Характер

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Характер

Из «Записок» сенатора Александра Николаевича Вельяминова-Зернова:

Павел был по природе великодушен, открыт и благороден; он помнил прежние связи, желал иметь друзей и хотел любить правду, но не умел выдерживать этой роли. Должно признаться, что эта роль чрезвычайно трудна. Почти всегда под видом правды говорят царям резкую ложь, потому что она каким-нибудь косвенным образом выгодна тому, кто ее сказал.

Из «Записок» Николая Александровича Саблукова:

…это был человек в душе вполне доброжелательный, великодушный, готовый прощать обиды, повиниться в своих ошибках. Он высоко ценил правду, ненавидел ложь и обман, заботился о правосудии и беспощадно преследовал всякие злоупотребления, в особенности же лихоимство и взяточничество. К несчастью, все эти похвальные и добрые качества оставались совершенно бесполезными как для него лично, так и для государства благодаря его несдержанности, чрезвычайной раздражительности, неразумной и нетерпеливой требовательности беспрекословного повиновения. Малейшее колебание при исполнении его приказаний, малейшая неисправность по службе влекли за собой жестокий выговор и даже наказание без всякого различия лиц. На Павла нелегко было иметь влияние, так как, почитая себя всегда правым, он с особенным упорством держался своего мнения и ни за что не хотел от него отказаться. Он был чрезвычайно раздражителен и от малейшего противоречия приходил в такой гнев, что казался совершенно исступленным. А между тем он сам вполне сознавал это и впоследствии глубоко этим огорчался, сожалея собственную вспыльчивость; но несмотря на это, все-таки не имел достаточной силы воли, чтобы победить себя. […]

Стремительный характер Павла и его чрезмерная придирчивость и строгость к военным делали эту службу весьма неприятной. Нередко за ничтожные недосмотры и ошибки в команде офицеры прямо с парада отсылались в другие полки и на весьма большие расстояния. Это случалось настолько часто, что у нас вошло в обычай, будучи в карауле, класть за пазуху несколько сот рублей ассигнациями, дабы не остаться без денег в случае внезапной ссылки. Мне лично пришлось три раза давать взаймы деньги своим товарищам, которые забыли принять эту предосторожность. Подобное обращение, естественно, держало офицеров в постоянном страхе и беспокойстве, благодаря чему многие совсем оставили службу и удалялись в свои поместья, другие же переходили в гражданскую службу.

Легко себе представить положение тех семейств, сыновья которых были офицерами в эту эпоху: они, естественно, находились в постоянном страхе и тревоге, опасаясь за своих близких, так что можно без преувеличения сказать, что Петербург, Москва и даже вся Россия были погружены в постоянное горе. […]

Павел был весьма склонен к романтизму и любил все, что имело рыцарский характер. При этом он имел расположение к великолепию и роскоши, которыми восторгался во время пребывания в Париже и других городах Западной Европы. […]

Несомненно, что в основе характера императора Павла лежало истинное великодушие и благородство, и, несмотря на то что был ревнив к власти, он презирал тех, кто раболепно подчинялся его воле в ущерб правде и справедливости, и, наоборот, уважал людей, которые бесстрашно противились вспышкам его гнева, чтобы защитить невинного. […]

Хотя вспыльчивый характер Павла и был причиной многих прискорбных случаев (многие из которых связаны с воспоминанием о Гатчине), но нельзя не высказать сожаления, что этот безусловно благородный, великодушный и честный государь, столь нелицеприятный, искренно и горячо желавший добра и правды, не процарствовал долее и не очистил высшую чиновную аристократию, столь развращенную в России, от некоторых ее недостойных членов. […]

Павел Первый всегда рад был слышать истину, для которой слух его всегда был открыт, а вместе с ней он готов был уважать и выслушать то лицо, от которого он ее слышал.

Из воспоминаний Федора Гавриловича Головкина:

Самое достопримечательное событие произошло в разгар лета [1799 г.], когда двор находился в Павловске. Оно обратило на себя особенное внимание лиц, следивших за развитием характера императора. Престарелый адмирал Чичагов [Василий Яковлевич], которого политика Екатерины так широко вознаградила за ошибки, допущенные им во время войны со Швецией, имел сына, контр-адмирала [Чичагов Павел Васильевич], человека с талантом и характером. Он почему-то не понравился гатчинцам, которые стали к нему придираться, так что ему не оставалось ничего другого, как испросить свою отставку под предлогом, что ему надо поехать в Англию, чтобы там жениться. Министр отказал ему в этом разрешении, но английский посланник сэр Чарльз Витворт [Уитворд] заступился за него. Император прежде всего потребовал, чтобы он снова поступил на службу. Адмирал не отказывался, но поставил условием, чтобы с него не взыскивали за прошлое. Этот вопрос обсуждался в большом кабинете государя. Полчаса спустя слышно было, как гробовой голос императора все более возвышался; наконец дверь отворилась, и адмирал вышел. Он казался спокойным, но сюртук, лента и даже галстук были с него сорваны. Не подлежало сомнению, что он был постыдно избит. В таком виде он посреди аванзалы ждал решения своей участи. Флигель-адъютант государя накинул ему на плечи казачью шинель и передал ему приказ отправиться прямо в крепость. Когда он, под сильным караулом, выходил из комнаты, он обернулся к обер-гофмаршалу Нарышкину и сказал с благородным жестом: «Александр Львович, будьте так любезны вынуть из кармана моего сюртука ассигнацию в пятьдесят рублей и мой бумажник; я не думаю, чтобы государь хотел меня лишить этих вещей, и, так как я не знаю, куда меня ведут, то я, может быть, буду в них нуждаться». Он храбро вытерпел в своей тюрьме несколько недель, несмотря на все старания смирить его, пока наконец не почувствовали некоторого стыда, главным образом перед английским королем, и не согласились на его условия. Тогда он, с своей стороны, согласился опять поступить на службу, а так чтобы там жениться, то ему, ради приличия, поручили командование над русской эскадрой, действовавшей тогда совместно с английским флотом. Это дело доставило Чичагову большую известность. В следующее царствование он был назначен морским министром и, как говорят, хорошо исполнял эту должность[41]. […]

Однажды, когда у графа N был большой прием, на котором я тоже присутствовал… вдруг раскрылись двери и было объявлено о приезде императора. Мне невозможно было увернуться и, что бы ни случилось, я решил остаться. Император меня скоро заметил и устремился на меня с наиболее сосредоточенным выражением гнева, который когда-либо изображался на его лице, и сказал мне, как всегда, с увертками и изворотами:

— Не правда ли, граф, что очень пикантно и неприятно, когда вместо ожидаемого удовольствия получается отказ, который вы не простили бы человеку, наносящему вам оскорбление вместо милости, о которой вы его просили бы?

Не уразумев вполне, куда он метит и не понимая вообще ничего в этом длинном вступлении, казавшемся мне темным и не находящим также объяснения в моем положении в данный момент, я ответил:

— Конечно, это так, как ваше величество изволите сказать, но я не совсем понимаю…

— Я хочу этим сказать, граф, — продолжал он тоном, несколько менее слащаво-гневным, — что, если бы я вас попросил сделать мне удовольствие и поужинать со мною, вы наверное бы мне в этом отказали. Я должен уберечься от такой просьбы, а впрочем, я знаю, что есть лица более счастливые, чем я, которые обыкновенно имеют счастье пользоваться вашим присутствием, и было бы несправедливо лишать их дольше вашего общества.

При этих словах он слегка наклонил голову в мою сторону, на что я ответил глубоким поклоном. В то же время окружающие нас расступились, чтобы дать мне дорогу, и я этим воспользовался, Бог знает, с каким усердием и со всею скоростью, дозволяемою придворным этикетом. Я отступил спиною к дверям, отвешивая установленные три поклона. О, каким чистым и приятным показался мне воздух, который я жадно вдыхал в коридорах и на лестнице! Я им наслаждался вдоволь!

Из «Записок» Августа Коцебу:

Император Павел имел искреннее и твердое желание делать добро. Все, что было несправедливо или казалось ему таковым, возмущало его душу, а сознание власти часто побуждало его пренебрегать всякими замедляющими расследованиями; но цель его была постоянно чистая; намеренно он творил одно только добро. Собственную свою несправедливость сознавал он охотно. Его гордость тогда смирялась, и, чтобы загладить свою вину, он расточал и золото, и ласки. Конечно, слишком часто забывал он, что поспешность государей причиняет глубокие раны, которые не всегда в их власти залечить. Но, по крайней мере, сам он не был спокоен, пока собственное его сердце и дружественная благодарность обиженного не убеждали его, что все забыто. […]

До самого зрелого возраста он был приучен к тому, что на него не обращали никакого внимания и что даже осмеивали всякий знак оказанного ему почтения; он не мог отрешиться от мысли, что и теперь достоинство его недостаточно уважаемо; всякое невольное или даже мнимое оскорбление его достоинства снова напоминало ему его прежнее положение; с этим воспоминанием возвращались и прежние ненавистные ему ощущения, но уже с сознанием, что отныне в его власти не терпеть прежнего обращения, и таким образом являлись тысячи поспешных, необдуманных поступков, которые казались ему лишь восстановлением его нарушенных прав. […]

Схвативши твердою рукою бразды правления, Павел исходил из правильной точки зрения; но найти должную меру трудно везде, всего труднее на престоле. Его благородное сердце всегда боролось с проникнувшею в его ум недоверчивостью. Это было причиною тех противоречащих действий, которые однажды один шутник изобразил на рисунке, представлявшем императора с бумагою в каждой руке: на одной бумаге написано: ordre, на другой: contre-ordre, на голове государя: desordre[42]. Я не знаю, хороший ли правитель Павел I, но ему нельзя отказать в очень больших достоинствах; его вспыльчивый, резкий и властный характер — большой недостаток, он не выносит возражений, тем не менее он неоднократно изменял свои решения и чистосердечно сознавался в своих ошибках. […]

…ничто не действовало вернее на этого монарха, как удовольствие видеть себя любимым… […]

К несчастию, его только ненавидели и боялись, и, конечно, при самых честных намерениях он часто заслуживал это нерасположение. Множество мелочных распоряжений, которые он с упрямством и жестокостью сохранял в силе, лишили его уважения тех, которые не понимали ни великих его качеств, ни твердости и справедливости его характера. То были большею частик» меры, не имевшие никакого влияния на благоденствие подданных, собственно говоря, одни только стеснения в привычках; и их следовало бы переносить без ропота, как дети переносят странности отца. Но таковы люди: если бы Павел в несправедливых войнах пожертвовал жизнью нескольких тысяч людей, его бы превозносили, между тем как запрещение носить круглые шляпы и отложные воротники на платье возбудило против него всеобщую ненависть. […]

Дух мелочности, нередко заставлявший его нисходить до предметов, недостойных его внимания, мог происходить от двух причин: во-первых, от желания совершенно преобразовать старый двор своей матери так, чтобы ничто не напоминало ему об ее временах; во-вторых, от преувеличенного уважения ко всему, что делал прусский король Фридрих II. […]

Наконец, утверждали, что, когда государь был в дурном расположении духа, не следовало ему попадаться на глаза под опасением за честь и свободу. Это была низкая клевета, как я в том убедился из неоднократного собственного опыта. Наблюдения мои внушили мне доверие к характеру государя, и я полагаю, что некоторая скромная смелость и прямой взгляд спокойной совести никогда не были ему неприятны. Только робость и застенчивость перед ним могли возбудить его подозрительность, и тогда, если к этой подозрительности присоединялось дурное расположение духа, он в состоянии был действовать опрометчиво. Поэтому я поставил себе за непременное правило никогда не избегать его присутствия, и, когда я с ним встречался, непринужденно останавливался и скромно, но прямо смотрел ему в глаза. Не раз случалось со мною, когда я находился в одной из его комнат, что лакеи вбегали впопыхах и кричали как мне, так и другим, что император идет и что мы должны поскорее удалиться. Обыкновенно исчезала большая часть присутствовавших, часто даже все; я один всегда оставался. Государь, проходя мимо меня, иногда просто кивал мне головою, но чаще всего обращался ко мне с несколькими милостивыми словами.

Я именно помню, что в одно утро со мною был подобный случай и что обер-гофмаршал сказал мне потом: «Вы можете похвалиться своим счастием: государь был сегодня в самом дурном расположении духа». Я улыбнулся, потому что убежден, что это счастие выпало бы на долю каждого, у кого сияла бы в глазах чистая совесть. […]

Характер Павла представлял бы непостижимые противоречия, если бы надлежало основывать свои суждения на одних только подобных чертах, не принимая во внимание побочных смягчающих обстоятельств. […]

Императору Павлу ставили в упрек, что почти ко всем тем, которые некогда окружали его мать, он питал нерасположение, одинаково распространявшееся на виновных и невинных и нередко побуждавшее его обращаться не по-царски с вернейшими слугами государства. Упрек этот был справедлив.

Из «Записок» сенатора Ивана Владимировича Лопухина:

В императоре Павле, можно сказать, беспримерно соединялись все противные одно другому свойства до возможной крайности; только острота ума, чудная деятельность и щедрость беспредельная являлись в нем при всех случаях неизменно. Пылкость гнева его никогда, однако же, не имела последствий невозвратных. К строгости побуждался он точно стремлением любви, правды и порядка, коего расстройство увеличивалось иногда в глазах его предубеждением. Сильное впечатление в нраве его делало, конечно, то, что от самого детства напоен он был, так сказать, причинами к страхам и подозрениям и что безмерная деятельность его стеснялась невольным бездействием до тех немолодых уже лет, в которых вступил он на престол. Я уверен, что при редком государе больше, как при Павле I, можно было бы сделать добра для государства, если бы окружавшие его руководствовались усердием к отечеству, а не видами собственной корысти.

Из переписки дипломата Семена Романовича Воронцова:

…слова ваши касательно характера покойного императора, являвшего собой смесь наилучших качеств с крайней жестокостью, каковая и возобладала под конец, совершенно справедливы; однако надобно присовокупить сюда и то, что приступы жестокости все усиливались и повлияли на его рассудок, ибо вполне очевидно, что в последние 8–10 месяцев впал он в явное безумие. Вызов, сделанный им нескольким государям выйти на поединок и опубликованный по его велению в газетах, равно как и многие другие черты, неопровержимо свидетельствуют о расстройстве ума. Вследствие чего я не отношу на сей счет дурного сердца его деяния тиранства и жестокости, кои омрачили последнее время царствования. Я более склонен сожалеть, нежели обвинять, и никогда не забуду его благодеяний в первые два года правления…

Из «Юношеских воспоминаний» Евгения Вюртембергского:

По данному мне наставлению я должен был преклонить одно колено перед самодержцем, но это никак мне не удавалось. Напрасно силясь согнуть жесткое голенище высокой ботфорты на левой ноге, я внезапно рухнулся на оба колена. От императора не укрылось, чего стоило мне все это усилие и как твердо преодолевал я оное. Он улыбнулся, поднял меня обеими руками вверх, опустил на стул и сказал своим особенным хриплым голосом:

— Садитесь, милостивый государь! Как вы провели ночь у нас? Что вам снилось?

Ответ мой: «Ничего, ваше величество!» — по-видимому, совершенно поразил генерала Дибича.

— Да, да, — поспешил я прибавить, подмигивая Дибичу. — Я слишком устал и потому не видел никакого сна.

Дибич побледнел; но так как император принял мой ответ милостиво, то взор его прояснился.

— Вам понравится у нас, — сказал Павел, оглядывая меня с ног до головы. — Сколько вам лет?

— Тринадцать, ваше величество.

— Видели свет?

— Я имел честь вам доложить, что увидел его тринадцать лет тому назад.

— Не о том речь, — возразил с улыбкою император, — я спрашиваю, случалось ли вам путешествовать? Видали ль людей и…

На этом я прервал его. Дибич побледнел снова: но я, не обращая на него внимания, объявил, что мало еще видал посторонних людей и никогда почти не покидал своего местожительства; «но, — прибавил я, — люди везде одинаковы, и здесь такие же, как у нас».

— Я этому рад, — возразил, от души засмеявшись, император, и черты Дибича озарились счастьем. — Я рад, что вы так скоро освоились с нами; а чего еще не знаете, тому скоро научитесь.

— Ах, боже мой! — воскликнул я. — Жизнь слишком коротка, чтобы научиться всему, чему мы должны и чему хотели бы научиться.

— Браво! — вскричал император, значительно взглянув на Дибича и милостиво подмигнув ему. Затем он быстро встал со стула и, послав мне поцелуй рукою, вышел, приговаривая: «Очень рад, милостивый государь, нашему знакомству. Подождите: я доложу о вас императрице».

До слез растроганный Дибич воспользовался этим промежутком, чтобы дать исход переполнившим его чувствам. «Благодарение Богу! Государь к нам милостив!» — воскликнул он. И правда, в это время он [Павел I] не проявил ни малейшего следа болезни, в существование которой меня посвятила нескромность дяди моего в Риге. Он говорил со мной по-немецки совершенно чисто и был любезен, нисколько не роняя своего императорского достоинства. […]

Он [Павел I]… одобрительно потер руки и подал знак, чтоб садились. Сам он сел с императрицею на софе; все прочие уселись вокруг стоявшего перед ним круглого стола, я же должен был поместиться прямо против государя. Он часто взглядывал на меня, милостиво подмигивая, и почти вовсе не говорил со своим семейством, а с одним только графом Строгановым. Даже мой ребяческий ум был поражен при этом разговоре удивительными неожиданностями в суждениях императора, и я должен сознаться, что они всегда служили мне материалом разнообразнейших вопросов, которые я предлагал генералу Дибичу на возвратном пути. Хитрый придворный приходил от них в немалое смущение.

Из «Записок» фрейлины высочайшего двора Марии Сергеевны Мухановой:

Император Павел каждое утро спрашивал, с какой стороны дует ветер, и с этим вопросом обращался к великому князю Александру Павловичу, к моему отцу и к Кутайсову поочередно, и если они разногласили между собою, то очень гневался, особенно доставалось великому князю. Во избежание такой неприятности эти три лица согласились между собою каждое утро выходить на воздух и, уверившись, с какой стороны ветер, докладывать о том государю. […]

Бесчисленные его прихоти известны всем. Несмотря на благородные свойства его души и на природную его доброту, он возбудил к себе всеобщую ненависть, которая и привела его к несчастной кончине. Я расскажу здесь несколько случаев, которые мне приходят на память. Однажды отец мой, следуя издалека за ним и за великим князем Александром Павловичем, увидал, что великий князь махал несколько минут треугольною шляпой и потом бросил ее далеко от себя; после этого батюшка спросил великого князя, что это значит. Он отвечал, что государь колебался, уволить или нет Архарова, и потому загадал, которым концом шляпа упадет на землю. […]

Государь любил показывать себя человеком бережливым на государственные деньги для себя. Он имел одну шинель для весны, осени и зимы. Ее подшивали то ватою, то мехом, смотря по температуре, в самый день его выезда. Случалось, однако, что вдруг становилось теплее требуемых градусов для меха; тогда поставленный у термометра придворный служитель натирал его льдом до выхода государя, а в противном случае согревал его своим дыханием. Государь не показывал вида, что замечает обман, довольный тем, что исполнялась его воля. Он, кажется, поступал так по принципу, для поддержания и усиления монархического начала, тогда ниспровергнутого французскою революцией. Жалкое средство, придуманное человеком от природы умным! Точно так же поступали и в приготовлении его опочивальни. Там вечером должно было быть не менее четырнадцати градусов тепла, а печь оставаться холодною. Государь почивал головою к печке. Как в зимнее время согласить эти два условия? Во время ужина расстилались в спальне рогожи, и всю печь натирали льдом. Государь, входя в комнату, тотчас смотрел на термометр — там четырнадцать градусов, трогал печку — она холодная, и довольный ложился в постель. Утешенный исполнением его воли, он засыпал спокойно, хотя впоследствии печь и делалась горячею.

Из воспоминаний Петра Михайловича Волконского:

По окончании парада пароль и приказ отдавался в первые дни на дворе Зимнего дворца, потом, по случаю больших морозов, приказ отдавался всем адъютантам вверху, в комнате возле конногвардейского караула, на половине императрицы Марии Федоровны, в присутствии государя императора; приказ диктовал всегда наследник по званию своему с. — петербургского военного губернатора. В один из сих дней случилось быть дежурным при его величестве флигель-адъютанту князю Андрею Ивановичу Горчакову, племяннику фельдмаршала графа Суворова, который никак не мог успевать следовать диктации наследника и ничего не написал; по заведенному же тогда обычаю должен был флигель-адъютант, писавший приказ, прочитывать оный вслух государю императору; князь Горчаков, подойдя к императору, сказал его величеству на ухо пароль, но, начав читать приказ, остановился, потому что ничего не писал. Государь император закричал на него: «Читайте, сударь!»

Князь Горчаков, оробев, совсем ничего не мог читать; тогда государь, оборотясь ко мне, сказал: «Пожалуйте, сударь, прочитайте мне приказ».

По счастью моему, я писал всегда сокращенно и верно; я прочитал приказ, государь изволил поклониться мне в пояс и сказал: «Благодарю вас, сударь, что заменили моего адъютанта, который так плох, что и читать не умеет».

Обратясь же к князю Горчакову, сказал; «Что ты о себе вздумал, что ты племянник Суворова, обвешан крестами, знай, что у меня крестов много в гардеробе висит на гвоздиках: учись, сударь, читать и делать свое дело».

Сказав сие, откланялся всем и вошел в комнаты к императрице.

Из «Записок» польского аристократа Адама Ежи Чарторыйского:

Император Павел царствовал порывами, минутными вспышками, не заботясь о последствиях своих распоряжений, как человек, не дающий себе никогда труда размыслить, взвесить все обстоятельства дела, за и против, который приказывает и требует только немедленного исполнения всякой фантазии, какая ему придет в голову.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.