А теперь поэты, поэты, поэты
А теперь поэты, поэты, поэты
Раз упомянули Некрасова, с него и начнем. И никуда не денешься от хрестоматийных строк Николая Алексеевича:
Назови мне такую обитель,
Я такого угла не видал,
Где бы сеятель твой и хранитель,
Где бы русский мужик не стонал?..
Читаешь этот трубный глас российской поэзии и вздрагиваешь от боли:
Выдь на Волгу: чей стон раздается
Над великою русской рекой?..
Ох, этот стон — как был он, так и остался. Раздается стон. Несется. Грохочет. Переливается. А что толку?!
Говорить о творчестве Николая Алексеевича Некрасова не будем, не наша задача. А вот о происхождении поэта… Открываем книгу Николая Скатова «Некрасов» из серии ЖЗЛ (1994) и читаем:
«Историю рода Некрасовых не писали, хотя кое-что, конечно, передавалось, а до нас дошло и совсем уж в клочках и отрывках воспоминаний отца поэта, тетки… Во всяком случае, мы знаем, что род этот был чисто русский, как раньше говорили, великорусский, коренной, можно было бы назвать мужицким словом — кондовый…»
Отец — Алексей Сергеевич Некрасов — отставной майор, помещик среднего достатка, по характеристике сына, «едва грамотный». А вот мать… И снова Скатов: «Поэт всю жизнь романтизировал образ матери. Дополнительно служило тому и убеждение, что она была полька. Тем более что и вся русская литература создавала и поддерживала одно из своих чаяний, устойчивый и почти символический образ гордой ли, нежной ли, но почти неизменно романтичной красавицы польки, полячки, как чаще говорили тогда. Ведь это «за полячкой младой» отправились сыновья пушкинского Будрыса. Наперекор отцу. А «прекрасная полячка» в «Тарасе Бульбе»? И тоже — наперекор. Наши великие знали толк в таких символах, чувствовали, как и почему они рождаются.
Молодая украинская (малороссийская) дворяночка Леночка Закревская (потом Елена Андреевна Некрасова. — Ю. Б.) была и хороша, и мила, и добра, и музыкальна, и довольно образованна. Трудно сказать, что привлекло юную семнадцатилетнюю Закревекую в грубоватом почти тридцатилетием великороссе, русском армейце: может быть — «от противного», именно необузданность, напор, энергия, властность и страстность, удаль — все же был военный, и, видимо, не из последних…»
Расклад, значит, такой: отец — яростный крепостник, невежественный, грубый человек. Мать — полька, женщина образованная и свободолюбивая по натуре. То есть несочетаемое сочетание. Не в этом ли надо искать истоки Некрасова как поэта рыдающей России? Этот взрыв был запрограммирован как бы генетически.
Некрасов устами «убогого странника» спрашивает: «…мужик, ты тепло ли живешь?», «хорошо ли ешь, пьешь?», «что в кабак ты идешь?» И вообще горестные размышления: «Кому на Руси жить хорошо».
Во времена Некрасова все обозначено. А в наши дни? Кому жить хорошо-распрекрасно? Банкирам и олигархам? Членам Семьи? Тем, кто владеет нефтяной трубой или алюминиевым предприятием? Вдосталь прикормленным народным избранникам?.. Наверное, так. Точно одно: не простому народу. Ему по-прежнему и голодно, и холодно, и тревожно, и больно. Видимо, такова уж участь великого русского народа.
В столицах шум — гремят витии,
Кипит словесная война,
А там — во глубине России —
Там вековая тишина…
Что касается самого Некрасова, то Юлий Айхенвальд в «Силуэтах русских писателей» отмечал:
«Быть певцом великого народа и сострадальцем великих страданий захотел Некрасов; объектом своей поэтической работы он избрал целую страну, целую нацию. Он мечтал бросить хоть единый луч сознания на путь русского народа, озарить его тьму, быть для него солнцем и песнью. Вот какая грандиозная задача, посильная только для героя и святого, оказалась непосильной для него. Он, как и все, был прикован к минутным благам жизни, он был рабом среды и привычек, рабом большого города. Он был человеком перемирия; в свои завода манила его «робкая тишина», он «к цели шел колеблющимся шагом и для нее не жертвовал собой» — к цели не житейской, а возвышенной… Все время он чувствовал, что только рыцарем на час, на один мечтательный час лунной ночи дано ему быть, а не тем вечным паладином и освободителем народа, какой рисовался ему в его идеалистически окрашенном воображении… Так плетется по жизни усталый от нее и от самого себя, колеблясь между добром и злом, между верой и недоверчивостью, перемежая искры воодушевления рутиной и скукой, не достигая цельности…»
Сдается мне, что это портрет не только Некрасова…
Современник Некрасова — поэт Лев Мей. Он родился в семье офицера, обрусевшего немца. Усталый, унылый, обессиленный трудом литературный поденщик.
В стихотворении «Вечевой колокол» Мей писал:
Для чего созывает он Новгород?
Не меняет ли снова посадника?
Ох, этих посадников столько поменяли! Да что толку: российский воз и ныне там!..
Но возьмем себя в руки. Не будем скатываться в вульгарную социологию, а вернемся к разговору о поэтах.
Афанасий Фет — «русский Петрарка». Прекраснейший лирик, поэт мгновения. Одни возносили Фета, другие его изничтожали. Тот же Некрасов писал: «У нас, как известно, водятся поэты трех родов: такие, которые «сами не знают, что будут петь», по меткому выражению их родоначальника, г. Фета. Это, так сказать, птицы певчие…»
«Птица певчая» Фет был прекраснейшим лириком и недальновидным политиком: он обличал нигилистов и евреев, в которых видел первопричину зла. Сам Фет всю жизнь мучился из-за своей семейной драмы.
Происхождение Фета — самое темное место в его биографии. В немецком Дармштадте лечился русский отставной гвардеец Афанасий Шеншин. Там он познакомился с молоденькой Шарлоттой Беккер, красавицей еврейкой, бывшей замужем за мелким чиновником Иоганном Фётом и имевшей дочь Каролину. Шарлотта бросила семью и сбежала с Шеншиным в Россию. Здесь у нее родился сын, названный Афанасием. Однако неизвестно, кто на самом деле был отцом будущего поэта. Он не был сыном Шеншина, но и брошенный муж не считал Афанасия своим сыном. Загадка происхождения Афанасия Фета окончательно не решена до сих пор. Скорее всего, отцом поэта был некий гамбургский еврей, любовник Шарлотты до встречи ее с русским гвардейцем. Выходит, что русский поэт, который так настойчиво домогался русского мундира, был стопроцентным евреем? Чудеса, да и только!..
Чтобы ребенку не быть незаконнорожденным, Шеншин и Шарлотта (ставшая в России Елизаветой) добились, чтоб он стал «сыном умершего асессора Фёта». Потом он стал называться не Фёт, а Фет — фамилия немецкого мещанина превратилась в псевдоним русского поэта.
Всю жизнь в нем жили два человека — Фет и Шеншин. Создатель прекрасных стихов. И жестокий помещик. «Я не видел человека, которого бы так душила тоска…» — отмечал Аполлон Григорьев. Сам Афанасий Афанасьевич писал:
Я между плачущих Шеншин,
И Фет я только средь поющих.
Однажды из-под пера Фета вырвались такие строки:
Я плачу сладостно, как первый иудей
На рубеже земли обетованной…
И еще:
Не спрашивай, над чем задумываюсь я:
Мне сознаваться в том и тягостно и больно;
Мечтой безумною полна душа моя
И в глубь минувших лет уносится невольно…
Фет считал себя русским человеком. Еврейское происхождение очень огорчало его. Но что делать, Афанасий Афанасьевич, что делать?.. Мы не вольны в самих себе, как сказал какой-то другой поэт.
Фет и Тютчев — эти имена стоят всегда рядом. Оба они — ярчайшие представители русской философской лирики. С Фетом мы немножко разобрались, а вот как быть с Тютчевым, ведь он, вне сомнений, входил в «славянов род»? Да, входил. Но с маленьким «но». Один из предков поэта, Захарий Тютчев, имел итальянские корни. Его отец или дед носил имя Дуджи или Тутчи. Типичное итальянское имя, два варианта — или звонкий, или глухой звук. Эту версию разработал в монографии о Тютчеве Вадим Кожинов.
Федор Иванович Тютчев — русский человек, но по стилю всей своей жизни истинный европеец. Долго жил в Германии, вел французскую переписку. Только вот страдал и радовался, печалился и ликовал по-русски.
Я вспомнил, грустно-молчалив,
Как в тех странах, где солнце греет,
Теперь на солнце пламенеет
Роскошный Генуи залив…
О Север, Север-чародей,
Иль я тобою околдован?
Иль в самом деле я прикован
К гранитной полосе твоей?..
Возвращаясь в Россию из заграничного путешествия, Тютчев писал жене из Варшавы: «Я не без грусти расстался с этим гнилым Западом, таким чистым и полным удобств, чтобы вернуться в эту многообещающую в будущем грязь милой родины».
«Грязь милой родины» — очень мило. Федор Иванович был большим остроумцем и если говорил, то высказывался всегда четко.
Как-то одна прекрасная дама сказала Тютчеву:
— Я читаю историю России.
— Сударыня, — ответил на это Тютчев, — вы меня удивляете.
— Я читаю историю Екатерины Второй.
— Я уже больше не удивляюсь.
Тютчеву принадлежат крылатые слова, полные таинственного мистицизма:
Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить:
У ней особенная стать —
В Россию можно только верить.
И он же однажды полушутливо заметил: «В России нет ничего серьезного, кроме самой России».
В письме к Петру Вяземскому (март 1848 года) Тютчев писал: «Очень большое неудобство нашего положения заключается в том, что мы принуждены называть Европой то, что никогда не должно бы иметь другого имени, кроме своего собственного: Цивилизация. Вот в чем кроется источник бесконечных заблуждений и неизбежных недоразумений. Вот что искажает наши понятия…»
Да, цивилизации — вот чего нам не хватает. Не хватало в середине XIX века, не хватает, увы, в конце XX и в начале XXI.
Эти бедные селенья,
Эта скудная природа —
Край родной долготерпенья,
Край ты русского народа!..
Иностранец маркиз де Кюстин восклицал: «Что за страна! Бесконечная, плоская, как ладонь, равнина, без красок, без очертаний; вечные болота, изредка перемежающиеся ржавыми полями да чахлым овсом; там и сям, в окрестностях Москвы, — прямоугольники огородов — оазисы земледельческой культуры, не нарушающие монотонности пейзажа; на горизонте — низкорослые жалкие рощи, вдоль дороги — серые, точно вросшие в землю лачуги деревень, и каждые тридцать-пятьдесят миль — мертвые, как будто покинутые жителями города, тоже придавленные к земле, тоже серые и унылые, где улицы похожи на казармы, выстроенные только для маневров. Вот вам, в сотый раз, Россия, какова она есть».
Тютчев спорит с книгой маркиза Астольфа де Кюсти-на «La Russie en 1839» («Россия в 1839 году»), но и он не может не признать скудость российской жизни. И остается только надежда на подъем или возрождение.
Ты долго ль будешь за туманом
Скрываться, Русская звезда,
Или оптическим обманом
Ты обличишься навсегда?
Ужель навстречу жадным взорам,
К тебе стремящимся в ночи,
Пустым и ложным метеором
Твои рассыплются лучи?
Все гуще мрак, все пуще горе,
Все неминуемей беда —
Взгляни, чей флаг там гибнет в море,
Проснись — теперь иль никогда…
(20 декабря 1866)
Проснется не проснется — вопрос риторический, и на него трудно ответить, ответят далекие наши потомки, а вот о Тютчеве можно говорить вполне определенно. У нашего любимого русского поэта была еще одна странность, среди прочих других. Если не считать последнюю любовь — бедную Елену Денисьеву, Федор Иванович отдавал предпочтение иностранным женщинам перед русскими. Первая жена Тютчева — Элеонора Петерсон, вторая — Эрнестина Дернберг. Кроме официальных возлюбленных, с которыми был связан супружескими узами, поэт питал пылкие чувства к другим иностранкам: Амалии Крюденер (ей, в частности, посвящены знаменитые строки: «Я помню время золотое…»), Гортензии Лапп, баронессе Услар и т. д. Словом, писал Тютчев стихи русские, а любил женщин исключительно немецких. Увы, Денисьева — как исключение…
А вот и немецкая по крови поэтесса Каролина Карловна Яниш, более известная как Каролина Павлова. Она родилась в семье медика, обрусевшего немца (дед получил русское дворянство в 1805 году). Павловой она стала по мужу после неудачной любви к Адаму Мицкевичу («Боялась, словно вещи чумной, / Я этой горести безумной / Коснуться сердцем хоть на миг»).
Свою литературную родину Каролина Павлова ощущала так:
Нас Байрона живила слава
И Пушкина известный стих.
Обращаясь к своим «грустным стихам», Каролина Павлова прекрасно сформулировала свое призвание:
Моя напасть! Мое богатство!
Мое святое ремесло!
Поэтессе не были чужды и социально-политические мотивы, в этом смысле интересно ее пространное стихотворение «Разговор в Кремле» (1854). В диалоге между Англичанином, Французом и Русским жертвенно-героические мотивы русской истории сопоставляются с блестящими историко-культурными достижениями Запада как равнодостойные. Кстати, многие так считают: у России — героика, у Запада — культура.
Каролина Павлова была вынуждена уехать из России и последние свои годы провела в Германии, там ей тоже пришлось не сладко, но она была мужественной женщиной и говорила, что «страдать и завтра я готова; / Жить бестревожно не пора»:
Нет, не пора! Хоть тяжко бремя,
И степь глуха, и труден путь,
И хочется прилечь на время,
Угомониться и заснуть.
Нет! Как бы туча ни гремела,
Как ни томила бы жара, —
Еще есть долг, еще есть дело:
Остановиться не пора!
Кроме Каролины Павловой, еще есть несколько русских поэтов немецкого происхождения, поэтов третьего-четвертого ряда. Это — Эдуард Губер, Михаил Розенгейм, Николай Берг. Губер перевел на русский язык «Фауста» Гёте, но царская цензура нашла произведение вредным и печатание запретила. Сочинения Губера издавались в 1859–1860 годах в трех томах. Михаил Розенгейм печатался в «Сыне отечества», «Русском вестнике», «Библиотеке для чтения», «Русском слове» и других популярных изданиях. Мнил себя пророком, хотя таковым и не был, однако торжественно заявлял:
Не кроюсь, пусть в меня каменья
Бросают ближние мои, —
Иду без злобы и смущенья,
Во имя правды и любви.
Николай Берг родился в Тамбовской губернии, учился в Москве, а в конце жизни был лектором русского языка и литературы в варшавской Главной школе, преобразованной позднее в университет. В хрестоматию «Русские поэты XIX века» внесено стихотворение Николая Берга «Песня Ярославны»:
Омочу в реке студеной
Я бобровый мой рукав,
И на милом теле рану,
Нанесенную врагом,
Омывать я долго стану
Тем бобровым рукавом…
Был в истории еще один Берг — Федор, поэт и журналист. Работал в «Русском вестнике», редактировал московскую газету «Русский листок» (1898–1899).
Но мало кто знает Бергов, а вот Семена Надсона уж точно знают, по крайней мере любители поэзии. Как не помнить:
Друг мой, брат мой, усталый
страдающий брат,
Кто б ты ни был, не падай душой:
Пусть неправда и зло полновластно царят
Над омытой слезами землей;
Пусть разбит и поруган святой идеал
И струится невинная кровь —
Верь, настанет пора — и погибнет Ваал
И вернется на землю любовь!..
(1881)
В старые царские времена на вечерах в гимназии, когда читали про «страдающего брата», все кричали от восторга и плакали от жалости. Ныне, конечно, не восторгаются и не плачут. Считают Надсона надрывным лириком, элегиком, а он себя, между прочим, называл «сыном раздумья, тревог и сомнений».
Ну, а чьим сыном он был не в метафизическом, а просто в физическом смысле? Отец из крещеной еврейской семьи. Умер в лечебнице для душевнобольных, когда будущему поэту было всего два года. Матери из дворян, урожденной Мамонтовой, пришлось туго с двумя маленькими детьми. Впрочем, рассказывать про Семена Надсона — довольно грустное занятие. Прожил всего 24 года. Более страдал, чем жил, или, как он говорил сам: «Как мало прожито — как много пережито!» Стихи Надсона высоко ставили Чехов и Салтыков-Щедрин, Мережковский считал себя продолжателем поэтической традиции Надсона. Нравился Надсон и Ленину, к примеру, вот такие строки:
Дураки, дураки, дураки без числа,
Всех родов, величин и сортов,
Точно всех их судьба на заказ создала,
Взяв казенный подряд дураков.
Если б был бы я царь, я б построил им дом
И открыл в нем дурацкий музей,
Разместивши их всех по чинам, за стеклом,
В назиданье державе моей.
В работе «Очередные задачи Советской власти» Владимир Ильич безапелляционно утверждал: «Русский человек — плохой работник по сравнению с передовыми нациями. Наша задача — учиться государственному капитализму у немцев, всеми силами перенимать его, не жалеть диктаторских приемов».
Жестким прагматиком был вождь. Жаждал дела, а не слов.
«Нам очень много приходится слушать, мне в особенности по должности, — говорил Ленин на XI съезде РКП(б), — сладенького коммунистического вранья, «комвранья», кажинный день, и тошненько от этого иногда убийственно».
Больше дела.
Больше крови!..
Но вернемся к поэтам.
Итак, среди русских поэтов есть евреи, немцы… перечислять можно долго. И даже греки — Николай Щербина и Александр Баласогло. Щербина — грек по материнской линии. Всю жизнь испытывал некое психологическое раздвоение между двумя родинами. Тосковал о том, что ему «не сойти в Пирее с корабля…»
Поэт, в представлении Александра Баласогло, должен «смягчать нравы, образумлять, упрашивать, чтоб полюбили истину… имея в вицу уже не классы или звания, не лица или титулы, а одного человека». Сам Баласогло оставил след в русской истории, издав «Памятник искусств», представлявший собой всеобщую энциклопедию искусств. А еще он входил в кружок петрашевцев.
Нельзя не вспомнить и двух украинцев: Евгения Гребенку и Ивана Котляревского. Именно Гребенка создал одну из самых популярных русских песен, обжигающие
Очи черные, очи страстные,
Очи жгучие и прекрасные!
Как люблю я вас! Как боюсь я вас!
Знать, увидел вас я в недобрый час…
Иван Котляревский в 1794 году начал писать свою знаменитую «Энеиду» в стиле традиции старого украинского бурлеска и сатиры. Наша книга подчас выглядит, наверное, серьезно, поэтому разбавим ее лихими строчками из «Энеиды»:
Харча как три не поденькуешь,
Мутердце так и засердчит;
И враз тоскою закишкуешь,
И в бучете забрюхорчит.
Зато коль на пол зазубаешь
И плотно в напих сживотаешь,
Враз на веселе занутрит,
И весь свой забуд поголодешь,
Навеки избудо лиходешь,
И хмур тебя не очертит.
Улыбнулись? Ну и прекрасно. А были еще Котляревские — Александр, славист, историк литературы, и Нестор, литературовед, публицист, первый директор Пушкинского дома, сын Александра Котляревского. Все они из дворян Полтавской губернии. Но не поэты, а мы вроде говорили о поэтах. Тогда вдогонку — Платон Ободовский — из старинного шляхетства польского. В 1840 году Ободовский был награжден золотой медалью «За успехи в Российской словесности».
Так что представители многих национальностей активно трудились на ниве русской поэзии. А теперь вернемся к прозаикам.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.