надо ж нам хоть этой железякой немца побить, распроэтакого!.. А ну, дружно!.. Не горюй, девочка!

И десять женских рук хватаются за один лом, поднимают его, неловко ударяют им по льду. Женщинам тесно, они мешают одна другой.

– По трое, по трое! – командует женщина. – Женя, Шура, да отойдите вы, за другой беритесь!.. А мы – втроем!..

… Да! Сегодня я своими глазами вижу, как начинается очистка еще одной улицы Ленинграда.

Маленькими группами собираются женщины у каждых ворот этой узкой улицы Плеханова. И шеренга их, мучительно, но упрямо работающих, уходит в даль, в просвет улицы.

А на больших, широких проспектах Ленинграда трудятся уже сотни и тысячи людей – все больше женщины!

Я глядел на этих женщин и повторял про себя на днях слышанные по радио или читанные в газете стихи Ольги Берггольц:

… И если чем нибудь могу гордиться, То, как и все друзья мои вокруг, Горжусь, что до сих пор могу трудиться, Не складывая ослабевших рук Горжусь, что в эти дни, как никогда, Мы знали вдохновение труда…

Здесь, в холоде и мраке блокированного Ленинграда, мы любим мужественные стихотворения Ольги Берггольц[7]. Поэтессы блокадного Ленинграда Ольга Берггольц и Вера Инбер – в эти дни наша гордость! Умерла от голода Надежда Рославлева, но работает в летных частях Людмила Попова, слагает стихи Елена Вечтомова. Наряду с поэтами и писателями – Н. Тихоновым, А. Прокофьевым, Вс. Вишневским, В. Саяновым, Б. Лихаревым, Вс Азаровым, В. Шефнером, М. Дудиным, И. Авраменко, А. Решетовым и многими, многими другими – свой труд влагают, как оружие в душу ленинградцев, и наши, оставшиеся здесь писательницы: В. Кетлинская, Е. Катерли, А. Голубева. А наши художницы, наши артистки, – разве возможно перечислить всех представительниц искусства, не пожелавших уехать из Ленинграда?

Л – ленинградка

Две женщины – молодая и пожилая – тянут по улице саночки, тяжело нагруженные дровами. Они потрудились сегодня, раскалывая и перепиливая бревна и обломки досок.

Гул, грохот, звон стекол. Падает неподалеку снаряд. Громкоговоритель на перекрестке улиц внушительно повторяет: «Артиллерийский обстрел района продолжается. Населению укрыться!»

«Населению укрыться!» – настойчиво повторяет громкоговоритель. Женщины останавливаются: – В подъезд зайти, что ли?

– А санки как?

– Здесь оставим, – кто их возьмет!

Еще один снаряд разрывается в соседнем квартале. Женщины прислушиваются. Стоят. Спокойно и неторопливо обсуждают: зайти им в подъезд или не заходить?

А твоей Кате тоже увеличили? – неожиданно опрашивает молодая, та, что в ватной куртке и ватных брюках.

А как же… Она на оборонительных… Нам теперь хорошо… Вот только, думается, лучше б мукой давали. Хлеба-то не почувствуешь, а мукой – я бы пирожки делала, все, знаешь, разнообразие.

Забыв о причине своей остановки, женщины горячо обсуждают, что еще можно бы сделать, если б норму хлеба выдавали мукой.

Обстрел продолжается. Разговор стоящих у саночек женщин – тоже. Внезапно молодая спохватывается:

Да чего же мы стоим-то?

А стреляет он…

Пойдем, ладно! – махнув на звук какого-то разрыва, донесшийся от середины квартала, произносит молодая.

Пойдем, правда! Все равно! – И, взявшись за петлю веревки, женщины неторопливо тянут саночки дальше…

Идут прохожие. Стоит у ворот, опираясь на лопату, только дежурная ПВО, задумчиво смотрит вдоль улицы, и в глазах ее скучающее выражение…

То, что в других городах вызвало бы страх и уныние, – здесь, в привычном ко всему Ленинграде, вросло в быт, вроде как скверная, но привычная особенность климата.

Девушка-письмоносец поднимается с тяжелой сумкой по лестнице пятиэтажного дома. В этот дом попало за время войны уже три снаряда. Две квартиры разбиты, третья лишилась маленькой, угловой комнаты. Несколько снарядов упали во двор и несколько вокруг дома. А он стоит, так же как тысячи других ленинградских жилых домов. В нем много пустых квартир, но немало и населенных – теми жильцами, которые никуда из родного города не захотели уехать.

Все они близко перезнакомились, сдружились, все ревниво следят за порядком в доме.

Девушка-письмоносец стучится в квартиру пятого этажа:

Марья Васильевна, вам письмо из Свердловска. У вас кто там: сын или дочка?

Нет, милая, просто друзья!.. – отвечает Марья Васильевна. – А вы что ж это в такой час ходите?

А в какой такой час?

Да смотрите, как он кладет! Вот только что – из окна смотрела – один разорвался у перекрестка…

А, обстрел-то?.. Так мне ж некогда! Сколько почты разнести надо…

Дверь захлопывается. Письмоносец стучит в другие квартиры. Одна из раскрывшихся дверей выпускает на лестницу разлетающийся мелодичными всплесками вальс Шопена – в той квартире школьница Лена каждый день практикуется в игре «а рояле. Из другой квартиры доносится стук пишущей машинки.

Обстрел продолжается.

Сегодня в дом попал четвертый за время войны снаряд. Он угодил во второй этаж, над воротами, в ту квартиру, где живет одинокая старушка. Квартира разбита. Старушка осталась жива – она выходила на часок в магазин, за хлебом. Вхожу в помещение домоуправления. Здесь, после осмотра разбитой квартиры, обсуждают, в какую из пустующих квартир переселить старушку. В обсуждении принимают участие Марья Васильевна и школьница Лена… Старушке дадут необходимую мебель, одежду, посуду… Старушка сидит тут же, благодарит заботливых женщин и время от времени закипает ненавистью: «Ох, проклятый… Уж отмстится ему!.. Уж так отмстится!.. Я б сама ему…»

Старушечьи кулачки сжимаются. Глядя на старую, все на миг умолкают. Управхоз говорит:

Ничего он не понимает в нашем народе… Все думает панику на нас нагнать, а растит только злобу нашу… Глядите, бабку нашу, тихую, и ту в какую ярость вогнал!..

Вогнал, вогнал, родимые! – горячо подтверждает старушка. – Близко вот только мне с ним не встретиться… А уж встретились бы…

Если б только немец видел выражение глаз этих женщин при одной их мысли о том, что сделала бы каждая из них, столкнувшись лицом к лицу с опостылевшим, заклятым врагом!.. Если б только он видел! В липком страхе уронил бы руки от угломера того дальнобойного орудия, какое приказано ему навести на центральную улицу Ленинграда… Схватился бы за голову, понял бы, что никогда не выбраться ему отсюда в свою Германию, сквозь ненавидящий его, готовящий ему здесь могилу русский народ!..

Женщина Ленинграда!.. Прекрасны гневные чувства твои, прекрасно величавое твое спокойствие!..

Если ты воин Красной Армии – прекрасен твой ратный подвиг! Если ты домашняя хозяйка – прекрасен твой обыденный труд!

В милиции, в ПВО, в автобатах «Дороги жизни», в госпиталях, за рулем газогенераторных автомобилей, на судостроительных верфях, где уже готовится к навигации паровой и моторный флот, на сцене театра, в детских яслях, в диспетчерской, отправляющей железнодорожный состав на станцию Борисова Грива, – везде, во всей многогранной жизни великого города, мы видим вдохновенное женское лицо. В его чертах гордость за тот огромный, самозабвенный труд, которым крепок и силен непобедимый город.

Артиллерийский обстрел продолжается? Да… Но разве может он помешать доблестному труду, приближающему час грядущего торжества справедливости?

Женские бригады трудятся под обстрелом на очистке улиц. Снаряд падает среди работниц. На их место встают другие. Работа не прекращается. Через час-другой снаряд убивает еще нескольких. На их место встает третья группа работниц, и работа по-прежнему продолжается. Никто не кричит, не бежит, не плачет. Врываются в снег лопаты, очищается середина улицы… Скоро улицы, дворы, дома Ленинграда будут чисты!

«Я – ленинградка» – это такая любовь к родному городу, которая за время блокады разрослась в новое, неведомое в истории чувство: в нем забыто все личное, в нем – могучая гражданственность. В нем – наша победа над лютым, бездушным врагом!

Точка No 5

Тяжело нынче зимою на всех фронтах Отечественной войны. Но нет фронта тяжелей Ленинградского, обведенного кольцом беспощадной голодной блокады. Даже на Волховском, действующем на внешнем обводе кольца, в засугробленных лесах и болотах Приладожья, – армейский паек достаточен. Там тоже – защитники Ленинграда, но пути к тылам страны им открыты, тыл шлет им пополнения из Сибири, с Урала, шлет продовольствие, я теплую одежду, и боеприпасы. Здесь же, где каждый грамм груза, доставленного через Ладогу, – драгоценность, где каждый воин – истощенный голодом житель осажденного Ленинграда, – все иначе!..

На передовых позициях, у Колпина, в отвоеванной у врага траншее, с шестнадцатого февраля существует в ряду других «точка No 5». Это огневая пулеметно-минометная точка третьего взвода третьей роты артиллерийско-пулеметного батальона. Командир третьей роты – лейтенант Василий Чапаев, а командир огневого взвода – лейтенант Александр Фадеев. И хотя никакими уставами «пулеметно-минометные точки» не предусмотрены, и хотя громкие, всем известные имена – только случайное совпадение, но все именно так и есть. Здесь, на переднем крае, в числе шести человек взвода Фадеева сражается Вера Лебедева, теперь уже не саниструктор, а комсорг роты, младший политрук, а к тому же еще и снайпер. Свою третью роту Вера называет не иначе, как чапаевской. Это название обязывает; из шести человек первоначального состава взвода уцелели пока только двое – Фадеев да Лебедева, четверо других менялись несколько раз, и были две такие недели, когда неоткуда было взять пополнения, – Вера Лебедева и Александр Фадеев оборонялись на своей точке только вдвоем Но сейчас во взводе снова шесть человек, и располагает взвод кроме личного оружия – автоматов и гранат – двумя ротными минометами, станковым и ручным пулеметом. Ручной пулемет, впрочем, недавно подбит, и его отправили на ремонт…

Кажется, никогда не кончится лютая зима. Скованная тридцатиградусными морозами земля поддается лишь разрывам мин и снарядов. Выкопать себе новое жилье вместо отбитой у немцев «лисьей норы» ослабленные голодом бойцы не могут. Отдежурив свои два часа в траншее, боец, извиваясь в снегу, заползает в нору и подолгу отлеживается у железной печки.

В этой норе живет Вера Лебедева и живут пятеро обросших бородами мужчин. Хмурым, угрюмым, ослабленным, им кажется, что их комсорг Вера – жизнерадостна и весела; кабы не ее звонкий голос, не ее задушевные разговоры, им было бы совсем худо. Стоит затопить печку щепками, дым наполняет нору. Подтягиваясь к огню, люди надевают противогазы. Кто не хочет надеть противогаз или начнет в нем задыхаться, волен, откинув край плащ-палатки, заменяющей дверь, высунуть голову из норы в траншею.

В эту минуту он, по правилам игры, придуманной Верой Лебедевой, называется «машинистом»: он как бы смотрит на путь. А тот, кто растапливает печку, именуется «кочегаром». «Машинист» кричит «кочегару»:

– Подбрось уголька!

Но хочешь не хочешь, а за то, что сам пользуешься воздухом, когда задыхаются другие, ты, «машинист», должен гудеть как паровоз, трогающийся с места. А когда холод, текущий из-под приподнятой плащпалатки, вымораживает всех, «машинисту» кричат:

– Закрой поддувало!

Тогда, надев противогаз, «машинист» подползает к печке, становится «кочегаром», а чуть потеплеет в норе, следующий по очереди может высунуть из норы свою голову.

Эту ребяческую игру Вера Лебедева придумала, чтоб отвлекать своих товарищей от унылых дум. Спасибо ей: она еще может шутить, она придумывает много шуток! Она так истощена, что ее, кажется, и нет в свернутом клубочком «а наре овчинном полушубке. Видны только ее огромные горячечные глаза. Но она единственная еще никому никогда не пожаловалась на свое нечеловеческое существование, и она умеет вызывать шутками смех, даже растирая отмороженные руки и ноги вернувшемуся с дежурства бойцу. Ее все слушаются, и если бы не она… если бы не она…

Придет ли когда-нибудь день, когда можно будет наесться досыта, вот так: положить перед собою буханку ароматного ржаного хлеба и резать его ломтями и есть, есть, не боясь, что он кончится, есть, пока не отпадет проклятое чувство голода! Может ли быть, чтоб такой день не пришел? Но хватит ли сил дождаться?

Веру только что спросили:

– О чем ты думаешь?

Встряхнув головой, она смеется непринужденно:

– Я думаю, как выглядит сейчас фриц, который наворовал женских кружевных панталон, а сегодня вынужден все накрутить на себя! Представьте себе только, ребята: небритая морда, синий нос и кружева, накрученные под шлемом… Завоеватель!

Смеются все. И будто теплее становится в норе.

А ну пошли, ребята!

Куда?

Траншею чистить!

Все еще ухмыляясь, армейцы берутся за лопаты, плотнее затянув ватники, гуськом выбираются из норы, – всех сразу охватывает слепящая вьюга.

Глухо звенит металл, натыкаясь сквозь порошистый снег на мерзлые комья земли. Рядом с Верой медленно нагибается, еще медленней разгибается боец Федор Кувалдин. Смотря на его худобу, Вера размышляет о том, что этот высокий молодой мужчина – все-таки здоровый парень; в другое время силища в его мускулах только играла бы. Да и сейчас он, наверное, вдесятеро сильнее ее.

– Скажи, Вера, – тяжело вздохнув, откладывает лопату Кувалдин, – доживу я до такой вот краюхи хлеба? Или уже не доживу?

Вера резко втыкает в снег и свою лопату.

– До такого дня, когда ты петь и смеяться будешь?.. Не имеешь даже права так думать. Другие, погляди, осунулись, и желтые лица у них, а у тебя еще румянец на щеках!

Румянец? Лицо Федора Кувалдина еще изможденнее и желтее других. Но… так надо, так надо!

Федор глядит на Веру озлобленными глазами, и она усмехается:

– Вот если б тебя, Федя, увидела твоя жена, сказала бы: да, это мой муж, все уж руки опустили, а он работает, службу несет хорошо, и еще улыбается как ни в чем не бывало!

И Кувалдин, сам того не желая, действительно не может удержать улыбки.

– Знаешь, Федя?.. Давай эти десять метров вперед других сделаем, а потом пойдем помогать Громову, хочешь?

– Давай!

И Вера торопливо берется за лопату. Но сил у нее все-таки нет, траншея глубока, лопату со снегом нужно поднять не меньше чем на полтора метра, чтобы снег перелетел через край. Отвернувшись, скрыв болезненную гримасу, надрываясь, Вера поднимает лопату, опускает ее. «Только бы не упасть, не упасть совсем!»

Федор, сделав порывисто десятка два энергичных копков, израсходовав на них последние силы, резко вонзает лопату в снег. Облокотившись на черенок, обвисает на нем обессиленным телом и вдруг плачет – прерывисто, жалобно, как ребенок, и ноги его подгибаются, и он садится на снег, валится набок, и плачет, плачет…

Вера садится с ним рядом и уже без улыбки поворачивает к себе двумя руками его лицо. Он сразу сдерживается. И оба сидят теперь молча, и это молчание сильнее всякого задушевного разговора. Вера роется в карманах своего ватника, – когда она ходит на командный пункт роты и кто-нибудь угостит ее папиросой, она незаметно кладет эту папиросу в карман, чтобы при таком вот случае пригодилась…

– Курить хочешь?

Федор молча принимает от нее папиросу, вытирает варежкой замерзшие слезы и, припав под вьюгой лицом к сугробу, выбивает куском кремня искру на сухой трут, – Вера прикрывает его полою своего ватника.

Выждав, когда Федор выкурит папиросу до половины, Вера заводит с ним разговор: верно, трудно жить, выше сил это, но кто в этом (виноват? Фашист виноват, проклятый, который хочет задушить Ленинград, но разве можем мы допустить, чтобы это удалось фашисту? Ведь того он и добивается: иссякнут, мол, силы у нас, ослабнем духом, впадем в отчаяние… Так неужто, если этого хочет заклятый враг, тут и предадим мы наше святое дело? Мы-то и должны сделать все, чтобы пересилить врага!

Федор слушает Веру, яснеют его глаза, в них – ненависть. Его пальцы сжимаются в кулаки, он резко обрывает разговор, встает, легкий и будто сильный опять, берется за лопату, снова начинает работать – так, будто под каждым ударом лопаты корчится еще один перерубленный гитлеровец…

Вера незаметно отходит от Федора, начинает рыть снег рядом с другим бойцом…

Ничуть не слабеют трескучие морозы. И мало хлеба, и все меньше сил. Бойцы стоят на посту только по два часа. Каждые два часа Вера сама укутывает руки и ноги очередного, проверяет, плотно ли застегнуты ватник и полушубок, хорошо ли шея обвязана шарфом. И, вложив в руку часового винтовку, на прощанье шутит:

– Ну вот, на медведя в пеленках похож ты сейчас… Иди!

Но все безразличнее бойцы к шуткам Веры и к песням ее, какие прежде все так охотно подхватывали в землянке. Боевой листок, который Вера продолжает писать несгибающимися пальцами, никто не читает сам, Вере приходится читать его вслух. За два часа дежурства на посту руки и ноги бойцов обмораживаются. Каждого возвращающегося с поста Вера осматривает внимательно и заботливо, все привыкли к тому, что она неутомимее всех. «Двужильная ты! – сказал ей однажды командир взвода. – Крепче кошки! Кто их знает, этих девчат, откуда у них запас сил?»

Боец Иван Панкратьев упал на посту. Выстрелил. Приспели, думали: опять боевая тревога. А он сказал только:

– Смените меня, братцы, ненароком немец попрет, а ничего я больше не вижу!

Принесли в землянку, – человек еле жив, обморожение второй степени. Уложили бойца на финские санки, укутала его тщательно Вера и сказала предложившим ей свою помощь товарищам:

– Да вы что? Разве можно снимать с передовой хоть одного человека? Или лишние у нас есть? Довезу сама!

Каждые десять шагов дыхание прерывалось. Садилась на снег, снимала сапог, делала вид, что поправляет портянку, – дышала, дышала…

Триста метров до ПМП Вера преодолевала три с половиной часа. Но Иван Панкратьев все-таки не замерз. А в землянку No 5 взамен Панкратьева не сразу прислали другого бойца.

Как бы промороженная земля ни была тверда, нужно было, выходя по строгому расписанию, надежней оборудовать огневую точку, углубить и обвести бруствером траншею, – эту работу в феврале обитатели землянки проделывали неукоснительно. В момент боевой тревоги, когда немцы лезли на приступ, шестеро друзей выходили в контратаку. И одновременно «встречать» немцев выходили обитатели других вкрапленных в траншею нор. Взрывались под гитлеровцами минные поля, строчили по гитлеровцам пулеметы, автоматы, винтовки. Ручные гранаты летели в метельную ночь. Вспышки пламени, свист осколков рассекали черную пелену воздуха, кровь врага смерзалась, дымясь, и быстро превращенные в камень трупы затягивались снежком. Со стонами и проклятьями враг уползал, и защитники Ленинграда возвращались в свои норы. И как только обитатели «точки No 5» убеждались, что, их по-прежнему шестеро, им опять удавалось шутить и смеяться, тяжелым сном засыпали двое, чья была очередь, остальные перекликались: «Открой поддувало!»– «Подбрось уголька!» – и следили, чтобы спящие не стянули с себя во сне противогазы. А если из шести человек возвращались не все, оставшиеся подолгу не засыпали в тоскливых мыслях, а потом много дней ждали пополнения.

И снова все входило в свою колею.

Начинал настойчиво пищать телефон. И тот, кто был к нему ближе, брал трубку. И с соседней точки, как с другой планеты, звучал голос:

Товарищ главнокомандующий! Разрешите доложить: у нас все в порядке, гады отбиты, а мы все целы. А у вас? Тоже целы? Ну и хорошо!.. Что делаете? Грустите?

Сейчас будем грустить! – отвечала Вера, клала трубку и говорила Мише Громову – помкомвзвода:

В самом деле давай грустить!

А «грустить» значило: медленно, в растяжечку, жевать крошечный кусочек суррогатного хлеба, макая его в темную воду, пахнущую дымом, потому что ее долго в котелке натапливали из снега.

И никто не знал, сколько бессонных дум у Веры о своем комсомольском долге…

Еще перед тем как попасть на «точку No 5», в январе, Вера получила отпуск на двое суток в Ленинград – навестить тетку своего отца. Но провела в городе меньше суток, – то, что увидела она там, переполнило ее душу такой ненавистью к врагу, что решение было мгновенным: «мало спасать раненых, надо стрелять самой!..» Именно с этого дня Вера занялась тщательным изучением всех видов оружия. И уже в феврале, находясь на «точке», хорошо стреляла не только из винтовки, но и из миномета и пулемета. За короткое время Вера стала снайпером. А когда из шести человек во взводе осталось четверо и пополнения долго не было, Вера вступила в партию.

– Прежде чем подать заявление, я разговаривала с комиссаром батальона Кудрявцевым и с политруком роты Добрусиным. Спросила: «Могу я сейчас вступить в партию?» Думала: выбывают лучшие коммунисты! Сколько у нас в части выбыло! А сколько ж в армии? Надо вступать в партию, пополняется она за счет лучших. Да и в уставе записано: каждый комсомолец должен готовиться вступить в ряды партии…

Себя я как-то не решалась все-таки причислить к лучшим людям. Это меня смущало. Поэтому я спросила Добрусина: могу ли я вступить? (я думала: могу, но – спросила!) Он мне: «А как вы думаете? Почему задаете такой вопрос?» Я что было на душе, то и высказала. И он мне ответил: «Да, можете. И должны вступить!»

Получать кандидатский билет я шла с «точки» на КП роты вместе с Мишей Громовым, он вступил в партию одновременно со мной.

«Миша, – спросила я, – что ты скажешь, когда будешь получать билет?»

«Все говорят: «доверие оправдаю», и я скажу: «доверие оправдаю».

А шли мы ночью, вдвоем; где ползком пробирались по снегу, где – вперебежку, а потом уже можно было шагом. У меня все внутри поднимается, как подумаешь, что билет иду получать. Придумывала всякие слова, что скажу. А как дали (батальонный комиссар Иванов из политотдела 43-й стрелковой дивизии давал), у меня дух захватило, он меня за руку берет, я никак не могу сказать: вертятся всякие слова, не могу подобрать. И уж когда поздравил меня секретарь партийного бюро батальона Иван Иванович Никонов, я сказала: «Я буду честным коммунистом!» Он мне: «А мы и не сомневаемся!..» Тут уж я ничего не слышала! И пройдет несколько минут, я сразу – за карман: на месте ли? Взволнована была очень…

В конце февраля, – Говорит Вера Лебедева, – Миша Громов, Зайцев и еще мальчишка маленький из пополнения были ранены. Нас на «точке» опять осталось трое. Но нам на этот раз быстро дали новых… Эти парни поздоровее. Теперь переделаем «лисью нору» – углубим, расширим, перестроим, землянка будет хорошая!.. Скоро вперед начнем двигаться – сдадим землянку в xopoшем виде тыловому подразделению…

Лицо врага[8]

Когда я гляжу па женщин и детей Ленинграда, изнуренных голодом и нечеловеческими условиями существования; когда гнев и боль жгут мое сердце будто едкою кислотой, – мне хочется зримо представить себе лицо врага.

Сначала я силюсь представить его себе в общих чертах. Каким виделся Гитлеру в его радужных снах «молниеносный и победоносный» марш в Россию («ди эрсте колонне маршиерт… ди цвейте колонне маршиерт… ди дритте колонне…»).

Быть может, в воображении Гитлера уже лежала перед ним в Кремлевском дворце роскошная книга, какую фашистское правительственное издательство выпустит в свет в 1942 году? Вверху – тисненный золотом его фюреро-наполеоновский профиль. Внизу, в левом углу, – изображение украшенных свастикой кремлевских башен, а в правом – эскадра расцвеченных флагами германских крейсеров в онемеченном Петербурге, на том самом месте Невы, где когда-то стоял большевистский крейсер «Аврора»…

Книга эта называлась бы: «История покорения государства большевиков и ликвидации русской нации…» На первой странице четвертьпудового издания была бы помещена фотография простоволосых русских женщин, стоящих на коленях и раболепно лобызающих тупые носки лакированных ботфорт оберштурмфюреров. На второй – в лавровом венке – парад дивизии СС «мертвая голова» перед окнами Зимнего дворца: церемониальный марш шагающих, как секундные стрелки хронометра, фашистских генералов, осененных милостиво вытянутой рукой щуплого Геббельса… На третьей – гульба в «Астории», со знатными русскими проститутками…

Так?.. Ну а засим, конечно, страницы, попутно изображающие столь же блестящее завоевание Индии, Англии, Амер… но не стану касаться здесь прочих мечтаний бесноватого авантюриста…

Скажу только сразу, что материала для такой книги гитлеровцам найти не пришлось. Над кремлевскими башнями ярче прежнего сияют рубиновые пятиконечные звезды. Петербург по-прежнему называется Ленинградом, и бессмертный его героизм устремлен в века. Половина германских генералов таинственными путями и не без помощи взъяренного фюрера отправилась к праотцам, а что касается молниеносной войны, церемониального марша и прочих неосуществленных мечтаний, то…

Но не лучше ли поведать об этом хотя бы выдержками из писем того германского солдата, который только что, в марте 1942 года, убит на том участке фронта под Ленинградом, где действуют дивизии нашего генерала Сухомлина.

Этому гитлеровцу, Эриху Ланге, солдату 425-го пехотного полка, в адрес: «Почтовый ящик No 5725-Е», еще 15 августа 1941 года писал с другого участка фронта его брат Ганс:

«… Нам ставили задачу – продвигаться по 6 километров в день. В 4. 45 мы начали наступление, а в 19. 30 достигли цели. Но как! Поесть за целый день не пришлось, вспотели, как обезьяны. Эта дневная победа стоила нам очень дорого… В нашем взводе соотношение сил в отделениях таково: 0: 5, 1: 4, 0: 5, 0: 4 (первая цифра означает младших командиров, а вторая солдат). Мы ждем запасной батальон, который должен нас опять пополнять, но, несмотря на это, наступление продолжается, а батальона все еще нет. Я тебе говорю: постарайся остаться там, где находишься, ибо тут нет удовольствия. В мире нет артиллерии лучше, чем русская, она в точности на метр бьет. Мы это много раз почувствовали… Все идет хорошо и плохо. С каждым днем становится все хуже и хуже…»

Гансу Ланге все же везло: он дожил во всяком случае до 30 ноября, ибо в этот день, полный разочарования, он отправил брату второе письмо:

«… У нас наступила зима, но несмотря на то, что еще мало снега – морозы сильнее, чем нужно. В роте, наверное, для меня накопилось немало почты, но не будет времени ответить, ибо бой продолжается. Мы должны сперва отвоевать себе зимние квартиры, в них пока еще сидит русский. На этом участке фронта русский подтянул много разного рода войск и вооружения… А о смене и думать не следует. Войска, которые находятся дома в стране, кажется, не имеют охоты являться сюда. А тем, которые во Франции, нравится там больше, чем дома, в Германии. Но вечно мы в этой почти «мертвой стране» бродить не хотим. Смены тут вообще не бывает. Покупать тут тоже нечего. Если мы этого себе не организуем, то ничего не будем иметь».

Солдат обескуражен. Он чувствует себя обреченным. В его замечании о бездельниках, живущих легкой поживой во Франции, – убийственный яд. И мыслительный его аппарат начинает работать совсем не во славу Гитлера. Дальше в письме Ланге – изумительное признание, звучащее грозным обвинительным актом, тем более сильным, что оно высказано в том месяце, когда цивилизованный мир еще не знал многих отвратительных черт подлинного лица фашистской грабьармии, когда еще не прозвучали на весь мир факты, оглашенные в ноте нашего правительства, когда – юродствуя и кривляясь – фашистские борзописцы еще питались уверить человечество в том, что гитлеровские войска несут покоренным народам свет просвещения и «прекрасный новый порядок». Ганс Ланге пишет дословно так:

«Я думаю, что у тех войск, которые из России вернутся домой, полиция каждый день будет сидеть на шее. Тут становишься прямо бродягой. Всему, что в Германии запрещено, тут учат, как, например, звереть (дикареть), воровать, убивать и т. д. Это говорю я тебе. Вернется домой особый сорт людей. С приветом, Ганс!»

Итак, вместо радости берлинского населения, готового было славить Гитлера за его победу, – ужас берлинцев, перед наводнившей германскую столицу бандой насильников, воров, убийц, бродяг, с которыми дай, господи, справиться только полиции, – ведь это же подонки человечества, которым место лишь в уголовной тюрьме!

И кто свидетельствует об этом? Тот самый германский солдат, которого по приказанию Гитлера учат совершать преступления, систематически вытравляя из него все человеческое, планомерно превращая его в дикаря, в зверя!

Пожалуй, утешить честных берлинских граждан, не участвующих в преступной войне, может только одно обстоятельство: вряд ли кто-либо из бандитской, брошенной Гитлером на Восточный фронт армии вернется в Берлин. Все они будут истреблены героической Красной Армией. И единственной книгой, в которой история вспомянет Гитлера, будет многотомный черный список чудовищных его злодеяний.

Гитлеровцы грабят даже друг друга. В письмах, найденных у убитого на Ленинградском фронте, в этом же марте, ефрейтора Гельмана Рейнгольда, есть зимнее – от его матери из тюрингского городка Этенбурга.

«Неужели ты не получил еще теплых вещей? – удивленно спрашивает мать. – Уже давно пора, ведь здесь достаточно собирали!..

В ответном письме Гельман, вероятно, намекнул матушке, что вещи, должно быть, украдены. Сужу об этом потому, что в следующем, февральском письме мать сочла необходимым объясниться пространно:

«Ты ждешь вещи, которые хочешь получить, но я тебе должна сказать, что сейчас посылки не принимаются. А ведь здесь собирали так ужасно много зимних вещей! И нам специально говорили, чтобы мы не посылали посылок, а давали вещи сборщикам, так как через них вещи скорее попадут на фронт и каждый солдат будет обеспечен. Дорогой мой, но ты понял меня правильно и не думай, что я тебе ничего не хочу послать!»

Фрау намек уловила. Догадливой оказалась и жена ефрейтора Альфреда Грельмана, написав ему в том же феврале из города Мейссен:

«Скажи, получил ли ты хоть что-нибудь из собранных шерстяных вещей? Ведь собрано было так много! Но попало ли всюду хоть что-нибудь?..»

Теплые вещи, что называется, ухнули. Начался март. Все жалуясь на лютую холодюгу, старший ефрейтор Гельмут Грунцель написал жене:

«Надеюсь, что здесь мы будем недолго, иначе мы погибнем!»

И погиб, не успев отправить свое письмо.

В тот же день, 16 марта, ефрейтор Гиллер писал родителям в Ломниц:

«Мы превратились в банду, пугающуюся света. В нашу землянку не проникает ни один луч. Я надеюсь, здесь мы не будем долго, но во что вообще можно верить, будучи солдатом?»

Ефрейтор Карл Лехлер («Полевая почта 20995-С») получил от своей жены, из Вайергаус у Линкельсбюль, письмо, отправленное 1 марта:

«Дорогой Карл, ты просишь хлеба. Сегодня, 28 февраля, послала тебе пять посылок, но в каждой только 50 граммов… Посылать можно только 50 граммов…»

И видя в распоряжениях властей одно издевательство, не веря уже ничему – ни будущим богатым посылкам, ни возвращению мужей, немецкие женщины… Но об этом скажу лучше словами письма, полученного ефрейтором Альфредом Грельманом от родных в этом же, медленно текущем, злополучном для них марте:

«… Ты представь себе, дядя Ганс опять здесь. Он поправляется, они в Киле не видят нужды. И женщины там тоже есть, которые ждут мужчин. Там за хлебные карточки они ночью… (в письме – многоточие.) Два раза в месяц солдаты получают отпуск на ночь. Они жизнь ведут как бы во Франции, таких нужно было бы посылать на смену в Россию…»

А что же делают эти гитлеровцы, когда попадают в Россию? Вот точные, документированные факты о черных делах, творимых фашистской ордой в захваченных районах Ленинградской области…

… В деревне Капустине больше месяца перед глазами родственников висели трупы двух смелых замечательных девушек. Наказание за попытку снять тела девушек было только одно: расстрел.

В деревне Мясном Боре пьяные немцы на глазах родителей изнасиловали пионерку Люсю С. Ее растерзанное тельце валялось в грязи Пятнадцатилетнего мальчика Александра Петрова немцы расстреляли на площади в маленькой деревеньке Ситне и стреляли в каждого, кто пытался убрать его труп.

В Луге, в том концлагере, в котором ежедневно от истощения и истязаний умирает по семьдесят – восемьдесят человек, батальон гитлеровских полицейских насиловал несколько десятков согнанных со всего города русских девушек. Они взывали о помощи. В гневе и ужасе пленные, измученные красноармейцы порывались спасти их. Тогда бандиты принялись хладнокровно расстреливать и тех и других.

В некогда живописной приладожской деревне Погостье наши части нашли только черные обглодыши сожженных деревьев да груды развалин: здесь не осталось даже ни одной печной трубы. А в этих развалинах – садистически изуродованные трупы русских женщин: Веры и Александры Козловых, Ульяны и Галины Овчинниковых, Федоровой и других, чьих фамилий уже невозможно было установить. У каждой из них были выколоты глаза, вывернуты ноги, отрезаны пальцы рук, лица и тела прожжены каленым железом и изрублены саблями.

Мирного жителя, раненого Степана Авдеева, в селе Горе гитлеровцы бросили в подожженную баню. Корчась от нестерпимой боли, он выползал из нее, но фашисты снова бросали его в огонь…

…Все это жутко даже писать! А ведь мы знаем пока так мало – враг еще владычествует в захваченных им окрестностях Ленинграда, – истина полностью откроется нам только в будущем, когда мы истребим захватчиков нашей земли. Но и того, что мы знаем, достаточно для возбуждения нашей ненависти к фашистам…

Вот почему становятся неумолимыми, беспощадными снайперами наши чистые, еще недавно мягкие душой ленинградские девушки – студентка литературного факультета института имени Герцена Вера Лебедева и се подруги, ее ученицы, санитарки Вера Богданова, Александрова, Джапаридзе… Вот почему сотни других ленинградских девушек сражаются в окопах рука об руку с поседевшими под огнем бойцами. Вот почему десятки тысяч женщин осажденного города, презирая свою физическую слабость, принесенную голодом, мстят врагу самоотверженным, мужественным трудом.

Лицо врага!.. Какое непреодолимое, какое справедливое чувство мести вызывает оно у русского человека!

Месть гитлеровцам!.. Это символ жизни изнуренных голодом и лишениями, но до конца стойких духом защитников Ленинграда!