МОЖНО ЛИ БЫТЬ ОДНОВРЕМЕННО ПРЕСЛЕДОВАТЕЛЕМ И ЖЕРТВОЙ?

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

МОЖНО ЛИ БЫТЬ ОДНОВРЕМЕННО ПРЕСЛЕДОВАТЕЛЕМ И ЖЕРТВОЙ?

Война в жизни каждого общества играет мифотворческую роль. Не стоит распространяться о важности символики народной мартирологии, уходящей корнями в опыт Второй мировой войны, для самосознания польского общества. Спор о значении Освенцима — в подтексте: беспокойство, что евреи тяжестью своего страдания заслонят военную мартирологию поляков, — это только невинные отборочные забеги в сравнении с усилием, необходимым, чтобы охватить всю совокупность польско-еврейских отношений во время оккупации[142]. Потому что Едвабне, хотя это, возможно, самое большое единовременное убийство евреев, совершенное поляками, — не было явлением обособленным. А вслед за Едвабне возникает метаисторический вопрос: можно ли быть одновременно преследователем и жертвой, можно ли страдать и в то же время причинять страдания?

Ответ на этот вопрос в эпоху постмодернизма очень простой — разумеется, можно; более того, он уже был дан относительно Второй мировой войны. Когда союзники заняли территорию Германии и обнаружили концентрационные лагеря, то в рамках денацификации тут же стали распространяться сведения об ужасах нацистских преследований среди местного населения. Реакция немецкого общественного мнения была неожиданной: Armes Deutschland, бедная Германия![143] Если то, что сделали нацисты и что нам теперь демонстрируют, действительно было, то мир станет ненавидеть нас. Именно такой отклик в первую очередь вызвало в немецком обществе распространение сведений о преступлениях, совершенных немцами в гитлеровский период. У немцев создалось убеждение, что они тоже были жертвами нацизма и Гитлера. Как мы видим, побудить их поверить, что они жертва, было очень легко, принять утверждение, что они были в этом конфликте преследователем, труднее.

Проблема совмещения статуса жертвы и преследователя ни в какой мере не уникальна для времен Второй мировой войны. «На этом, в частности, основана проблема поляков и коммунизма. Потому что не все — а скорее, очень мало — можно объяснить утверждениями о „чужих“, „евреях“, об „агентах НКВД“, „янычарах“ или „изменниках“. Поляки выступали в роли жертв и палачей, правителей и мелких партийных боссов, сторонников и противников, тех, кто приобрел, и тех, кто утратил, тех, кто оказывал сопротивление (словом или действием), и тех, кто на них доносил. Такое положение продолжалось более четырех десятилетий, то есть в течение жизни нескольких поколений, и на той и на другой стороне были миллионы поляков. И действительно, трудно сейчас сказать с полной уверенностью, на какой стороне их было больше»[144].

Но такое совмещение противоречивых оценок может быть весьма трудным, что можно заметить на примере последних споров в Германии по поводу выставки фотографий, иллюстрирующих активную роль вермахта в убийстве гражданского населения на Восточном фронте. Поскольку обычно войско в восприятии общества имело репутацию института, который все же не принимал участия в нацистском преступлении истребления евреев. (Разумеется, немецкие историки давно знали, как было на самом деле, и писали об этом.) Готово ли общественное мнение в Польше дополнить укоренившееся знание о мартирологии общества во время Второй мировой, основанное на страшном опыте большинства польских семей, знанием о страданиях, причиненных евреям поляками? Не могу ответить на этот вопрос. Пока просто следует отметить, что легче проникнуться убеждением, что ты жертва, чем признать ответственность за совершенные преступления.

Среди евреев, которые оказались в переселенческих лагерях на территории Германии — как мы знаем, евреи убегали из Польши в эти лагеря еще в течение нескольких послевоенных лет, — ходила фраза: немцы нам никогда не простят того, что они нам сделали. Я думаю, может быть, вместо того, чтобы твердить себе, как Берман с Минцем завладели Польшей в 1945 году, и объяснять келецкий погром провокацией органов безопасности, стоит поставить тот же диагноз для понимания явления послевоенного антисемитизма в Польше?

Широко распространенная в то время в Польше агрессивная неприязнь к евреям была скорее дорефлексивной, чем выведенной из холодного анализа новой политической ситуации. Что позволяет нам так думать? Возьмем и рассмотрим, например, явление, имевшее широкий политический отклик, — не какой-нибудь единичный эпизод или услышанный разговор, а коллективные и добровольные действия рабочего класса. В основополагающей работе под названием «Рабочие забастовки в Польше в 1945–1948 годах», опубликованной в 1999 году, — то есть написанной на основе серьезного изучения уже доступных исследователям архивных материалов, — молодой историк подробно описал все волны рабочих протестов, прокатившиеся по Польше в этот период. А их тогда было много. Постепенно ликвидировались независимые общественные организации, профсоюзы, политические партии с большими традициями — Польская социалистическая партия Зыгмунта Жулавского или Польская крестьянская партия с Миколайчиком, Межвой и Кордоньским. Оказывается, что за все это время только однажды рабочий класс остановил станки и отложил инструменты, приступая к забастовкам под лозунгами, не касающимися чисто бытовых вопросов — протестуя против обмана и публикации в прессе якобы существовавших петиций рабочих коллективов, в которых выражалось возмущение по поводу погрома в Кельцах! Пролетарский город Лодзь, как и в 1905 году, и в этот раз был в авангарде: «10 июля (какой-то роковой день — это 10 июля! — Примеч. авт.) на ряде лодзинских фабрик были организованы митинги для осуждения виновников погрома в Кельцах. Принятые резолюции подписывали неохотно. Несмотря на это, на следующий день они были опубликованы в прессе. Это вызвало забастовки протеста. Первыми забастовали рабочие Лодзинской нитяной фабрики и предприятий Шайблера и Громана, к которым присоединились рабочие фабрик Буле, Циммермана, „Варта“, „Темпо Расик“, Хофрихтера, Гампе и Альбрехта, Гутмана, Детцеля, Радзийевского, Вейраха, Киндермана, „Волчанка“, и двух швейных мастерских. Сначала они хотели опровержения неверной информации, затем возникло требование освободить осужденных по келецкому делу. Протесты проходили бурно, доходило до актов насилия по отношению к тем, кто призывал взяться за работу. […] Такого типа реакции рабочих не были в масштабах страны чем-то исключительным. Коллективы многих фабрик отказались принимать резолюции, осуждающие виновников погрома, в Люблине во время митингов 1500 железнодорожников по этому поводу слышались выкрики: „Долой евреев“, „Позор, приехали евреев защищать“, „Берут не отважится на смертный приговор“, „Вильно и Львов должны быть наши“»[145].

Тогда было много возможностей выразить протест против прихода к власти коммунистов, тем не менее политических мотивов такого рода именно этой волне забастовок приписать нельзя. А если забастовки после погрома в Кельцах невразумительны как протест против воображаемой «жидокоммунны», то их можно отлично объяснить как протест против того, что в послевоенной Польше нельзя рассчитаться с убийцами беззащитных христианских детей[146].

Почему Выжиковские должны были бежать из собственного дома? «Гершек, ты, значит, выжил?» — с недоверием, презрением и угрозой повторяли знакомые поляки из Едвабне, увидев Гершеля Пекажа, когда он вернулся из своего укрытия в лесу[147]. Такая реакция, разумеется, не имела ничего общего с жидокоммунной и взятием власти в Польше коммунистами. Гершель Пекаж, евреи, которым удалось выжить, Выжиковские, другие поляки, которые на территории всей страны укрывали евреев, а после войны в страхе таили этот факт от своих соседей, были неудобными свидетелями совершенных преступлений, плодами которых, что говорить, постоянно пользовались; они были ходячими угрызениями совести и потенциальной угрозой.