Немецкие университеты в российской периодике 1830—40-х гг.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Немецкие университеты в российской периодике 1830—40-х гг.

Исследуя развитие российских университетов в европейском контексте, недостаточно ограничиваться лишь поисками внешнего сходства в их организации с той или иной университетской моделью на уровне нормативных документов. Одна из главных задач историка состоит в том, чтобы наблюдать именно преемственность идей, т. е. попытки усвоения в России определенных образовательных доктрин, которые первоначально зародились и распространились в Европе, а применительно к «классическому» университету – в Германии.

Такому усвоению в России 1830—40-х гг. немало способствовали периодические издания. Надо сказать, что в первые десятилетия XIX в. лишь некоторые из них, и то эпизодически, публиковали статьи, посвященные европейским университетам.[1282] В новый же период эта тема регулярно возникает на страницах журналов, отражая, тем самым, как европейскую ориентацию политики министерства народного просвещения под руководством С. С. Уварова, так и интерес просвещенной публики к университетам, которые приобрели в «классическую» эпоху не только широкий научный, но и общественный резонанс. Характерно, что на страницах русской прессы в эти годы обсуждались не столько формы или методы университетских реформ, сколько актуальные «идеи университетов», т. е. то новое понимание их целей и места в обществе, которое было заложено в концепцию «классической» модели неогуманистами и реализовано, в первую очередь, в Берлинском университете.

Для подробного анализа этого процесса в данном параграфе выбраны два издания – официальный «Журнал министерства народного просвещения» (ЖМНП) и издававшиеся в Петербурге «Отечественные записки». Если первое издание напрямую отражало правительственный интерес к немецким университетам, то второе следовало за взглядами определенной части интеллектуальной элиты, а именно т. н. «западников» (в особенности после того, как с 1839 г. редакцию возглавил А. А. Краевский), и среди его корреспондентов находились русские путешественники по Европе, имевшие там возможность воочию знакомиться с университетами.[1283]

В ЖМНП тема зарубежного университетского образования звучала практически постоянно на протяжении 1830—40-х гг., затрагиваясь по нескольку раз в течение года как в статьях обзорного характера, так и в кратких заметках о состоянии того или иного университета.

С момента основания журнала в январе 1834 г. он получил почти неизменную в дальнейшем структуру из нескольких разделов, один из которых был озаглавлен «Известия об иностранных учебных заведениях». В самом первом номере журнала статьи каждого из разделов носили программный характер, и для вышеназванного в этой роли выступила публикация отчета «О состоянии народного просвещения в Пруссии». Это была выдержка из обширного сочинения французского профессора философии Виктора Кузена, вышедшего в 1832 г., где автор выступил в качестве одного из первых популяризаторов для Европы опыта «классического» университета в его гумбольдтовском смысле.[1284] Среди всего собранного им материала российское правительство в первую очередь интересовала организация министерства народного просвещения в Пруссии, которая и была описана в опубликованной статье. Одним из ее лейтмотивов была подчеркнутая Кузеном идея прусских реформаторов образования, очевидно вполне созвучная Уварову: «Ничто не избегает от министерского влияния и, между тем, каждая сфера народного образования пользуется достаточной свободою», и, в частности, «университеты управляются сами собою, но сообразно с изданными для них постановлениями».[1285]

Хотя опубликованные выдержки из сочинения Кузена не содержали подробного изложения принципов организации прусских университетов, но красноречивым было уже само по себе обращение к этому отчету, получившему широкую известность в Европе. Обсуждение же этих принципов вскоре последовало в других статьях программного характера.

Среди них выделялась статья в августовской книжке ЖМНП за 1834 г. под названием «Устройство юридических факультетов в разных иностранных университетах, и в особенности в Германии». Автор публикации не был указан, но в оглавлении журнала возле ее названия стояли буквы М. Б.

Статья сразу же начиналась принципиальным обобщением: «Все известные учреждения факультетов в разных университетах Европы основаны на двух различных правилах: 1) Учреждения в коих господствует свобода преподавания и слушания учения (таковы суть университеты Северной Германии); 2) Учреждения в Австрии и других государствах, в коих образ преподавания и слушания уроков определены законом».[1286]

Тем самым, сквозным сюжетом статьи служило сравнение северо-германской (т. е. «классической») и австрийской («йозефинской») университетских моделей, причем именно это сравнение позволило автору ясно вычленить два основополагающих принципа «классического» университета: свободу преподавания и свободу обучения, которые он впервые четко изложил в отечественной печати, донеся до общественной мысли России.

Свободу преподавания автор статьи представлял абсолютно в тех же словах, как ее выражали Шлейермахер и другие неогуманисты. Характеризуя северо-германские университеты, он объяснял, что «каждый профессор или доцент избирает такую науку или часть науки своего факультета, какую заблагорассудит – ту, где он прославился и которая не преподается другими», что чтение ведется не по заданным руководствам, но непосредственно, живой речью, а слушатели сами записывают услышанную лекцию-импровизацию. Особо выделялось, что «никто из профессоров или доцентов не определяется к известной кафедре, но вообще в профессора или доценты факультета», и это позволяет сделать программу преподавания более гибкой и отвечающей развитию науки. Так, на юридическом факультете за семестр объявлялось от 20 до 50 курсов (притом, что каждый профессор читал от 10 до 20 часов лекций в неделю). При таком обилии предложенных лекций преподаватели конкурировали между собой за слушателей, для чего служили и финансовые стимулы – гонорары по 1–2 луидора с посетителя в семестр, причем размер платы зависел также и от важности читаемого курса с точки зрения общей программы факультета. Приглашение профессоров определялось их «славой преподавания или изданием книг», так что не только ученые стремились найти себе место в университете, но и наоборот сами немецкие университеты боролись между собой за лучших профессоров[1287].

Свобода обучения столь же подробно раскрыта в статье. Она, как подчеркивал автор, «имеет собственные себе правила». Перед поступлением в университет студенты обязаны сдать экзамены в гимназии по единой для всех программе, которая удостоверяет их готовность к посещению университетских занятий. После этого они могут произвольно слушать лекции избранного ими факультета (или даже других факультетов) в течение шести семестров – срока, который считается достаточным, чтобы усвоить все основные курсы. Окончание университета не предполагает никакого экзамена, за исключением тех случаев, когда студент сам желает его сдать, чтобы получить потом ученую степень. Проверка же, насколько основательно юноши смогли воспользоваться временем, проведенным в университете, и какие знания получили, происходит при вступлении на службу, где все выпускники университета сдают экзамены, каждый – по соответствующему департаменту.[1288]

Этой модели «классического» университета в описании российского автора противопоставлена австрийская система высшего образования (формирование которой подробно обсуждалось в главе 2). Статья демонстрировала ее предельную несвободу. Регламентация относилась, прежде всего, к преподаванию: «В целой монархии во всех университетах, лицеях и в гимназиях в тот же день, в тот же час, по той же книге преподаются одинакие правила наук…, все определено законом, ничего не оставлено произволу учащихся и учащих лиц»[1289]. Столь же жестко определенным, лишенным выбора являлся и процесс обучения: чтобы окончить высшую школу, нужно сначала учиться в гимназии, затем поступить на философский факультет университета, играющий подготовительную роль, и только потом – на один из высших факультетов, дающих навыки профессии (Brotwissenschaften), при этом «никто не допускается в высшие курсы, не выслушав непосредственно предшествующих оным», и все учебные планы зафиксированы, а их исполнение контролируется государством.

Вывод, который делал автор статьи, вполне однозначен: именно немецкие университеты в их «классическом» смысле, а не австрийские или иные «почитаются ныне лучшими в Европе»[1290].

Таким образом, разобранная статья послужила первым примером появления в русской печати развернутого описания принципов «классического» университета. В этом смысле ее выход в разгар новой университетской реформы, проводимой С. С. Уваровым, не случаен, являясь еще одним знаком если не полной приверженности министерства этим принципам, то по крайней мере постоянного внимания к ним в своей деятельности.

Можно было бы, казалось, остановиться на констатации столь важного значения указанной статьи. Однако в данном случае путем несложных умозаключений удается проследить и всю цепочку трансляции идей из немецких в российские университеты, причем она оказывается очень короткой: от автора с российской стороны до одного из теоретиков университетского образования с немецкой стороны – всего один шаг, что показывает, насколько, в действительности, тесно были связаны друг с другом в тот момент университетские пространства Германии и России.

Ключ к такой связи содержится в установлении того, кто же все-таки скрылся за инициалами М. Б.

Вполне естественно предположить, что автором статьи был близкий сотрудник Уварова, ученый-правовед и деятель высшего образования Михаил Андреевич Балугьянский (1769–1847).[1291] За свою долгую карьеру он, будучи уроженцем Венгерского королевства (точнее, той ее части, которая называлась Карпатской Русью), получил образование в Венском университете как раз в период реформ Иосифа II, а затем с 1796 г. являлся профессором реорганизованного университета в Пеште и, тем самым, обладал непосредственным личным опытом знакомства с австрийской учебной системой.

В 1803 г., в возрасте 34 лет Балугьянского пригласили в Россию для занятия кафедры политической экономии в Петербургском Педагогическом институте, где он быстро зарекомендовал себя как выдающийся профессор, знаток политических наук и финансового права и, в частности, активно привлекался для работы в Комиссии составления законов. С приходом С. С. Уварова к руководству Петербургским учебным округом, Балугьянский выдвинулся в ряды его ближайших помощников по преобразованию Педагогического института сначала в Главный Педагогический (где был избран деканом философско-юридического факультета), а затем в Петербургский университет, в подготовке проекта Устава которого он принимал непосредственное участие. В 1819–1821 гг. Балугьянский являлся первым ректором Петербургского университета, но вынужденно его покинул вскоре после ухода Уварова в связи с «разгромом», учиненным новым попечителем Д. П. Руничем (хотя и оставался в списках профессоров до 1824 г.).

Николай I, учившийся в юношестве у Балугьянского политэкономии, вскоре после восшествия на престол назначил его начальником II отделения Собственной Е.И.В. канцелярии, занимавшегося кодификацией законов Российской империи. С 1828 г. бывший профессор возглавил там программу обучения молодых русских юристов, финальным этапом которой служила их командировка в Берлинский университет. Эта поддержанная министерством народного просвещения программа, начавшись одновременно с созданием Профессорского института в Дерпте, имела не меньшее, а для юридических факультетов даже большее значение при формировании новых кадров российских университетов.[1292]

Благодаря данной программе, с 1829 по 1834 г. Балугьянский поддерживал постоянные и плотные контакты с Берлинским университетом. Его корреспондентом там, фактически руководившим учебой русских студентов и посылавшим в Петербург отзывы об их успехах, являлся профессор Фридрих Карл фон Савиньи. Выше уже цитировалось его направленное Балугьянскому в 1833 г. письмо о том, что некоторые из этих студентов по своим способностям достойны должностей профессоров в немецких университетах.

При этом очень важно, что многие черты биографии Савиньи теснейшим образом связывали его со строительством нового облика «классического» университета в Берлине. Так, он, наряду с Шлейермахером и Бёком, участвовал в написании Устава Берлинского университета в 1816 г. Выдающийся ученый, основатель т. н. «исторической школы» в юриспруденции, Савиньи всей своей деятельностью олицетворял живую связь науки и преподавания. Но был ли он теоретиком университетского образования, способным передать в Россию определенные идеи, доктрины, которые бы описывали облик обновленного европейского университета? И на этот вопрос следует ответить положительно.

В 1832 в Берлине знаменитым историком Леопольдом фон Ранке, находившимся тогда в начале своей деятельности, было предпринято периодическое издание «Historisch-politische Zeitschrift».[1293] В его четвертом номере за 1832 г. была опубликована большая статья Савиньи «Wesen und Werth der deutschen Universit?ten» («Суть и ценности немецких университетов»). Этот написанный в русле неогуманизма очерк отличался от произведений теоретиков немецкого университетского образования 1800-х гг. тем, что говорил уже не о планах или проектах, но подводил итог двум десятилетиям существования Берлинского университета (говоря современным языком, как инновационной модели) и одновременно пытался связать его с вековой традицией немецких университетов.

В очерке Савиньи четко формулировалось, что немецкие университеты основаны на Lehrfreiheit и Lernfreiheit. Это тем более важно, что у Гумбольдта, Штеффенса, Фихте или Шлейермахера столь однозначные формулировки не встречались – там речь больше шла о духе свободы вообще и об ограничении государственного вмешательства в сферу высшего образования и науки. Савиньи же писал: «Все существенные черты наших университетов зависят от одного важного обстоятельства, без которого они не могли бы существовать, а именно от определенного рода свободы учения, которая у нас находится. Преподавателям предоставлен с почти неограниченной свободой выбор собственного предмета преподавания, так же как и содержания лекций, и в той же мере учащимся предоставлен выбор преподавателей и лекций, которые они хотят посещать. Благодаря этой свободе почет и состязание входят в учебные отношения, также благодаря ей каждому улучшению науки по форме или содержанию обеспечено непосредственное влияние на учебный процесс в университетах».[1294] Далее в качестве негативного примера Савиньи упоминал другие страны, в которых, наоборот, все преподавание и обучение шло согласно предписаниям.

Таким образом, тот факт, что именно Балугьянский выступил автором вышеназванной статьи в ЖМНП, подтверждается его прямой связью с одним из теоретиков «классического» университета. Знакомство Балугьянского с очерком Савиньи представляется более чем вероятным. Написание же Балугьянским статьи летом 1834 г. точно соответствовало окончанию программы подготовки русских юристов в Берлинском университете и естественному подведению ее итогов. Все это свидетельствует, что заинтересованными российскими наблюдателями Берлинский университет уже в 1830-е гг. рассматривался эталонным образцом нового европейского высшего образования. При этом большинство из его положительных черт осознавались в России не только как исключительные достоинства одного университета, но как неоспоримые преимущества новой немецкой университетской системы.

Укрепить этот вывод помогает обращение к другим публикациям ЖМНП на ту же тему. Берлинский университет, как и вообще высшее образование в Пруссии, вызывает здесь постоянное внимание, о чем говорит, например, заметка «Несколько слов о прусских университетах» (перевод с немецкого из книги К. Ф. В. Дитерици[1295]). В заметке вновь подчеркивалось, что «система народного просвещения в Пруссии сделалась известна всей Европе со времени отчета г-на Кузена французскому правительству», приводились бюджеты университетов и оклады профессоров и преподавателей, обсуждались способы привлечения на университетские кафедры виднейших ученых – среди них автор отмечал и выплату государством дополнительного жалования и наделение профессоров рангами, равнявшими их с высшими государственными чиновниками.[1296] Впрочем, книга Дитерици, согласно приведенному здесь же комментарию, вся основана на статистических выкладках и не давала того, что больше всего интересовало русского читателя – из нее нельзя было «составить себе понятие о сущности и о внутренней духовной деятельности Университетов, которую надобно рассматривать с высшей точки зрения».[1297]

Определенную роль для пропаганды этой «внутренней деятельности» Берлинского университета в русской печати сыграл молодой профессор Московского университета М. П. Погодин, командированный министерством народного просвещения в 1835 г. за границу «с ученой целью». Его отчеты в форме писем публиковались в ЖМНП, очевидно, по прямому распоряжению Уварова, и особенно ярким оказалось письмо из столицы Пруссии. Согласно наблюдениям Погодина, «Берлинский университет считается теперь одним из первых университетов в Германии; и в самом деле, нигде нет столько ученых знаменитостей, как здесь: Стеффенс, Неандер, Савиньи, Риттер, Ганс, Раумер, Вилькен, кроме натуралистов и медиков Миллера, Мичерлиха, Розе и проч. Университет недавно еще потерял двух первоклассных профессоров: Шлейермахера и Гегеля. На место последнего приглашали Шеллинга, но он не согласился. Преподавателей считается, кажется, слишком 150. Одну и ту же науку читают пять, шесть человек, смотря по тому, кто какую ее часть обработал. Можно трудиться с успехом!»

Давая восторженные характеристики уровню преподавания в Берлине, Погодин прежде всего отмечал профессоров Риттера и Савиньи, которых называл «полными хозяевами своего предмета». Но больше всех ему понравился Г. Штеффенс (Стеффенс), «один из первых философов в Германии, товарищ и друг Шеллинга». «Его жар, одушевление, участие, которое он принимает в своих словах, желание сообщить другим истины, в коих он убеждён, наконец, его доброе почтенное лицо и приятный голос пленили меня совершенно, – писал Погодин. – Все профессора преподают, имея свои тетради перед глазами; Стеффенс говорит прямо из головы и от сердца».[1298]

Надо сказать, что восхищение личностью Штеффенса, которое здесь высказал Погодин, сохранялось и в последующие годы в московском интеллектуальном кругу: так, учившийся в Берлинском университете И. В. Киреевский, возглавив в 1845 г. т. н. «молодую» редакцию журнала «Москвитянин», сразу же опубликовал в нем статью «Жизнь Стеффенса», назвав ее источником письмо из Берлина «от одного русского путешественника». В образе Штеффенса в ней представлен идеал ученого, одинаково близкий не только немецкой науке, но и московской литературно-философской среде 1830– 40-х гг.

«Его речь имеет что-то выходящее за границы школы, что-то живое, существенно важное, неразгаданное… неуместимое в формулах и потому действующее на ум так же точно, как всякое увлекательное явление природы или искусства… Он сам живет высокою жизнью, которою жили Гёте и Шиллер, Фихте и Шеллинг, которая из университетов разошлась по целой Германии и освободила ее».[1299] Последняя фраза особенно замечательна: она показывает, насколько, после того глубокого упадка, который пережила университетская история на рубеже XVIII–XIX вв., в эту новую эпоху начало высоко цениться общественное значение университетов – ив Германии, и в России.

Противопоставление новой и старой эпох представлено и на страницах ЖМНП. Несколько обзоров посвящены предшествующим периодам существования европейских университетов, начиная со Средних веков. Среди них – первый на русском языке очерк, предметом которого послужил анализ истории этих учебных учреждений в целом, с момента их возникновения.[1300] В нем подробно рассказано о появлении отдельных черт университетского устройства: привилегий, наций, ученых степеней, факультетов, коллегиумов, бурс и т. д. (очевидно, с опорой на уже многократно упоминавшиеся труды К. Мейнерса). Подчеркнуты изменения в порядке основания университетов, которые принесла Реформация, и, как следствие, их возросшая связь с государством. Движение к обновлению средневекового характера университетов совершенно правильно отсчитывается от появления университета в Галле: «С учреждения Галльского университета в 1694 г. введены почти повсеместно значительные улучшения, и это время может почесться новою эпохой в истории германских высших учебных заведений, ибо при устройстве этого университета старались тщательно уклониться от недостатков, свойственных прежним сего рода заведениям, и немецкий язык ввели в употребление для преподавания публичных лекций».[1301] Четкое различие средневекового понимания университета как корпорации и его современного понимания как учреждения, развивающего науку, автор дает, противопоставляя употреблявшееся с XIII в. название Universitas magistrorum et scholarum и новое Universitas litterarum, которое «изобретено гораздо позднее с целью показать, что в Университете преподаются все науки, как главные, так и вспомогательные». В конце статьи автор приводит списки европейских университетов «с показанием времени их учреждения, закрытия или перевода в другое место». В том числе им отмечено и закрытие всех университетов во Франции, и то, что в настоящее время там «под названием университета понимают собрание высших учебных заведений, т. е. 26 Академий, в разных городах находящихся».[1302]

Высокий исследовательский уровень в области университетской истории продемонстрировала большая статья В. Игнатовича «Болонский университет в средние века», в которой было детально реконструировано развитие средневековой ученой корпорации с конца XI до XVI в.[1303] Напротив, почти популярный характер носил очерк о Базельском университете (перевод французского автора Кс. Мармье), но он представляет интерес тем, что здесь сознательно и ярко представлена картина, полностью противоположная «классическому» облику. Базельского университета, поддерживаемого крошечной республикой в составе Швейцарии (самым маленьким из ее кантонов), не коснулись реформы. Его едва посещают несколько десятков студентов – поразительный контраст с многими сотнями, наполнявшими тогда же немецкие «классические» университеты. Бережно храня все средневековые пережитки, он, по сути, находится на обочине истории: «Базельский университет со своими пятидесятью студентами существует в том же виде, как и прежде. Он по прежнему имеет полные курсы своих четырех факультетов. Он также сохранил свои древние школьные празднества, свои избрания, при которых два университетских служителя, неся жезл, эмблему ученой власти, вводят членов университета в залу, где вновь избранный ректор должен быть уполномочен властью; и те торжественные празднества, на которых Епископ, Чиновники и профессоры собираются как братья и передают с одного конца стола на другой полновесную серебряную чашу, из которой каждый выпивает в свою очередь, в знак всеобщего участия присутствующих в неизмеримой чаше Науки. Я имел случай присутствовать один раз на этом университетском празднестве и быть зрителем всех этих подробностей и церемоний; мне казалось тогда, что я вижу праздники Средних веков, о которых рассказывают Германские Хроники».[1304]

По контрасту с немецкими «классическими» университетами представлены в ЖМНП и английские университеты. Им посвящено несколько публикаций,[1305] из которых наиболее интересна статья профессора Московского университета H. Д. Брашмана, командированного в 1842 г. в Германию, Францию и Англию для осмотра высших учебных заведений. Брашман подчеркивал, что английские университеты, состоявшие из отдельных корпораций – колледжей, поддерживают неизменным средневековый уклад жизни, что резко отличает их от современных немецких университетов, и в то же время обладают антиутилитарным характером, делающим их непохожими на французскую систему высшего образования. Оксфорд и Кембридж «не доставляют ни юристов, ни медиков, ни ботаников, ни историков, ни камералистов и т. д.» Их задачей служит «дать национальной жизни только ей свойственный цвет в образованном джентльмене, посредством изящного воспитания… Джентльмен не столько характеризуется познаниями, сколько приличием и образованием ума и характера, что достигается через основательное занятие математическими науками и долговременным изучением классиков, чего трудно достигнуть иным путем». Чтобы воспитать такой характер, «науки не суть единственный деятель этого произведения; но здесь должно принимать в расчет целое взаимное действие коллегиальных и академических отношений, касательно взаимного воспитания, развития образа мыслей и характера и будущих отношений между патроном и клиентом, которые часто получают здесь свое начало: ибо жизнь в Кембридже и Оксфорде есть микрокосмическая школа для гражданской жизни».[1306]

Таким образом, сохранение средневековой учебной организации Оксфорда и Кембриджа оправдывалось его деятелями тем, что основная функция этих университетов есть воспитание «джентльмена». Обучение же конкретным знаниям и сама наука носит для достижения этой цели второстепенный характер. В то же время, продолжает Брашман, сами англичане не могут не признать, что наука развивается, совершенно не касаясь их университетов, и «множество писателей, учителей и различных сведений идут вперед независимо от аристократического круга академического образования». Поэтому в 1828 г. и возник Лондонский университет без колледжей и развитой корпоративной структуры, с современной научной программой преподавания.

При изучении состояния университетского образования в Европе большой интерес у ЖМНП вызвал опыт Баварии. В нем видели сочетание утилитарного подхода и высокого научного потенциала, т. е. ту же конструкцию, которая отвечала и характеру российских университетов 1830– 40-х гг. Поэтому Баварии было посвящено рекордное количество – девять публикаций за 1835–1843 гг. как статистического, так и аналитического характера.

Действительно, баварские университеты – Мюнхен, Вюрцбург, Эрланген – в этот период демонстрировали особый путь. Их характерной чертой являлось обучение всех студентов в течение года (в 1840-х гг. – двух лет) на философском факультете, где они проходили обязательный энциклопедический курс, состоявший из логики, математики, истории, латинского языка, естественной истории, физики, археологии и др. По окончании курса студенты сдавали экзамен на право перейти к высшим курсам других факультетов, где уже сами могли выбирать предметы. Наличие пропедевтического курса, а также переходных экзаменов весьма напоминало курсовую систему российских университетов, возникшую при министре А. Н. Голицыне и продолжавшую существовать в рамках нового Устава 1835 г. Правда, экзамены в баварских университетах, назначавшиеся по окончании каждого семестра, происходили «чрезвычайно скоро и только для формы: менее чем за пять минут каждый студент испытывается из всех предметов», но в 1840 г. были приведены в более строгий вид. Все это позволило российскому наблюдателю (а в этой роли выступил профессор Московского университета С. П. Шевырев) сделать замечание о «преимуществах» отечественной системы, в которой эти экзамены уже присутствовали в надлежащем виде: «Русский, пристально наблюдающий законы и нравы стран Европейских, часто находит повод к приятному убеждению, что мы, позднейшие по образованию перед Западом Европы, во многих учреждениях, однако, опережаем своих просвещенных соседей и устроиваем вернее и прочнее будущность своего Отечества».[1307]

Утилитарный дух и принципы контроля за учебным процессом проникали в Баварию как из соседней Австрии, так и из Франции, оказавшей большое влияние на реформы первых лет существования королевства. Именно эти преобразования позволили обновить баварские университеты и вывести их в число лидеров в Германии. Таким образом, как подчеркивалось в ЖМНП, баварский опыт показал пример успешно проведенной государством образовательной реформы: «В конце прошедшего столетия учебные заведения в Баварии были еще в таком худом состоянии, что далеко отставали от училищ Северной Германии. С начала же нынешнего столетия образование в Баварии развилось, укрепилось, быстро распространилось и ныне является в цветущем состоянии. При короле Максимилиане Иосифе призванием знаменитых мужей и проложен был путь самостоятельным понятиям… Люди, известные педагогическими сведениями, составили новый план для учебных заведений, по приведении коего в действие все предметы учебной части озарились лучшим светом. Суммы, приобретенные от упразднившихся монастырей, составили капитал, предназначенный для жалования учителям, университеты приведены в устройство, основанная в 1759 г. Академия наук усовершенствована и штат ее увеличен до 80000 флоринов».[1308]

Крупнейшим университетом Баварии являлся Мюнхенский, причем статистические обзоры о немецких университетах в ЖМНП ставили его по количеству студентов на первое место в Германии второй половины 1820-х – начала 1830-х гг. (в 1830 г. их число превышало две тысячи!),[1309] отмечая, впрочем, что потом началось их уменьшение, а лидерство перешло к Берлину[1310]. С нескрываемым восхищением описывали в ЖМНП специально возведенное для Мюнхенского университета великолепное здание, «едва ли не превосходящее изяществом все посвященные для той цели заведения»:[1311] его библиотеку, обширные лекционные залы, химический и физический кабинеты и др., видимо подспудно сравнивая с новыми зданиями российских университетов, строившимися в те же годы, и подразумевая возможности их улучшения.

Наряду с внешним великолепием в статьях отмечалось и во внутренней жизни Мюнхенского университета культивирование ценностей науки, что сближало его с «классическим» идеалом. Так, лекции, расположенные преимущественно по утрам, специально оставляли профессорам и студентам вечерние часы для научных занятий. Почти все преподаватели, замечал автор опубликованного в 1842 г. обзора, читали лекции по собственным учебным книгам или тетрадям. С. П. Шевырев критически взирал на одного из профессоров, диктовавшего на лекциях свою уже опубликованную книгу (советуя лучше выпустить ее дешевое издание для студентов), зато хвалил другого за «замечательный дар импровизации», так что «лекцию, которая вся состояла из одних фактов, он говорил, не имея перед собою ни клочка записок».[1312] Вполне в гумбольдтовском духе выглядело отмеченное авторами привлечение к чтению лекций в Мюнхене членов Академии наук. Отличные отзывы заслужили и научно-вспомогательные учреждения при университете: астрономическая обсерватория, оптический и математическо-механический институты.[1313]

И, конечно, сами ученые авторитеты Мюнхенского университета удостаивались в русской прессе высокой оценки, и не только из-за своих научных трудов, но и благодаря воздействию на публику, на общественное мнение. Типичным служит отзыв о ботанике Мартиусе: он «обладает искусством – выведенные многотрудными исследованиями результаты изустно или письменно излагать ясно и увлекательно». Среди других знаменитостей университета в ЖМНП называли филолога-эллиниста Тирша, предпринимавшего экспедиции в Грецию, физика Штейнгеля, одного из изобретателей телеграфа. Неизменное внимание обращалось на фигуру Йозефа Гёрреса (1776–1848), профессора истории, идейного главу «германской партии преобразователей, которая хотела восстановить государство средних веков», и одного из наиболее влиятельных католических публицистов своего времени[1314]. К заслугам Гёрреса относилось издание им древненемецкой поэтической литературы, в том числе песней мейстерзингеров и сказания о Лоэнгрине, значительно повлиявших на увлечение рыцарской романтикой в немецком обществе и культуре XIX в.

Венцом же славы Мюнхена был Ф. В. Шеллинг, который читал здесь лекции с момента открытия университета. Можно по справедливости сказать, что именно его присутствие привлекало сюда значительную часть студентов. Так, в 1835 г. ЖМНП сообщал, что среди 162 предметов, преподаваемых в Мюнхенском университете, «знаменитый Шеллинг читает лекции о мифологии, и… имеет постоянно до 500 человек слушателей, а иногда и более».[1315] «Хотя лета его уже становятся преклонны, он еще бодр, речи его сильны и ясны, взор оживлен духовным огнем», – говорилось в другом обзоре, где Шеллинга называли самым выдающимся ученым современной Германии, «глубоким гением, основавшим новую систему Философии».[1316]

После того, как российские чиновники народного просвещения второй половины 1810-х – 1820-х гг. публично обвиняли Шеллинга в «безбожии» и «развращении юношества», тем любопытнее читать восторженные отзывы о нем в официальном органе министерства в 1830—40-е гг., тем более, что здесь же подчеркивалась особая близость Шеллинга к России, тесные контакты с ним многих отечественных общественных деятелей. Подробные описания посещений и бесед с Шеллингом содержит опубликованная в ЖМНП ученая корреспонденция М. П. Погодина за 1835 г. и С. П. Шевырева за 1840 г. Последний писал: «Я был у Шеллинга в его скромном приюте, он принял меня с тем же радушием, с каким принимает обыкновенно русских, питая к ним душевное сочувствие… Я говорил ему о том ожидании, в каком находится все поколение, воспитанное под влиянием его философии и дошедшее с ним по какому-то предчувствию до великой задачи: необходимого примирения философии с религиею. Он был чувствителен к словам моим и сказал мне с сильным чувством самоубеждения: «Я уверен, что русские друзья мои будут мною довольны»»[1317].

Переход Шеллинга в 1841 г. из Мюнхенского в Берлинский университет характеризовался как одно из важнейших событий ученой жизни и удостоился отдельной заметки в ЖМНП, где говорилось, что это «событие достойное замечания по последствиям, какие его религиозное направление может иметь в Северо-Германской столице Просвещения».[1318]

Заканчивая анализ темы зарубежного университетского образования на страницах ЖМНП, стоит отметить, что в 1840-е гг. здесь начали уделять большее внимание университетам и других стран, помимо Германии. Отдельные статьи были посвящены Копенгагенскому, Упсальскому, Афинскому университетам. Но при их описании авторы постоянно обращались для сравнения к немецкому «классическому» университету, присутствовавшему в качестве эталона. Так, например, в рассказе об основанном в 1837 г. университете в Афинах, столице греческого королевства, было ясно представлено, что «образцами ему служили университеты Германские» со всеми их современными чертами: преподавание поручено не только профессорам, но и приват-доцентам, многие из преподавателей, учившихся в Германии, проводили активную исследовательскую работу и т. д.[1319]

Особенно характерной для такого восприяния немецких университетов как эталонных может служить фраза из переводной статьи, посвященной сравнительной характеристике университетов Северной Америки. «Германский университет есть большое общественное заведение, в благе которого принимает глубокое участие и народ и Правительство. Он находится под надзором и щитом общественного мнения; круг его действий распространяется на всю нацию, и кем бы ни был основан, он составляет истинно народное достояние и проникнут духом высшей образованности. Напротив, американский университет обыкновенно есть частное заведение, основанное с видами вовсе не обширными; он всегда состоит под отчетом какой-либо политической партии или секты, в жертву которым приносится высшее назначение Университета». Редакторы ЖМНП сочли эту фразу «основательным замечанием», объясняющим, почему у американских университетов пока еще «круг действия ограничен, ход их шаток и влияние незначительно».[1320]

Остается еще заметить, что помимо общих обзоров о состоянии немецких университетов в ЖМНП регулярно публиковались справочные сведения о них: списки лекций с указанием профессоров и предметов (здесь фигурировали такие университеты, как Гёттинген, Тюбинген, Лейпциг, Вюрцбург, Фрейбург, Вена, Прага, Цюрих, Берн), статистические данные о количестве студентов с отдельным указанием числа иностранцев, распределения слушателей по факультетам и т. д.

Символическим же свидетельством близости к «классическому» университету служит помещенная, очевидно по распоряжению самого Уварова, в ЖМНП за 1847 г. посмертная публикация одной из филологических статей Вильгельма фон Гумбольдта, которая открывалась изложением научного credo немецкого мыслителя – его верности чистой науке: «Сравнительное изучение языков тогда только может дать точные и значительные результаты касательно языка, развития народов и образования человечества, когда оно сделается самостоятельным, имеющим пользу и цель в себе самом».[1321]

В журнале «Отечественные записки» тема немецких университетов преломлялась несколько в ином ключе, нежели в ЖМНП. Общий характер «Отечественных записок» определяли литературные произведения и критические статьи, поэтому трудно было бы ожидать появления здесь детальных обзоров, относящихся к университетскому образованию за границей. Тем не менее один из разделов журнала был озаглавлен «Наука», и там среди других представлены переводы исследований немецких профессоров (в частности, помещен цикл из пяти статей Л. фон Ранке о Реформации[1322]) или биографии отдельных ученых (например, А. Л. Шлёцера[1323]). Но главное, что тема немецких университетов возникала в журнале именно в той мере, в какой она волновала русское общество 1830—40-х гг., будучи актуальной для участников общественных споров о судьбе России и ее соотношении с Западной Европой.

Редактору «Отечественных записок» Андрею Александровичу Краевскому (1810–1889) удалось сделать свой журнал самым читаемым в России того времени (с огромным тиражом в 8000 экз.), и почти каждая публикация в нем вызывала отклики в обществе. Интересно, что свою деятельность журналиста Краевский с 1835 г. начинал в ЖМНП, где был сперва помощником редактора, а в 1837 г. – редактором, непосредственно связанным с С. С. Уваровым[1324]. Важность университетской темы, представленной в ЖМНП за эти годы, не могла не наложить отпечаток на осознание Краевским ее значения для русского общества.

С 1839 г. он привлек к сотрудничеству в своем журнале ведущих писателей и публицистов «западнического» направления, в том числе членов московского кружка Н. В. Станкевича, которые, штудируя между собой Гегеля и Шеллинга, питали глубокий интерес к немецкой университетской науке. Ярким свидетельством тому служит публикация, появившаяся в журнале «Московский наблюдатель» в мае 1838 г., когда его издание всецело перешло в руки В. Г. Белинского и М. А. Бакунина, что фактически сделало этот журнал печатным органом кружка Станкевича. В заметке из «Литературной хроники» Белинский с позиций философии Гегеля обратился к истории отечественного высшего образования, чтобы подчеркнуть в ней роль Московского университета как старейшего в России, чье «органическое развитие» за прошедшие годы позволяет ему сейчас пользоваться «безмерным» авторитетом в глазах общества, «воспитателем молодых людей всех классов и сословий» которого он является. Правительственные реформы придавали Московскому университету регулярное обновление (в гегелевском смысле); в последние же годы молодые профессора, учившиеся «в Берлинском университете, под руководством первых знаменитостей века, напитанные учением основательным, глубоким и современным, знакомые с духом новейшей философии», внесли в университет «совершенно новый элемент, долженствующий дать ему новую жизнь». Произошло это потому, что «Берлин есть представитель не только просвещения Пруссии – первого в этом отношении государства в Европе, не только просвещения Германии – хранительницы элевзинских таинств и священного огня новейшего знания, он есть представитель просвещения всей Европы», а значит, «молодые профессоры Московского университета черпали знание в самом его источнике».[1325]

Восторженный тон Белинского в его отзывах о Берлинском университете прекрасно передает настроения московской литературно-философской среды, представители которой в результате и отправились в Берлин в конце 1830 – начале 1840-х гг. почти в полном составе. Именно благодаря этому среди сотрудников «Отечественных записок», приглашенных Краевским, возникли яркие фигуры посредников между русской и немецкой культурами, которые, сами находясь в университетской среде Германии, транслировали господствующие там идеи и явления читающей публике в России.

Прежде всего, здесь нужно назвать Януария Михайловича Неверова (1810–1893). Близкий друг Н. В. Станкевича, он с 1833 г. по рекомендации Уварова поступил на службу в департамент народного просвещения, а со следующего года также участвовал в издании ЖМНП в качестве помощника редактора, где и началось его сотрудничество с Краевским. В мае 1837 г. Неверов выехал в Берлин и в течение двух лет за собственный счет учился в университете, живя и путешествуя по Германии вместе со Станкевичем и Грановским.[1326]

Помимо большого количества переводов и критических заметок о немецкой литературе Неверов опубликовал в «Отечественных записках» в 1839 г. некролог профессора Берлинского университета Эдуарда Ганса (1798–1839). Здесь, как ни в каком другом тексте русской публицистики этого времени, Неверову удалось замечательно выразить, что представлял собой ученый «классического» университета в своем отношении к науке и обществу: «Он был нечто более, нежели профессор: Германия лишилась в нем проповедника науки и представителя своего общественного мнения».[1327]

Неверов показывал, что главным содержанием преподавания в немецком «классическом» университете служит восприятие каждого предмета сквозь призму высоких философских принципов, истин чистой науки. Так, правовед Ганс «собственно, не был преподавателем философии, но это не мешало ему беспрестанно обращать на нее внимание своих слушателей, во-первых, как прямою, непосредственно из сущности предмета преподаваемых им наук истекающею с нею связью, так и самым способом преподавания, взглядом на предметы, на жизнь вообще, даже на события каждодневные. Во всем этом у него отражалось какое-то высшее мерило, которое, подстрекая ум, влекло его далее и далее, иногда к самому святилищу науки, к коему Ганс охотно указывал руководителей. Лучшие профессора философии в германском университете сознаются, что ему обязаны они половиною своих слушателей, что от него стремились к ним целые толпы юношей, которым он представлял храм сознания в дивном свете. Действительно, слушая лекции Ганса, невозможно было не полюбить науки (разумеем здесь не исключительно философию, а науку вообще)».

Тем самым, Неверов, по сути отказываясь от изображения каких-либо индивидуальных особенностей личности Ганса, предельно обобщал его образ и рисовал идеального ученого, с «горячими убеждениями», «смелою, сильною речью», способного «возбуждать в слушателях живой интерес ко всему, что составляет достоинство человека».[1328] Даже говоря о привычках профессора, Неверов останавливался именно на характере его общения со слушателями, всегда открытом и длительном, когда «в 6 часов вечера или в 12 утра он, бывало, медленно идет из университета по липовой аллее, окруженный толпою студентов, распрашивающих его о том, что преимущественно их заняло на его лекции». Похороны Ганса в описании Неверова были общественной манифестацией, на которой не только студенты, но и «все, что только есть замечательного в Берлине в литературном, ученом и художественном отношении, все явилось отдать последнюю честь покойному». Могила же Ганса располагается в символическом пантеоне Берлинского университета, рядом с могилами Фихте и Гегеля.[1329]

Поразительно, каким образом в этом некрологе Неверов предугадал не только научную репутацию, но те же привычки и даже сам ритуал похорон своего друга, профессора Московского университета Т. Н. Грановского (1813–1855) – первого университетского ученого в России, общественное значение которого можно сопоставить с профессорами немецкого «классического» университета.[1330] Это «предвидение» можно объяснить очень просто: в середине 1840-х гг. – времени наибольшей популярности Грановского – тот идеал, который он пытался воплощать своей деятельностью, уже существовал в сознании русского общества, переходя туда из описаний «классического» университета, с которыми читатели знакомились, благодаря таким посредникам, как Неверов.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.