I. НАМЕРЕНИЯ ИМПЕРАТОРА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

I. НАМЕРЕНИЯ ИМПЕРАТОРА

Как ни был поглощен Наполеон неотложными делами – решением судьбы Пруссии и военными приготовлениями против Испании – он непрестанно думал об условиях своего будущего соглашения с Россией и не терял из виду Востока. Его заботила катастрофа в Константинополе. Еще с большим основанием, тем прежде, он вывел из нее заключение о невозможности поддерживать существование Турции и пользоваться ею для своих политических целей. В душе он уже приговорил ее, но сознавал свое бессилие теперь же привести в исполнение приговор. Поэтому он был очень доволен тем, что избегал всякого определенного обязательства с Россией и что, благодаря шестимесячной дипломатической отсрочке, отложил свои окончательные решения.

Хладнокровно рассматривая положение, он сразу же пришел к заключению, что все дела на Востоке должны быть отложены до полного покорения полуострова. На это дело пойдет осень 1808 г. Следовательно, чтобы покончить с Испанией, Наполеон назначил себе три месяца. По его расчетам, этого времени было достаточно для того, чтобы разогнать мятежные армии, смести в море англичан, войти победителем в Мадрид, явиться там в роли миротворца и завершить свои победы делами умиротворения. “К началу января, – писал он Жозефу, – во всей Испании не будет ни одной восставшей деревни”.[514] Он рассчитывал, что, в начале 1809 г., он будет располагать всеми своими силами, и тогда, если Англия не признает себя побежденной, надеялся соединить свои колонны с берегов Эбро и Таго с колоннами на Адриатике и на Ионическом море, и после поражения нашей соперницы в Испании, доконать ее на Востоке. Но прежде, чем составить план операций для настоящего и будущего времени, прежде, чем определить характер сделок с Россией, было необходимо выяснить намерения Австрии. Без сомнения, конфликт с Австрией не казался уже столь неизбежным, ибо венский кабинет не воспользовался для разрыва моментом наших неудач; австрийский посланник в Париже держался корректно, да и Россия вмешалась в дело. И все-таки могла ли Франция безбоязненно направить свои лучшие силы в Испанию, не приобретя предварительно уверенности в том, что Австрия не воспользуется этим моментом для вероломного нападения на нее с тыла? Поведение, усвоенное в Вене, ставило будущему предприятию на Востоке еще более серьезное препятствие, чем возмущение на полуострове, взятое в отдельности. Испания вынуждала только к отсрочке, Австрия не могла быть ему помехой. Итак, Наполеон признавал чрезвычайную важность теперь же проникнуть в планы Австрии, знать наверняка, чего он должен опасаться и чего ожидать с ее стороны; одной из побудительных причин, ускоривших его возвращение в Париж, и было желание вызвать ее на категорическое объяснение. Появившись неожиданно на сцене, он намеревался обратиться к венскому двору в лице его представителя, и, пустив в ход все свое искусство, чтобы внушить ему страх, удержать его от враждебных решений, попытаться затем уверить его в его безопасности и примирить с собой.

В ночь с 14 на 15 августа министры и иностранные посланники получили извещения, что на другой день, в день своих именин, Его Величество примет их в Сен-Клу. Эти коллективные аудиенции имели скорее грозный, чем торжественный характер. Наполеон часто пользовался ими, чтобы выпустить то, что Меттерних называл “его устными манифестами”,[515] те неожиданные, как молния в ясную погоду, язвительные упреки и замечания, с которыми он обращался к представителю какого-либо государства и которые разносились по всей Европе и часто предшествовали пушечным выстрелам. 15 августа 1808 г. в одной из зал дворца собрался дипломатический корпус. За отсутствием нунция[516] австрийский посланник, граф Меттерних, занял первое место; за ним граф Толстой, затем голландский посланник; немного далее Турок и Перс в своих длинных восточных нарядах придавали экзотический отпечаток этой выставке придворных костюмов и форменных мундиров. Вошел император со своим двором и министрами. По своей привычке он сперва быстро обошел собравшихся, принимая знаки почтения и отвечая на них немногими словами. Произведя смотр дипломатическому корпусу, он вернулся к графу Меттерниху и остановился перед ним. Это была критическая минута, ожидаемая с замиранием сердца.

Однако, чело императора не предвещало бури. Произошел обмен[517] с тыла австрийского посланника и мешал ему отступить, Наполеон подошел к нему с фронта и начал с ним, в очень энергичной, очень настойчивой форме, но вполне спокойный и любезный, разговор по поводу вооружений Австрии. Он энергично развил целую серию доводов, на которых основывались его нападки, тесня своего противника и не давая ему перевести дух.

Меттерних защищался искусно, исчерпывая все силы своего гибкого, обширного ума, привыкшего к диалектике в переговорах.

Меттерних защищал положение, что Австрия имела право преобразовывать свою армию и никому этим не угрожала. В принципе это было справедливо; но и Наполеон не был не прав, утверждая, что спешность, внесенная в это дело, придавала ему вид угрозы. Кроме того, он утверждал, что были сделаны приготовления для непосредственных военных действий: передвижения войск, закупка лошадей; он приводил технические подробности и выражался как знаток дела. Он обвинял также в давлении, которое производилось на общественное мнение, и в возбуждении народных страстей. Он перечислял все эти факты, нанизывал их один на другой, подавлял ими, однако, без гнева, своего собеседника; приписывал императору Францу не злой умысел, а скорее неосторожность. Настойчиво указывал на опасность такого поведения и на необходимость положить этому конец. В нем заметно было усилие быть сдержанным в выражениях, ибо он желал предостеречь, не оскорбляя. Он говорил не обличительную речь, а хотел только убедить Австрию, старался отклонить ее от ложного пути и вернуть на путь ее истинных интересов.

Во время разговора, продолжавшегося час с четвертью, он высказал следующие соображения. К чему могут привести Австрию ее вооружения? Она не будет в состоянии воевать, ибо Франция и Россия состоят в союзе, и всякое нападение сокрушится об их союз. Мы уверены, уверены безусловно в императоре Александре; он не позволит венскому двору тронуться с места, и венский двор вынужден будет преклоняться пред его волей. Не лучше ли будет для него сойтись с нами по собственному побуждению и, вместо того, чтобы уступать силе, добровольно примкнуть к политической системе Франции. Таким путем он получит выгоды, связанные с нашей дружбой; но он их безвозвратно лишится, если будет продолжать свои неправильные способы действий. “Русский император, – говорил Наполеон, – может быть, и помешает войне, твердо объявив вам, что он не желает ее и будет против вас; но, если Европа только его вмешательству будет обязана сохранением мира, то ни Европа, ни я ничем не будем вам обязаны. Не имея возможности смотреть на вас, как на своих друзей, я буду избавлен от необходимости приглашать вас к совместной со мной деятельности при устройстве Европы, которого может потребовать ее настоящее положение”.[518]

Последние слова относились к Востоку. Чтобы его собеседник не заблуждался на этот счет, Наполеон тотчас же завел речь о поведении австрийских агентов в Турции, об их интригах, направленных против нас на той почве, где интересы обеих империй должны были бы сблизиться и слиться воедино. Касаясь самой сущности вопроса, он мог выражаться только намеками, так как в двух шагах стоял посланник Порты, бесстрастный, но внимательный. Тем не менее, он попытался в замаскированной форме придать ясный смысл; своим словам и затронул в форме намеков весь вопрос о разделе. Это был беспримерный разговор, где в присутствии осужденного обсуждалось, каким способом его умертвить. “Не думаете ли вы, благодаря вашим вооружениям, вступить на равных началах в наши соглашения? – говорил император Меттерниху. – Вы ошибаетесь. Никогда не дозволю я вооруженному государству предписывать мне условия… Я совсем не допущу вас к участию в предстоящем решении многих вопросов, в которых вы заинтересованы. Я один столкнусь с Россией, а вы будете только зрителями”.[519] Однако общим характером своего поведения и разговора он давал понять, что его слова должны быть приняты скорее за предостережение, за угрозу, чем за выражение непреклонной воли. Он давал понять, что, если император Франц и его кабинет пойдут навстречу его желаниям и докажут свою готовность сговориться с ним, если они поклянутся в своих мирных намерениях и во всеуслышание объявят об этом, все может быть исправлено. Указывая Австрии место, которое она может занять в его доверии, и роль, которую может сыграть в его планах, он старался указать ей на ее одиночество и вызвать ее на откровенные и искренние поступки.

Рассуждение императора было истолковано всеми присутствующими, включая и тех, которых он предупреждал более других, как попытка к миру, как желание сблизиться. Вечером Шампаньи пригласил дипломатический корпус на обед. После обеда Меттерних разговаривал с посланниками России и Голландии, двоими ближайшими соседями во время аудиенции. “Что решает дипломатический кружок?” – подходя к ним, спросил Шампаньи. – “Он решает, – ответил Меттерних, – что Европа получила новый залог мира”.[520] Толстой выразился в том же смысле. К несчастью, поведение Толстого во время утренней сцены почти что отнимало всякое значение у императорской речи. Когда Наполеон ручался за верность и намерения царя, он в упор смотрел на Толстого, безмолвно призывая его в свидетели, стараясь уловить и вызвать на его лице какой-нибудь знак одобрения. Но русский посланник стоял, как мраморное изваяние. Такая холодность позволяла Меттерниху усомниться насчет истинных чувств Александра и поощряла Австрию искать свое спасение не в одном только искреннем примирении с Францией.

На донесение Меттерниха об этом разговоре Австрия обещала, что собранные в Кракове, около силезской границы, войска будут распределены по другим местам; что резервы и милиция, мобилизованные для упражнения и обучения, будут в скором времени распущены по домам, и что монархия примет вскоре свой обычный вид.[521] Она еще не высказалась по поводу признания короля Жозефа, но позволяла надеяться на благоприятный ответ.

Получив приказание передать эти уверения, Меттерних 25 августа вернулся в Сен-Клу. Император принял его в частной аудиенции вечером, перед спектаклем. Он принял к сведению заявления посланника и дал объяснения успокоительного характера по поводу исключительных причин, которые заставили его свергнуть с престола испанских Бурбонов; заявил, что эта мера, принятая для обеспечения собственной безопасности, не должна быть рассматриваема как угроза другим династиям и закончил свой разговор пожеланием, чтобы была устранена всякая возможность серьезной размолвки между Францией и Австрией. Теперь нужно работать над тем, чтобы возродить доверие и создать дружбу, – добавил он. Он охотно пойдет на это, лишь бы его поощрили вступить на этот путь. Он жаловался, что император Франц, его семья и министры вносят слишком мало любезности и предупредительности в их отношения с нами. В Вене наш посланник только терпим, а не принят благосклонно. Двор и общество сторонятся его; в официальных кругах стараются не произносить имени императора французов, никогда любезного слова, никакого внимания. Отчего не порвать с такими вредными традициями? Мелочи также имеют свое значение и ведут к крупным последствиям.

Вместо прямого ответа Меттерних искусно обошел вопрос. Он притворился, что не уловил более глубокого смысла, скрытого в словах Наполеона, что понял их буквально, и, вместо того, чтобы вступить в объяснения, постарался замять разговор. “Ручаюсь вам, Ваше Величество, что мне очень скоро поручено будет передать вам несколько драгоценных ваз, если только они могут служить к упрочению добрых отношений между нами”, – заверил он. Прижатый к стене, он спросил в упор: “Вы желаете союза”? – На это император ответил: “Для союза нужна подготовка; договоры ничего не стоят, все зависит от дел”. Он привел как образец полного согласия между двумя дворами свои отношения с Россией, заметил, что от самой Австрии зависит встанет ли она с нами на равную дружескую ногу, что она много раз пренебрегала этим. Он долго говорил тоном дружеского упрека и был более прост и сообщителен, чем во время сцены 15 августа. Публичная аудиенция имела вид политической лекции, частная аудиенция, по выражению Меттерниха, походила “на ссору любовников”.

Наконец, пришли предупредить императора, что уже около часа ждут с началом спектакля. “В этом вы виноваты”,– сказал он Меттерниху. Затем, подводя итог общему положению, он сказал, что не видит никакого повода к раздору между обоими государствами и даже наоборот. “В Европе есть место, – сказал он, – на которое должны быть устремлены и ваши, и наши взоры: вы видите, что происходит в Константинополе. Если бы вы в последнее время иначе держались, мы бы теперь уже сговорились; но, благодаря вашему поведению, дела приняли такой оборот, что мне придется сговориться с Россией. Однако, ведь это вопрос скорее австрийский, чем французский? У меня на Востоке, – продолжал император, – нет прямых интересов, и мало претензий к Порте”. Оканчивая разговор, он постарался дать понять, что его последнее слово еще не сказано, что “поступки и иное поведение в мелочах” могли быть полезны Австрии и изменить будущее в ее пользу.[522]

Ожидая результатов своих намеков, в особенности же, чтобы Австрия высказалась по вопросу о признании Жозефа и дала формальный ответ на требование, целью которого было не только испытать ее, но и связать ей руки, он все еще облекает свои проекты непроницаемой пеленой. По временам он, как будто, все еще верит в то, что более сложные и более решительные дела могут последовать вскоре за делом, начатым по ту сторону Пиренеев: “Невозможно рассчитать, – пишет он своему брату Жозефу, – что может случиться от сегодняшнего дня до апреля”.[523] Вокруг него все истощено; натянутые до крайности пружины ослабевают; люди, преданные ему, колеблются; страдающие интересы отдельных лиц вызывают тревогу; повсюду чувствуется недовольство. Истомленная Франция жаждет покоя и требует его уже с заметным ропотом. Один он неутомим и непреклонен; ибо он знает, что мир, чтобы быть прочным, должен быть всеобщим; что Франция не может рассчитывать на мир, пока Англия остается под ружьем. Он старается оживить мужество своих подданных, которое, видимо, ослабевает в них. В августе и сентябре 1808 г. он предлагает Франции зрелище целого ряда воинственных торжеств. Колонны великой армии, отозванные с Севера на Юг, проходят через империю, направляясь в Испанию. Наполеону желательно, чтобы это шествие было истинным триумфом, чтобы задним числом были отпразднованы победы предыдущих лет, – те победы, всех героев которых нация еще не видала и не приветствовала. Он желает, чтобы наши батальоны, из которых многие понесли большие потери, но которые, несмотря на это, все еще были бодры и верили в себя, нашли на своем пути триумфальные, убранные цветами и зелеными ветвями, арки, украшенные флагами города, устроенные в их честь пиры и ликующее население. Чтобы в их честь были сочинены гимны, дабы при общении с ними вновь вспыхнул охладевший энтузиазм. Он сам встречает их в Париже, делает смотр, говорит речь, и его слова ясно говорят им, что после ожидавшей их Испании, им придется встретиться с новыми трудами и пожать новые лавры, может быть в тех странах, куда еще никогда не проникал французский орел: “Солдаты, – говорит он им, – вы превзошли славу современных армий, но сравнялись ли вы в славе с римскими легионами, которые в одну и ту же кампанию одерживали победы на Рейне и Евфрате, в Иллирии и на Таго? Долгий мир, прочное благосостояние будут наградой за ваши труды. Истинный француз не может и не должен отдыхать, пока моря не будут открыты и свободны”.[524]

3 сентября он созывает Сенат и приказывает ему утвердить новый рекрутский набор; при этом случае его речь носит на себе следы забот, которые еще осаждают его ум. Делая обзор Европы, министр иностранных дел представил доклад в оправдание новой меры, в котором ограничился только намеком на беспорядки в Константинополе. В своем собственном послании Сенату император уделил особое внимание событиям в Константинополе, как будто он хотел привлечь общественное внимание на Восток и подготовить его к важным событиям на этом поприще. По его мнению, чем более откладывается великий проект, тем более необходимо, чтобы Европа думала, что он близок к осуществлению, и чтобы Англия пришла в ужас. “Византийская империя, – говорит Наполеон, – подвергается самым ужасным переворотом. Султан Селим, лучший император, какого с давних пор не имели оттоманы, только что погиб от руки своих ближайших родственников. Эта катастрофа сильно подействовала на меня”.[525]

Два дня спустя, он узнал, что русский император выезжает в Эрфурт 12 сентября; вслед за извещением Коленкура прибыло и письмо Александра I. Наполеон не мог и не хотел уклониться от этого приглашения. Он написал Александру, собираясь уведомить его о своем согласии на свидание и выразить ему, какое счастье испытывает он при мысли о встрече с ним. Он поручил маршалу Ланну приветствовать монарха-друга на границе занятых нашими войсками областей (это все еще была Висла) и повсюду воздавать ему чрезвычайные почести. Вместе с тем он принял меры, чтобы свидание произошло при беспримерном блеске. Он хотел предстать в Эрфурте во всем блеске своего могущества, и, сверх того, собрать там все наиболее привлекательное. Хотел не только поразить и очаровать Александра, но и доставить ему развлечения, ослепить и его взоры, и его ум. Наконец, снова возвращаясь к столь страстно обсуждаемому, но в продолжение целого года ни на шаг не подвинувшемуся вопросу, рассматривая в последний раз судьбу Востока, он позаботился точно определить решения, с которыми он явится в Эрфурт.

У него было обыкновение прибегать в важных и специальных вопросах к лицам, за которыми установилась репутация знатоков, и пользоваться их опытом и знаниями. Их мнения, не определяя его решений, служили ему материалом; они давали его решениям прочную точку опоры и позволяли ему охватить вопрос со всех сторон. До отъезда он совещался с некоторыми министрами; позвал в свой кабинет возвратившегося из Турции генерала Себастиани и долго расспрашивал его об этой стране, но прежде всех был приглашен на совещание князь Талейран.

Талейран все более входил в роль сдерживающего элемента при Наполеоне. Это была роль, которую он пытался играть и которую, в особенности, любил выставлять напоказ. Оценивая события с присущей ему проницательностью скептического наблюдателя, он ясно понимал, что борьба между Наполеоном и Европой делалась все более опасной, уже не только потому, что слишком затягивалось, но и потому, что делалась все напряженнее и доходила до огромных размеров. Он сознавал, что ошибочные действия делали успех необеспеченным, и начинал сомневаться в конечном исходе. Он начал отделять свою судьбу от судьбы Наполеона, который, по его мнению, слишком зарвался; он начал думать о том, чтобы избавиться от ответственности, чтобы позаботиться о своем будущем и с этой целью прилагал все старания отделить свой политический путь от пути, по которому упорно, неистово и без удержу шел император. В присутствии лиг своего круга, при иностранных министрах, он порицал начатые или подготавливаемые предприятия и строго и с сожалением высказывался о необузданном честолюбце, стремившемся в пропасть. Как скрытно ни велась эта игра, она не ускользнула от Наполеона. Результатом была некоторая холодность в его отношениях с его прежним министром. Тем не менее, подготавливая свидание, во время которого нужно было и очаровать, и вести переговоры, император считал, что Талейран может быть ему полезен при выполнении той и другой задачи, и как искусный редактор, и как увлекательный собеседник. Решив взять его с собой в Эрфурт, он сперва воспользовался им для подготовления своего дела. Он полностью посвятил его в тайну наших сношений с Россией, разрешил взять для справок из государственной канцелярии донесения Коленкура, ноту Румянцева о разделе, различные записки Шампаньи, географические и статистические труды Барбье дю Бокаж.[526] По его мнению, из этих бумаг князь почерпнет данные для тех решений, которые придется предлагать в Эрфурте. Во всяком случае, он будет осведомлен, как вести разговор с русским государем и его кабинетом. В то же время одному из светил департамента, Готриву, было поручено представить письменно, так спешно, как только допускала обширность такой задачи, соображения по поводу раздела Востока. Готрив лихорадочно взялся за работу, и начал с того, что представил записку в пятнадцать страниц.

Поседев на изучении политических задач, воспитанный в разумных и охранительных принципах нашей прежней школы, ученик Талейрана, Готрив ненавидел идею о разделе Турции. Но, с другой стороны, он знал, что император упорно держался за нее. Ему были известны статьи тильзитского договора, равно как и содержание совещаний, происходивших в Петербурге, и он считал, что эти предварительные переговоры заранее предрешали вопрос. Он с особым усердием постарался, – о чем свидетельствуют его усилия, – втиснуть в рамки своих принципов проект, который был самим их отрицанием. Благодаря такому разладу, его вывод опровергает положения, высказанные им вначале. На поставленный вопрос: следует ли уничтожить Турцию? – он отвечает: да, после устранения всех доводов в пользу противного мнения.

В целом ряде пространных, но бедных идеями, рассуждений, он установил в принципе, что раздел чреват самыми роковыми последствиями, – возможно ли его избегжать? – Для борьбы с Англией, незаконно завладевшей морями, – пишет он, две великие континентальные державы, Франция и Россия, поставлены в необходимость принять на себя не имеющую пределов систему параллельного территориального расширения. Турция, стоящая на пути, которым они должны идти, чтобы нанести поражение их врагу в Индии, является в настоящее время первым государством, которое должно испытать на себе применение этого агрессивного обязательства. Следовательно, Турции суждено пасть. Однако, Готрив высказывает желание, чтобы раздел был допущен, “как простой проект, исполнимый только при лучших обстоятельствах”.[527] Прилагая к своей записке набросок предварительного договора, он в крупных чертах указывает в нем весьма простой и скорый способ, которым можно воспользоваться для определения долей. Пусть Балканский полуостров, – говорит он, – будет пересечен надвое, по проведенной с севера на юг черте, по меридиану от Никополя на Дунае до соответствующей точки на Эгейском море. Все части на восток от этой черты, включая Константинополь и Дарданеллы, должны быть предоставлены России. Западная половина будет разделена между Францией и Австрией, Франция оставит за собой право определить долю Австрии, но во всяком случае, возьмет себе Египет и острова. В заключение Готрив предлагает, чтобы план раздела, отложенный пока на будущее время, и только, как дело, возможное при известных условиях, был сообщен Англии нотою, “как мера предупреждения, как угроза, которая будет немедленно приведена в исполнение, если она не окажет на Англию надлежащего действия, и не сломит упорства ее правительства, которое не соглашается дать Европе и народам мир, в котором все так нуждаются”.

Как ни велика была неопределенность этого проекта, в котором все предоставлялось будущему, он не отвечал уже теперешним желаниям императора. Правда, он не отказался от мысли поддерживать надежды Александра на разделе, но самый раздел должен был отступить в далекую и туманную даль. Он уже не хотел, даже условно, давать обязательства по этому делу, а тем более, связывать себя какой-либо статьей договора. По-видимому, его решение на этот счет установилось под влиянием его разговоров с Себастиани. Если верить автору, который был в курсе дворцовых событий,[528] Себастиани три дня подряд приглашался на совещания. Вначале Наполеон все еще сочувственно относился к идее о разделе. Он признавал, что главным препятствием была Австрия. Он раздражался; говорил, что нужно уничтожить это препятствие, чтобы на развалинах старой Европы остались только две империи, два колосса, Франция и Россия, окруженные их вассальными королевствами. Затем, спускаясь с этих головокружительных высот, он возвращался к практическому изучению проекта при настоящем положении вещей. Тогда Себастиани выдвигал технические соображения, доводы военного человека военному. По его мнению, для нападения на Турцию Франция будет вынуждена удлинить сверх всякой меры свою операционную линию, следовательно, сузить ее и растянуть. Проведенная “от Парижа до Афин”,[529] пересекая Италию, огибая Адриатику, углубляясь в мало исследованные страны Албании и Греции, эта линия, сжатая и сдавленная между морем и Австрией, подвергалась бы всегда опасности быть прерванной, была бы под угрозой внезапного нападения, зависела бы от вероломной воли, – все это было более чем вероятно при прошлом и настоящем настроении венского двора. Император был поражен этим возражением и признал его неопровержимым. Тогда, быстро переходя к другому, решению, он высказал, что он надеется и думает добиться всего от Александра, пожертвовав только княжествами.

И, в самом деле, он хотел сделать из этой уступки новую основу своих соглашений с русским императором. Но было бы ошибкой приписывать ему намерение дать своему союзнику, хотя бы и ограниченное, но немедленное удовлетворение, – поставить факт на место надежд. В конце концов он остановился на мысли подписать такой договор, по которому княжества были бы только обещаны царю, но не предоставлены ему теперь же во владение, и по которому этой ценой обеспечивалась бы за нами свобода действий в Испании и полное содействие России против Австрии, т. е. акт очень неопределенный в деле уступок с его стороны и крайне положительный по его требованиям. В таком смысле Талейрану было поручено составить целый ряд статей. Итак, Наполеон хотел проделать в Эрфурте то же самое, что и в Тильзите; он имел в виду только в более определенной форме высказаться о признанных за Россией выгодах, но все еще не придавая им бесспорного характера.

Талейран исполнил приказания своего повелителя. Тем не менее, осведомленный о русских вожделениях, узнав из прочитанной переписки Коленкура, как горячо желали раздела Александр и, в особенности Румянцев, он не переставал бояться, как бы результатом свидания не были крупные перемены. Чтобы их предупредить, он прибег к окончательным путям и постарался вызвать внешнее давление. Как и всегда, он надеялся на Австрию. Он хотел бы, чтобы Франц I, неожиданно явившись на свидание императоров в Эрфурт, заставил бы их принять себя как третьего участника в совещаниях, с тем, чтобы опираясь на свои восстановленные военные силы, поддержать в Эрфурте дело умеренной политики и существующих прав: “Ничто не может свершиться в Европе, – говорил Талейран Меттерниху, – без содействия или противодействия австрийского императора. В настоящем случае я желал бы, чтобы приезд императора Франца подействовал, как тормоз”.[530]

Меттерних был поражен этой идеей и поспешил сообщить ее своему двору. Затем, так как оставалось слишком мало времени для получения инструкций, он, как человек предприимчивый, который, не колеблясь, ловит случай, взял на себя ответственность обратиться к Наполеону с просьбой о разрешении ему сопутствовать императору французов во время его поездки. Ему в самой любезной форме ответили отказом. Наполеон опасался, чтобы присутствие Австрии в Эрфурте не повело к сближению ее с Россией. К тому же, ввиду характера наших отношений с Александром, необходимо было, чтобы предположенное восемь месяцев тому назад совещание было исключительно франко-русским и чтобы всякому обмену мыслей между тремя великими континентальными державами предшествовало дружеское соглашение между императором а царем.

Наступил час отъезда. 23 сентября в Сен-Клу император садится в карету. Его министры, Шампаньи с канцелярией, Талейран со своим верным Ла-Бернардиером, отправились вперед. До отъезда Талейран, чтобы быть готовым ко всяким случайностям, разрешил Готриву, оставшемуся в Париже, приготовить и прислать ему план раздела, более подробный, чем его прежний набросок, но составленный в том же духе; ибо во всяком случае разговор будет идти о разделе Турции, притом в срок и на условиях, о которых уже велись переговоры. Готрив снова берется за перо и набрасывает на бумаге новый проект. В благородном стремлении водворить порядок в Европе и обеспечить ей нормальное существование, он желал бы, чтобы переговоры в Эрфурте положили основание этому великому делу. К статьям, относящимся к Турции и Англии, он прибавляет некоторые статьи, имеющие общее значение, применимые всецело к характеру наших отношений с Россией. 23 сентября он отправляет в Эрфурт князю Беневентскому свой проект с препроводительным письмом. Из него видно, что, на основании всех переговоров за этот год, он в это время считал невозможным избежать в более или менее близком будущем раздела Турции и больших военных операций в Азии.

“Предназначенный к выполнению план и экспедиция в Индию, – писал он Талейрану, – дела, при известных условиях, возможные, и, во всяком случае, дело мудрой политики установить их, теперь же, впредь до времени их осуществления. Насколько я понимаю это дело, нет сомнения, что все это совершится. Оттоманская империя будет разделена, и мы сделаем поход в Индию. Каковы бы ни были последствия этих двух великих событий, они неизбежны; но нужно все сделать, чтобы они не наступили слишком скоро; нужно все сделать, чтобы выиграть время для того, чтобы обратить их в пользу континента, и, в то же время, нужно все сделать, чтобы они сделались главным предметом действительного и обоснованного страха Англии. В этом всецело узел затруднений. Именно в едва уловимой связи этих двух планов гений и мудрость императора должны найти разрешение современных затруднений. Я все сказал по этому предмету. Я хочу дать отдых моему уму и с живейшим беспокойством буду ожидать известий из Эрфурта. Никогда еще никакое имя не производило на меня такого впечатления, как это варварское название. Я не могу думать о нем без страха и надежды. С ним связаны судьбы Европы и всего света, будущее могущество европейской политики и, быть может, европейской цивилизации”.[531]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.