Датирующие реалии Ипатьевской летописи о походе 1185 г. на половцев
Датирующие реалии Ипатьевской летописи о походе 1185 г. на половцев
События апреля-мая 1185 г. в междуречье Днепра и Дона, ставшие сюжетной основой «Слова о полку Игореве», в русском летописании отражены двумя, весьма отличающимися друг от друга источниками: рассказом Лаврентьевского списка летописи, получившем отражение в подавляющем большинстве последующих летописных сводов, и рассказом Ипатьевской летописи, значительно более подробном, но содержащемся лишь в группе связанных с ее протографом списков (Хлебниковском, Погодинском, Ермолаевском и Яроцкого). Эти версии отличаются друг от друга объемом фактических сведений и отношением их авторов к «ольговичам». В Лаврентьевской летописи и зависимых от ее протографа списках оно доходит до прямой издевки над незадачливыми князьями в похвальбе после первой победы («а ноне поидемъ по них за Донъ и до конца изобьемъ ихъ; оже ны будет ту победа, идем по них и [в] луку моря, где же не ходили ни деди наши, а возмем до конца свою славу и честь» [Л., 397–398]); и плачевном финале («а о наших не бысть кто и весть принеса за наше согрешение; где бо бяше в нас радость — ноне же въздыханье и плачь распространися» [Л., 398]), тогда как в Ипатьевской группе списков рассказ полон внимания и симпатии к новгород-северскому князю.
Такое неоднозначное отражение событий обычно объясняется, во-первых, исхождением архетипа рассказа Лаврентьевского списка из кругов «мономашичей», враждебных к «ольговичам», тогда как в Ипатьевском изводе использован текст черниговских летописцев, симпатизировавших Игорю Святославичу и уделявших ему достаточно большое внимание, а, во-вторых, отнесением написания Лаврентьевского рассказа к более позднему времени, чем Ипатьевский, когда уже стала забываться реальная картина происходившего. Последнее обстоятельство в какой-то мере находит свое подтверждение в тексте Новгородской IV летописи, где помещен сильно сокращенный рассказ Лаврентьевского списка, заканчивающийся после слов «похвальбы» словами, уже не имеющими ничего общего с действительностью:
«И поиде Игорь Святославличь съ двема сынома и съ братаници за Донъ, а не ведоуще Божиа строение; и тамо победиша ихъ безъ вести: некыи гость принесе весть в роусь»[109].
Примечательно и другое: в отличие от Лаврентьевского, текст рассказа Ипатьевского списка содержит большое количество лексем и фразеологических оборотов, перекликающихся с текстом «Слова…». А поскольку их последовательность в летописном рассказе соответствует их последовательности в тексте древнерусской поэмы, это дало основание одним исследователям указывать на зависимость летописи от поэмы, а другим, как, например, А. Мазону и А. А. Зимину, — на обратную зависимость поэмы от летописного повествования, ставя под сомнение аутентичность «Слова…»[110], тем более, что ряд историков находят в поэме отражение исторических фактов, имевших место после 1185 г. и даже прямо принадлежащих началу XIII в. К сожалению, все эти наблюдения, заслуживающие безусловного внимания для выяснения принципиальных вопросов взаимозависимости списков летописей и древнерусской поэмы, как и данные о фразеологических «репликах» «Слова…» в текстах вне-летописного характера[111], стали в советское время не только предметом изучения и обсуждения, но и предметами ожесточенного (и бесплодного) спора о «подлинности» древнерусской поэмы, когда спорящие стороны одинаково закрывали глаза на всплывавшие в пылу полемики факты[112].
Между тем, вопрос о времени появления каждого из указанных текстов (Лаврентьевского, Ипатьевского, известного нам текста «Слова…») в дошедшей до нас редакции, как и возможные между ними связи и взаимовлияния, не только принципиально важен, но и в определенной степени может быть решен путем сопоставления и анализа этих текстов и зафиксированных ими реалий, что существенно сужает рамки исследования и позволяет решать именно эти, конкретные вопросы, не уклоняясь в бесплодные дискуссии о вероятности того или иного события. Широкая известность всех трех названных текстов позволяет в дальнейшем ограничиваться самыми необходимыми на них ссылками без привлечения полного их объема, отметив только, что цитирование приводится по их изданию в корпусе «Полного собрания русских летописей» (т. е. для Лаврентьевского списка 1377 г. — т. 1, вып. 2. Л., 1927, стб. 397–400; для Ипатьевского, датируемого временем «около 1425 г.»[113] — т. 2, СПб., 1908, стб. 637–651), а «Слово о полку Игореве» — по изданию 1800 г.
Рассказ Лаврентьевской летописи представляет в данном случае безусловный интерес по причине старшинства его списка (1377 г.), хотя начинается с ошибочной даты 6694/1186 г., под которой помещено описание солнечного затмения, происшедшего 1 мая 1185 г., никак не связанного здесь с походом. За ним следует сообщение о рождении «в то же лето, того же месяца мая в 18 день» сына у Всеволода Юрьевича. Далее говорится, что Игорь с двумя сыновьями из Новгорода Северского, Всеволод из Трубеча, Святослав Ольгович из Рыльска и «черниговская помощь» собрались у Переяславля и «вошли в землю» половцев. Последние послали весть по всей земле своей, но не дождались помощи, были побеждены в первом бою «и биша и до вежь, множество полона взяша, жены и дети, и стояша на вежах 3 дни веселяся» [Л., 397]. Далее следует похвальба князей «пойти за Дон» и «в луку моря», после чего сами они были окружены половецкими «стрелками», которые в ожидании остальных войск «З дня» не давали русским отрядам подойти к воде, так что те «изнемогли бо ся бяху безводьемь, и кони, и сами в знои и в тузе», а когда те всё же прорвались, «ратные» бросились на них и «притиснули их к воде». В результате «князи вси изъимани быша, а боляре и велможа и вся дружина избита, а другая изъимана и та язвена», поэтому «где бо бяше в нас радость, ноне же въздыханье и плачь распространися» [Л., 398].
На Русь весть о пленении Игоря принес «гость, шедший мимо». Святослав выступил к Каневу, но половцы бежали «за Дон», и тогда он возвратился к Киеву. Услышав об этом, половцы тайно пришли к Переяславлю и «взяша все городы по Суле и у Переяславля бились весь день». Увидев, что острог у Переяславля уже захвачен нападающими, из города выехал князь Владимир Глебович «в мале дружине», в результате чего был ранен «треми копьи». Половцы же вернулись с полоном. «И по малых днехъ оускочи Игорь князь оу половець», так как «не оставить бо Господь праведнаго в руку грешничю: очи бо Господни на боящаяся его, а уши его в молитву их», поэтому половцы «гониша бо по нем и не обретоша его» [Л., 399].
Считать рассказ Лаврентьевского списка восходящим ко времени описываемых событий нет никаких оснований. Этому предположению противоречит наличие таких безусловных ошибок, как выступление Игоря от Переяславля, традиционного места сбора войск киевских князей против половцев (что в данном случае не могло быть как по причине усобицы между Игорем и Владимиром Глебовичем, так и по направлению похода), сообщение о трехдневном веселии «на вежах» и последующем трехдневном же (!) «удержании от воды» войска Игоря половецкими «стрелками», что является чисто эпическим преувеличением, позволяющим полагать здесь прямое воздействие «Слова о полку Игореве» с его «трехдневной битвой». Столь же существенным свидетельством об известной зависимости летописного текста от текста поэмы может быть истолковано желание князей «пойти за Дон» (в «Слове…» — «Игорь къ Дону вои ведетъ»), упоминание «луки моря» («а поганаго Кобяка изъ луку моря»), «безводье» и «туга» («въ поле безводне жаждею имь лучи съпряже, тугою имъ тули затче»), указание на захваченные половцами в Посулье грады («по Сули грады поделиша»). Менее вероятны параллели с ранами Владимира Глебовича переяславльского, упоминаемые в «Слове…» («а Володимиръ подъ ранами; туга и тоска сыну Глебову»), бегство Игоря («Игорь князь поскочи горнастаемъ») и напрасная погоня за ним половцев.
Вместе с тем, в рассказе Лаврентьевского списка присутствуют реалии, которых нет в известном тексте «Слова…», как, например, упоминание «черниговской помочи», наличия в захваченных вежах «жен и детей», упоминание, наряду с князьями и дружиной, «боляр и велмож», плененных половцами (откуда они?), причем в Лаврентьевском списке представлены как бы две версии происшедшего — «князи вси изъимани быша, а боляре и велможа и вся дружина — избита, а другая (? — А. Н.) изъимана и та язвена», неведомый «гость», принесший весть о пленении черниговских князей «на Русь». Все они могли попасть в текст как в момент создания архетипа, так и при последующей литературной обработке сюжета.
В этом плане особенно интересно сравнение Лаврентьевского списка с текстом Ипатьевской летописи. Однако прежде, чем к нему приступить, следует напомнить о зависимости протографа рассказа о походе 1185 г. Ипатьевского списка от текста «Слова о полку Игореве», причем значительно большем, чем полагали А. И. Лященко[114] и А. А. Зимин[115], считавшие, что «Слово…» написано на основе рассказа Ипатьевской летописи.
Рассказ Ипатьевской летописи начинается с того, что «Святославичь Игорь, вноук Олговъ поеха из Новагорода (Северского. — А. Н.)», взяв с собой Всеволода из Трубецка, Святослава Ольговича и сына Владимира, испросив у Ярослава (черниговского) в «помочь Ольстина Олексича, Прохорова вноука, с коуи черниговьскими». Произошло это 23 апреля 1185 г., «и тако идяхоуть тихо». Возле Донца их встретило солнечное затмение, происходившее «в год (т. е. час) вечернии» (т. е. «во время службы вечерней», что в православном богослужении определяется от 2 до 5 часов пополудни[116] и хорошо согласуется со временем действительного затмения 1.5.1185 г.[117]), после чего путешественники, перейдя Донец, пришли к Осколу, где два дня ждали Всеволода из Курска, а оттуда вместе перешли к Сальнице. Здесь их встретили «сторожа» (т. е. разведка), посланные «ловить языка», которые сообщили, что они «виделись с ратными, ратници наши (вар. „ваши“) со доспехомъ ездять» [Ип., 638–639], и предложили вернуться домой. На совете решено было продолжать поездку, и на следующий день «во обеднее время» они встретили «полки половецкие», стоявшие перед вежами на противоположной стороне реки Сюурлия.
Приехавшие «изрядиша полковъ 6»: в середине полк Игоря, справа — Всеволода, слева — Святослава Ольговича, впереди «дроугыи полкъ Ярославль, иже бяхоу с Ольстиномъ кооуеве, а третии полк на переди же — стрелци, иже бяхоуть от всихъ князии выведени», и начали спускаться к реке. Не успели они перейти реку, как половецкие стрельцы «пустиша по стреле на роусь и тако поскочиша», после чего ударились в бегство и все остальные силы половцев, бросив на произвол судьбы свои вежи. За ними помчались все, кроме Игоря и Всеволода, о которых сказано, что «роусь дошедше вежь и ополонишася», остальные вернулись «с полоном» ночью. На совете было предложено тотчас же уходить, воспользовавшись победой, поскольку «видихомъ полки половецькии, оже мнози соуть», но оказалось, что кони Святослава Ольговича «не могоуть». На следующее утро половецкие полки окружили русскую ставку, «аки борове», и оставшиеся увидели вокруг себя «землю всю — Кончака и Козоу Боурновича, и Токсобича, Колобича и Етебича, и Терьтробича». Окруженные, желая «бо бьющеся доити рекы Донця», спешились, объясняя это тем, что «оже побегнемь оутечемь сами, а черныя люди оставим, то от Бога ны боудеть грехъ» [Ип., 641]. Так бились до вечера, затем настала ночь субботняя, и продолжали биться, а на рассвете воскресенья «возмятошася ковуеве в полкоу побегоша». Игорь поехал вслед за ними, желая вернуть, но был схвачен половцами, причем сказано, что с «ковуями» никого «добрых» не ушло, разве кто «от простыхъ или кто от отрокъ боярскихъ». Что же касается «добрых» людей, то они бились пешими, идя «вокруг озера», пока не были перебиты или схвачены. «И тако во день святого воскресения наведе на ня Господь гнев свои, в радости место наведе на ны плачь и во веселье место желю на реце Каялы» [Ип., 642–643], заключает автор.
За описанием битвы следует покаянный «плач» Игоря, в котором он корит себя, что «взяхъ на щить городъ Глебовъ: оу Переяславля тогда бо не мало зла подъяша безвиньнии христьани», спрашивает, где теперь его брат, племянник, сын, «где бояре доумающеи, где моужи храборьствоующеи… где кони и ороужыя многоценьная», и молит: «Господи, Боже мои, не отригни мене до конца». Рассказ заканчивается «разводом» пленных с указанием, кто кого взял: Игоря — «Тарголове моужь именемь Чилбоук, а Всеволода, брата его, ял Роман Кзичь, а Святослава Олговича — Елдечюкъ въ Вобурцевичахъ, а Володимера — Копти в Оулашевичихъ»; тогда же Кончак поручился «по свата Игоря, зане бяшеть ранен» [Ип., 643–644]. Что касается остальных, то, по сведениям летописца, «роусь съ 15 моужь оутекши, а ковоуемь мнее, а прочии в море истопоша».
По изложении действий Святослава киевского, который после встречи с Беловолодом Просовичем, прибежавшим с поля битвы, отправил своих сыновей в Посемье, а Давыда смоленского — к Треполью, рассказ Ипатьевской летописи возвращается к Кончаку, пришедшему к Переяславлю, где Владимир Глебович в схватке был «язьвен… треми копьи» [Ип., 647][118].
Услышав о приближении сил русских князей, половцы ушли от Переяславля и на обратном пути осадили Римов, взяв в полон всех, кто не успел уйти из города.
Игорь же «тотъ годъ (т. е. „тогда“. — А. Н.) бяшеть в половцехъ», которые «слоушахоуть его и чьстяхоуть его… бесъ пря творяхоуть повеленое им». Самым замечательным оказывается, что он «попа же бяшеть привел из Роуси к себе», что можно считать безусловной правкой редактора, понявшего выражение «тот год» как год календарный, а не как ‘тот час’ или ‘в то время’. В рассказе о пребывании Игоря в плену и обстоятельствах его побега, представляющем самостоятельный сюжет, особого внимания заслуживает фраза, что «избави и Господь за молитву христьяньску», предваряющая последующее повествование, в котором сообщается, как «доумци» Игоря убедили его бежать с «половчином именемь Лавор»: Игорь дождался, когда «половци напилися бяхоуть коумыза… пришед ко реце и перебредъ, и вседе на конь, и тако поидоста сквозе вежа, и иде пешь 11 денъ до города Донца, и оттоле иде во свои Новъгородь», после чего «еха ко Киевоу к великомоу князю Святославоу, и рад бысь емоу Святослав, также и Рюрикъ, сватъ его» [Ип., 651].
Из этого видно, что у рассказа Ипатьевской летописи со «Словом…» не просто больше общих мест, чем у Лаврентьевского списка, но сам рассказ если не написан, то кардинально переработан под воздействием древнерусской поэмы. В последнем убеждают не только смысловые, но и текстуальные совпадения: затмение, встреченное на пути («солнце ему тьмою путь заступаше», «тогда Игорь възре на светлое солнце и виде отъ него тьмою вся своя воя прикрыты»); ожидание Всеволода у Оскола («Игорь ждетъ мила брата Всеволода»), идущего из Курска («а мои ти готови, оседлани у Курьска»); поездка через ночь («нощь стонущи ему грозою»); указание на пятницу, как на день первой встречи с половцами («въ пяткъ потопташа поганыя плъкы половецкыя»); погоня Святослава Ольговича и прочих за половцами («и рассушясь стрелами по полю помчаша»); выступление половецких полков («половци идуть отъ Дона, и от моря, и отъ всехъ странъ»); битва с утра субботы до вечера, затем через ночь и в воскресенье («съ зарания до вечера, съ вечера до света летят стрелы», «бишася день, бишася другый: третьяго дни къ полуднию падоша стязи Игоревы»); поворот полков («Игорь плъкы заворочаетъ»); о мужестве Всеволода («яр туре Всеволоде, стоиши на борони»); Каяла («с тоя же Каялы», «ту ся брата разлучиста на брезе быстрой Каялы»); гибель в «море» остатков войска («Олегъ и Святъславъ… в море погрузиста»); упоминание Римова («се у Римъ кричать подъ саблями половецкыми»); раны Владимира Глебовича («а Владимиръ подъ ранами; туга и тоска сыну Глебову»); Лавор («Овлуръ свисну за рекою»); описание бегства и указание на «город Донец» («въверъжеся на бръзъ комонь, и скочи съ него босымъ влъкомъ, и потече къ лугу Донца»); приезд в Киев и радость князей («Игорь едетъ по Боричеву… Страны ради, града весели»).
Одновременно в рассказе Ипатьевской летописи обнаруживаются реалии и сюжеты, не находящие себе соответствия в тексте «Слова…». К ним относятся: точная дата поездки; указание на мирный характер поездки («не спеша»); «помочь Ольстина Олексича, Прохорова внука»; «ковуи»; точное время затмения-маршрут с Донца на Оскол, Сальницу и Сюурлию; эпизод со «сторожами» и решение Игоря; установление полков; описание первого боя; обстоятельства задержки на ночь; перечень ханов и родов «земли Половецкой»; наличие в войске Игоря «черных людей», «добрых людей» и «отроков боярских»; бегство «ковуев» и пленение Игоря; битва в пеших порядках вокруг озера; перечень кто кого взял в плен; покаяние Игоря и его молитвы об освобождении; указание на Беловолода Просовича, как вестника о поражении и пр. Так перед нами постепенно проясняется структура летописного повествования, изначально со «Словом…» не связанная уже потому, что обладает собственной информационной ценностью и художественной цельностью даже в случае изъятия из текста реалий, обусловленных влиянием поэмы.
Попробуем теперь сопоставить фактологическую канву рассказа Ипатьевской летописи о походе и бое с канвой рассказа Лаврентьевского списка. Общих мест у того и другого оказывается крайне мало — «черниговская помочь» и поражение «у воды», поскольку сообщение о первой победной стычке, присутствующее во всех трех текстах (Лаврентьевском списке, Ипатьевской летописи и «Слове…») следует исключить как историческую основу самого сюжета. В таком случае сообщение о «черниговской помочи», как и странный пассаж Лаврентьевского рассказа (после сообщения о том, что «изнемогли бо ся быху безводьемь… в знои и в тузе… по 3 дни бо не пустили бяху их к воде») «устремишася на нь и притиснуша их к воде» [Л., 398], можно объяснить только влиянием «Слова о полку Игореве», где «безводье» сопряжено с известием о «потоплении».
Что же касается более серьезных совпадений — сообщения о действиях киевских князей, рассказа об осаде Переяславля и ранах Владимира Глебовича, наконец, сообщения о судьбе Игоря, переданное в форме, указывающей на зависимость данного места Лаврентьевского списка от рассказа Ипатьевской летописи («и по малых днехъ ускочи Игорь князь у половець, не оставить бо Господь праведного в руку грешничю: очи бо Господни на боящагося его, а уши его в молитву ихъ» [Л., 399] и «но избави и Господь за молитву христьяньску, им же мнози печаловахугься и проливахуть же слезы своя за него» [Ип., 649]), то все они находятся не в самом рассказе о походе, а в его «конвое», восходящем к какому-то общему источнику этих сведений, представленному в южно-русском летописании XII в.
Теперь, сравнивая между собою все три памятника — «Слово о полку Игореве», рассказ Лаврентьевской и рассказ Ипатьевской летописей, — можно заметить, что зависимость летописных текстов от «Слова…» в каждом случае особая. Так, рассказ Лаврентьевской летописи отразил в своем тексте такие моменты древнерусской поэмы, как эпическую «трехдневность», распространенную не только на битву, но на «пир победителей» и на «жажду и тугу», использовал упоминание «Дона» и «луки моря» для усиления издевки, а загадочную фразу «по Рси и по Сули гради поделиша» (что никак не может относиться к половцам и, скорее всего, пришло в поэму из наследия Бояна или явилось следствием каких-то иных обстоятельств), преобразовал в утверждение, что половцы захватили «все города по Суле». Если учесть, что все перечисленные моменты оказались органически связаны с текстом, являя его сюжетную структуру, то в данном случае приходится говорить не о влиянии текста «Слова о полку Игореве» на протограф рассказа Лаврентьевского списка, а о памфлетной реплике на текст древнерусской поэмы, какой является этот рассказ о самом походе, заместившей в одном из протографов Лаврентьевского списка первоначальный его вариант, судя по сохранившемуся продолжению (выступления князей, осада Переяславля, сообщение о побеге Игоря), выдержанный в лояльных по отношению к новгород-северскому князю тонах[119].
Когда произошла такая замена? Тот факт, что древнейшему новгородскому летописанию рассказ о походе 1185 г. оставался неизвестен до XV в., следует из его отсутствия во всех списках НПЛ и подтверждается находящимся там описанием солнечного затмения 1.5.1185 г., которое в НПЛ[120] резко отлично от того что представлено в Лаврентьевском списке[121]. Более того, в НПЛ рассказ о походе 1185 г.[122] представлен предельно сокращенным текстом рассказа Лаврентьевского списка, который в своем полном виде читается практически во всех более поздних общерусских летописных сводах (в списках Радзивиловском, Летописца Переславля Суздальского, летописях Симеоновской, Ермолинской, Воскресенской и др.). Поскольку известны крайне сжатые сроки, в которые Лаврентий с двумя писцами[123] осуществил переписку текста — с 14 января по 20 марта 1377 г., не имея времени на литературную редактуру, можно считать, что, за вычетом сокращений, в Лаврентьевском списке представлен его протограф 1305 г. Тем самым текст рассказа Лаврентьевского списка оказывается архетипным для всех последующих списков данного извода, а время создания его собственного архетипа вряд ли может быть старше второй четверти XIII в.
Значительно более сложной представляется история рассказа Ипатьевской летописи и его зависимости от «Слова о полку Игореве». Если судить по обилию точных дат, имен действующих лиц, топонимов и реалий, его архетип был создан вскоре после событий 1185 г. Позднее он вошел в состав южнорусского (киевского) свода XII в., который был продолжен в XIII в. галицко-волынской летописью, известной нам только по 1292 г. включительно, поскольку на этой записи обрывался протограф Ипатьевской летописи, список которой, как известно, был выполнен во второй половине 20-х гг. XV в. В этих временных рамках, заключающих более двухсот лет сложной жизни еще более сложного текста летописного свода, рассказ о походе 1185 г. претерпел правку, вызванную желанием его редактора согласовать показания текстов летописного рассказа и «Слова о полку Игореве». Только так можно объяснить появление в его тексте лексемы «Каяла» (при наличии «Сюурлия», на берегах которого произошло сражение), упоминание «моря», в котором «истопоща» остатки отряда Игоря, использование гидронима «Донец» («и потече къ лугу Донца») в качестве указания направления выхода из боя («хотяхуть бо бьющеся доити рекы Донця») и топонима («до города Донця»), — осмысление фразы «претръгоста бо своя бръзая комоня» как потери Игорем своего коня («и иде пешь 11 денъ до города Донця») и пр. Очень вероятно, что влиянием «Слова…» («наведе своя храбрыя плъкы», «храбрыя плъкы Игоревы», «Игорь плъкы заворочаеть») объясняется и внезапное появление у Игоря на берегу Сюурлия «полков», вместо «дружины», которая упоминалась ранее. Таким образом, речь должна идти не о текстуальных заимствованиях из «Слова…», а о переосмыслении летописного рассказа в соответствии с текстом древнерусской поэмы в направлении их большей согласованности.
Наряду с этим и как бы в развитие такой редактуры, исследователь обнаруживает в тексте рассказа Ипатьевской летописи эпизоды и реалии, которые не могут быть отнесены ни на счет архетипа, ни на счет правки, связанной с текстом «Слова…», в то же время не дающие основания исключить их одновременность тексту. Речь идет здесь о деталях экспозиции, поскольку собственно канва повествования — выступление, поход, первая стычка, захват веж, последующий бой, пленение и побег из плена, равно как и описание набега половцев на Переяславль и действия киевских князей, как я уже писал, принадлежат событийной реальности, которая начинает изменяться под пером редактора, лишь когда сами события начинают исчезать из памяти живущих.
С этих позиций историческая канва рассказа Ипатьевской летописи, сохранившего точную дату поездки, состав экспедиции, имена действующих лиц, маршрут до Сюурлия, перечень половцев, указание, кто кого пленил и т. д., представляется вполне достоверной. Сомнения в аутентичности текста впервые возникают при описании стычки на Сюурлие, когда «дружина» Игоря вдруг оборачивается «полками», строящимися в боевой порядок, напоминающий «уряжение полков» перед Куликовской битвой по так называемой «летописи Дубровского» и «Сказанию о Мамаевом побоище»[124]. Еще менее вероятным представляется «спешивание» войска Игоря при наступлении половецкой конницы (это могло быть оправдано только при построении копейщиков «ежом», как то было на Куликовом поле) и его последующее движение «вокруг озера», неизвестно откуда возникшего. Не рассеивают сомнений и внезапно появляющиеся в рассказе «черные люди», «простые люди», «добрые люди» и «отроци боярские», о которых ничего не сказано ранее. Столь же замечательны и кооуи/ковуи Ольстина Олексича, Прохорова внука, которые из указания «ко уям» (т. е. «к братьям матери») однажды превратились под пером редактора и переписчика летописи, как видно не понявшего текст, в новый тюркский этнос, получивший хождение по страницам современных научных работ. Стоит напомнить, что эта ошибка характерна лишь для протографа Ипатьевской летописи, другие летописи никаких «ковуев» не знают, как не знает их и Лаврентьевский список (только «черниговская помочь»)[125]. Всё это наводит на мысль, что первоначальная основа рассказа, имевшегося в архетипе Ипатьевской летописи, при редактировании его протографа с позиций большего соответствия «Слову…», обогатилась фрагментом об «уряжении полков», экспозицией двухдневного боя «при озере» и рядом второстепенных деталей, в том числе и указанными категориями действующих лиц — «отроци боярские», «черные люди» и пр., резко изменив лексику рассказа о походе 1185 г. по сравнению со включающим его текстом.
Опираясь на эти лексемы, естественно задаться вопросом о времени создания новой редакции и тем самым хотя бы в общих чертах наметить время возникновения протографа Ипатьевской летописи, предстающего архетипным для последующих списков ее единственного извода.
Наибольший и вполне понятный интерес у большинства исследователей «Слова о полку Игореве» и рассказа Ипатьевской летописи вызывали «черные люди», понимаемые как «пешие воины», ответственность за судьбу которых («оже побегнемь-утечемь сами, а черныя люди оставимъ, то от Бога ны будеть грехъ») заставила русских князей сойти с коней, обрекая себя на поражение и плен. Между тем, о пеших воинах «Слово…» не упоминает даже намеком, о них не говорится в экспозиции летописного повествования, и они отсутствуют в «уряжении полков» на берегу Сюурлия перед первой стычкой. Более того, их участие в конном походе, длящемся почти три недели, физически невозможно и никогда не применялось, также как и «спешивание перед боем», которое Б. А. Рыбаков относит на счет «монашеской переработки чужих сведений без достаточного знания дела»[126]. Не будем спорить с академиком о «знании дела», тем более что его замечание не проясняет вопрос о появлении в Ипатьевской летописи термина «черные люди», неизвестного в конце XII в., а в более позднее время обозначавшего податное, тяглое население Руси. Но когда он возник?
В Ипатьевской летописи термин «черные люди» встречается единственный раз в рассказе о походе Игоря.
В Лаврентьевской летописи термин «черные люди» тоже единственный раз встречается в ст. 6791/1283 г. («а что изъимано людеи черных и з женами и з детми»), от которой сохранилось только окончание [Л., 481], что позволяет датировать начало его бытования еще до 1305 г. (времени создания протографа Лаврентьевского списка), хотя он мог быть внесен во время переписки в 1377 г.
В Синодальном списке Новгородской первой летописи, датируемом первой половиной XIV в., термин «черные люди» употреблен дважды — в ст. 6763/1255 г. о мятеже в Новгороде («и уведавше черныи люди, погнаша по немь» [НПЛ, 81]) и в ст. 6776/1269 г. при перечислении потерь от поражения новгородцев и псковичей под Раковором («а иныхъ черныхъ людии бещисла» [НПЛ, 86]), будучи повторен в тех же статьях Комиссионного списка, датируемого серединой XV в., а также в ст. 6850/1342 г.: «и въсташа чорныи люди на Ондрешка, на Федора на посадника Данилова» [НПЛ, 308, 317, 356].
В Рогожском летописце, датируемом 40-ми гг. XV в., наиболее раннее упоминание термина «черные люди» находится в ст. 6859/1351 г. («тако же же и бояре его и велможи и купци и чръные люди»[127]), тогда как в Симеоновском списке летописи, созданном в первой половине XVI в., единственное упоминание «черных людей» содержится в ст. 6873/1365 г. о постройке в Торжке каменной церкви Преображения «замышлениемъ богобоязнивыхъ купець новогородцкихъ, а потягнутьемъ черыхъ людеи»[128], т. е. практически в то же самое время.
Эти примеры, почерпнутые из древнейших списков летописных сводов, позволяют говорить, во-первых, о сравнительной редкости употребления термина «черные люди» в летописании периода XIII–XIV вв. (в противоположность летописанию XV–XVI вв.), во-вторых, о том, что нижней границей его появления в древнерусской письменности, исходя из датировок списков, следует считать конец XIII — начало XIV в.
Такому выводу не противоречат и данные документов.
Несмотря на то, что термин «черные люди» известен в тексте Уставной грамоты новгородского князя Всеволода Мстиславича о привилегии церкви Ивана Предтечи на Петрятине дворище, данной в 1134–1135 г. («три старосты от житьих людей, и от черных тысяцкого»[129]), сама грамота дошла до нас только в списках конца XVI в. и более позднего времени. Поэтому первым по времени новгородским документом, содержащим это термин, является дошедшая в подлиннике на пергамене грамота Великого Новгорода 1372 г. послам Юрию и Якиму с наказом об условиях заключения мирного договора с тверским великим князем Михаилом Александровичем, посланная «от посадника Михаила, от тысяцкого Матфея, от бояръ, и от житьихъ людеи, и от чорныхъ людеи, и от всего Новагорода»[130]. Оставляя под вопросом аутентичность преамбулы Уставной грамоты великого князя Василия Дмитриевича Двинской земле, данной в 1397 г. («пожаловал есмь бояр своихъ двинскихъ, также сотского и всехъ своихъ черныхъ людеи Двинские земли») по причине сохранения ее только в списке XV–XVI вв.[131], следующим документом новгородского происхождения, содержащим упоминание «черных людей», оказывается жалованная грамота Великого Новгорода Соловецкому монастырю 1459–1469 гг. («и житьимъ людемъ, и куппемъ, и чернымъ людемъ»[132]), выводящая нас уже в XV в.
Согласные показания списков летописей, указывающие на XIV в. как время появления термина «черные люди», и новгородских документов, дающие первую абсолютную дату — 1372 г., подтверждаются и уточняются появлением этого термина в «докончательных» грамотах великого князя Дмитрия Ивановича московского с князем серпуховским и боровским Владимиром Андреевичем, первая из которых датируется временем около 1367 г. («а которыи слуги потягли къ дворьскому, а черныи люди к сотникомъ, тыхъ ны въ службу не приимати»[133]), вторая — 25 марта 1389 г. («а которыи слуги к дворьскому, а черныи люди къ становщику, тыхъ вь службу не приимати»; «а хто будет покупил земли данные, служнии или черных людии»[134]). В последующих «докончаниях» этот термин используется неоднократно, однако не далее конца XV в.[135] Несколько иную картину представляет актовый материал XIV–XVI вв., изданный Л. В. Черепниным, где наиболее раннее упоминание «черных людей» отмечено в жалованной грамоте великого князя Василия Васильевича игумену Троице-Сергиева монастыря Зиновию, датируемой временем 1432–1445 гг. и известной только в списке середины XVI в.[136], тогда как самый ранний подлинник помечен 25.8.1448 г.[137]
Другим термином рассказа Ипатьевской летописи о событиях 1185 г., требующим своего рассмотрения, является синтагма «отроци боярские», которая, судя по указателю Г. Е. Кочина, формально может считаться гапаксом, поскольку встречена только один раз в данном контексте[138]. Уникальность указанной синтагмы не позволяет сколько-нибудь категорически утверждать ее адекватность термину «дети боярские», появляющемуся в московском делопроизводстве только в 30-х гг. XV в., как то показал в обстоятельном исследовании В. А. Кучкин[139]. Правда, в указанной его работе, содержащей обширный документальный материал и убедительные выводы, оставался нерешенным вопрос о времени появления и бытования последнего термина в новгородском обиходе. Между тем он встречается не только в ст. 6767/1259, 6894/1386, 6906/1398 и 6953/1445 гг. Комиссионного списка НПЛ («В лето 6767/1259. <…> И повеле князь стереци их сыну посадницю и всемъ детемъ боярьскымъ по ночемъ»; «В лето 6894/1386. <…> Той же зимы ездиша за Волок Федоръ посадникъ Тимофеевич, Тимофеи Юрьевич, а с ними боярьскии дети, брати 5000 рублев что возъложилъ Новъгород на Заволочкую землю»; «В лето 6906/1398. <…> И биша чолом <…> бояри и дети боярьскыи и житьии люди и купечкыи дети, и вси их вои», «И в то время воеводы послаша Дмитриа Ивановича, Ивана Богдановича, а с ними дети боярьскии, воеваша волости князя великаго», «Тои же зиме приихаша изъ Заволочия <…> и бояре, и дети боярьскыи, и все вои»; «В лето 6953/1445. <…> много добрых людеи, детеи боярьскых и удалых людей избиша» [НПЛ, 310, 380, 391–393,425]), о чем упоминал В. А. Кучкин и что с натяжкой можно объяснить редакторскими анахронизмами, поскольку Комиссионный список по филиграням устойчиво датируется 40-ми гг. XV в. [НПЛ, 7–8], но присутствует и в ст. 6767/1259 г. Синодального списка [НПЛ, 82], датируемого в этой своей части концом XIII в. [НПЛ, 5–6], что исключает сомнения в аутентичности текста.
Таким образом, материал новгородского летописания позволяет говорить об использовании термина «дети боярские» в новгородско-псковских землях уже во второй половине XIII в., значительно увеличивая время его бытования по сравнению с отрезком, установленным В. А. Кучкиным.
Что же касается возможности рассмотрения синтагма «отроки боярские» в качестве некоего переходного варианта к «детям боярским», то она представляется нереальной как потому, что нигде более не встречена, так и потому, что обуславливающая её лексема «отрок» (т. е. ‘слуга’, ‘дружинник’) исчезает уже к началу XII в. (в НПЛ последнее упоминание «отрока княжеского» содержится в ст. 1071 г. [НПЛ, 192]), будучи заменено термином «детьскы», в то время как лексема «отрок» становится принадлежностью исключительно религиозной литературы. В том, что это не случайность, убеждают наблюдения над лексикой новгородских берестяных грамот, где лексема «отрок» преимущественно наблюдается в XI и первой половине XII в., не выходя ни разу в XIII в. (грамоты из Новгорода — 241, 509, 642, 644, 666; грамоты из Старой Русы — 6, 7, 15[140]). К аналогичным результатам на материале русской письменности и специально ПВЛ пришел в свое время и А. С. Львов, полагавший, что такая замена «отрока» на «детьскы» произошла раньше всего на севере Руси[141].
Исключением оказывается опять Ипатьевская летопись, в которой термин «отрок» в его изначальном значении встречается не только в рассказе о первой мести Ольги деревлянам (ст. 6453/945 г.) и в повести об ослеплении Василька (ст. 6605/1097 г.), но и в сюжетах середины и второй половины XII в.: «всадиша и в посад с 4-ми отрокы» (ст. 6657/1149 г.); «и послаша отрока», «и посла к нимъ с тем же отрокомъ» (ст. 6667/1159 г.); «или кто отъ отрокъ боярьскихъ» (ст. 6693/1185 г.). Более того, после определенного перерыва этот термин снова возникает на страницах этой летописи в сюжетах 1231–1256 гг.: «оставьшуся въ 18 отрок верныхъ» (ст. 6739/1231 г.), «отроки держа коне» (ст. 6740/1232 г.); «и бе Батый у города и отроци его обьседяху градъ» (ст. 6748/1240 г.); «и уби вепревъ шесть, самъ же уби и рогатиною 3, а три отроци его» (ст. 6763/1255 г.); «сам же еха въ мале отрок оружныхъ», «король посла отрока Андрея» (ст. 6764/1266 г) [Ип,373,501,642,763,769,784,830,832].
Настойчивое использование термина «отрок» в сюжетах 1231–1256 гг. позволяет видеть здесь не случайный анахронизм, допущенный автором или редактором, а, скорее, его привычку к определенной лексике, в частности, к лексике духовной литературы. Более того, наличие в ст. 6764/1256 г. гапакса «отроци оружные», сразу приводящего на память «отроци боярские» ст. 6693/1185 г., позволяет думать, что оба они принадлежат одному автору, работавшему над протографом Ипатьевского списка в конце XIII — начале XIV в. Однако значит ли это, что в его руках был список «Слова о полку Игореве» и что ему же принадлежит кардинальная переработка рассказа о событиях 1185 г. с «полками», «черными людьми» спешиванием всадников и обходом озера? Единственная возможность хоть как-то прояснить этот вопрос — обратиться к истории текста протографа Ипатьевской летописи, насколько исследователь может ее реконструировать по имеющимся данным. И тут мы сталкиваемся с весьма существенным препятствием.
Хотя Ипатьевская летопись является одним из древнейших исков летописных сводов и занимает одно из первых мест по своему значению в историографии древней Руси, до сих пор не существует работы, заключающей в себе всестороннее исследование ее списков, ее содержания и истории ее текста. Этот парадоксальный для науки факт объясняется, с одной стороны, составом Ипатьевской летописи, включающей в себя ПВЛ, так называемый «Киевский (или южнорусский) свод 1201 г.» и «Галицко-Волынскую летопись» до 1292 г., на котором заканчиваются ее известия, с другой же — интересом исследователей не к летописи в целом, а лишь к отдельным ее сюжетам или частям, да и то привлекаемым в качестве параллельного материала. В равной степени это относится к А. А. Шахматову, который всё свое внимание концентрировал на ПВЛ в составе НПЛ и Лаврентьевского списка[142], к Б. А. Рыбакову, который использовал Киевский свод XII в. только для извлечения из него «княжеских посланий» и обнаружения «авторов летописцев», в том числе гипотетического автора «Слова о полку Игореве»[143], к А. С. Орлову[144], В. Т. Пашуто[145], Н. Ф. Котляр[146], А. Н. Ужанкову[147], которых интересовали в Ипатьевской летописи только галицко-волынское летописание и содержащиеся в нем сведения, и к А. И. Генсиорскому, который посвятил два своих исследования истории и языку галицко-волынского летописания, но опять же не летописи в целом[148]. Соответственно, исследователей «Слова о полку Игореве» интересовал в ней только рассказ о походе 1185 г., за пределы которого они стали заглядывать только в последнее время, когда выяснилось, что многие разгадки происшедшего лежат в предыстории событий — в родственных связях Ольговичей со Степью, крепнущей дружбе Игоря с Кончаком и обусловленной ею усобице с переяславльским князем.
Между тем, внимательное знакомство с Ипатьевским и более поздними списками этого памятника, имеющего совершенно исключительное значение по своему содержанию как для историографии, так и для истории литературы древней Руси, убеждает, что, в отличие от других летописных сводов, Ипатьевская летопись представляет не механическое соединение разновременных текстов и сводов, а следующую (после ПВЛ) попытку создания на имеющемся материале всеобъемлющей истории Руси, сходную с той, что была предпринята в XVI в. при создании так называемой Никоновской летописи, а еще через два столетия — В. Н. Татищевым. Убеждают в этом наблюдения над текстом, позволяющие проследить на всем его протяжении, хотя и далеко не равномерно, определенные стилистические обороты и повторы[149], которые трудно объяснить «стилем эпохи»[150], наличие единой рубрикации по княжениям, прослеживаемой до конца списка, а также чрезвычайно любопытным объяснением автора о расчете хронологии событий по различным счислениям[151], в котором объясняется отсутствие дат в протографе, начиная с 6710/1202 г., как то показывают списки Хлебниковский и Погодинский, и «пустых лет» с 6747/1239 г.
Но кто был этим автором, и когда он работал? Сложность найти ответ на эти вопросы предопределена незавершенностью Ипатьевской летописи, чье повествование обрывается на событиях 1292 г., не давая никакого представления о том, принадлежит ли этот дефект самому списку или оригиналу, с которого был списан. Сомнения не разрешают и другие, более поздние списки Ипатьевской летописи (Хлебниковский, Погодинский, Ермолаевский), которые хотя и обладают своими разночтениями, порою давая более верный текст, чем Ипатьевский список, порою — менее верный, однако заканчиваются на том же месте, оставляя, таким образом, вопрос о полноте и составе протографа после 1292 г. открытым. Густинская летопись XVII в., в части своей использующая сокращение протографа Ипатьевской летописи, также не разрешает этого вопроса[152]. Предположение В. Т. Пашуто, что автором последней части Галицко-волынской летописи (так наз. «Летописного свода князя Владимира Васильковича» и «Летописца времени князя Мстислава Даниловича») был владимирский епископ Евстигней[153] или близкий к нему человек, непосредственно связанный с Владимиром (Волынским) и г. Каменцем, который также отмечен особым вниманием в тексте, оспорил в своей работе А. И. Генсиорский, вычленивший в тексте «Галицко-волынской летописи» (1201–1292 гг.) следы пяти сводов, продолжавших друг друга (I — до 1234 г., II — до 1266 г. в Холме, III — до 1286 г. в Перемышле, IV — до 1289 г. в Любомле, V — до 1292 г. в Пинске) и, соответственно, указавший возможных их авторов (I — холмский епископ Иван (ок. 1255 г.), II — Дионисий Павлович, государев дьяк (ок. 1269 г.), III — перемышльский епископ Мемнон (ок. 1285 г.), IV — духовная особа, близкая князю Владимиру Васильковичу (ок. 1289 г., переработал всё с 1261 г.), V — житель Пинска, ранее связанный с Мстиславом Даниловичем (в начале XIV в.)[154].
Как бы то ни было, все эти выкладки и предположения указывают на территорию, где мог храниться оригинал и откуда могли идти в Россию известные нам списки, в том числе и протограф Ипатьевского. Подтверждением этому служит «список Яроцкого», полученный от директора Коммерческого училища в Кременце Я. В. Яроцкого, тождественный рукописи Ермолаевского списка. Его списал в 1651 г., как обозначено на рукописи, «Марко Бунъдур, законник и послушъник монастыря Николы Пустынника», дополнив «Повестью о побоищи Мамаевом с князем Дмитрием Ивановичем Владимирским в лето 6889», т. е. 3-й редакцией «Сказания о Мамаевом побоище» по классификации С. К. Шамбинаго[155], а также идущие с Волыни списки Густинский и Мгарский того же XVII в.[156]
Список Яроцкого, тождественный Ермолаевскому и всей группе списков Ипатьевской летописи, не получивших в своей галицко-волынской части абсолютных дат, позволяет думать, что автор «владимирского летописца» не успел закончить свой труд, и собранный им свод так и не перешагнул рубеж XIII–XIV вв. Но как складывалась судьба его списка, попавшего на Русь и ставшего в середине 20-х гг. XV в. протографом (или архетипом) для списка Ипатьевского? Неизбежен и другой вопрос: можем ли мы считать Ипатьевский список сохранившим свои изначальную полноту, или до того, как был переплетен, он успел потерять какие-то тетради так же, как они были потеряны в его протографе, общем для всей группы этих списков, что отмечено в Ипатьевском соответствующими пробелами в тексте? Вопрос этот приобретает особую остроту и интерес, поскольку в рассказе о походе 1185 г., как это было показано выше, исследователь обнаруживает вторжение социальной лексики второй половины XIV в., отсутствующей во всех остальных текстах летописи («черные люди», «отроци боярские»), а наряду с этим — заимствования из ее собственного текста, которые могут быть объяснены (учитывая местоположение данного рассказа в тексте) только наличием последующей редактуры, т. е. созданием последующего списка, в интервале между 1292 и 1425 г.
Напомню, о чем идет речь.
В рассказе о походе 1185 г. мною были выделены эпизоды и реалии, которые не могли восходить ни к реально-событийной основе повествования конца XII в., ни быть почерпнуты из текста «Слова о полку Игореве» — «коуи/ковуи», присутствующие только в тексте Ипатьевской летописи, где они возникли по недоразумению, поездка «сторожей… языка ловить», «уряжение полков» на берегу Сюурлия, «спешивание» во время боя, «черные люди», «добрые люди», «отроци боярские» и, в особенности, боевой ход «вкруг озера». При этом следует отметить, что некоторые из перечисленных реалий, как выяснилось, присутствуют в самом тексте Ипатьевской летописи, в то время как другие ей совершенно неизвестны.
К числу первых относятся «ковуи», появляющиеся впервые в ст. 6659/1151 г. вместе с «печенегами» («отрядила Володимера, брата свое, по веже с торкы и с коуи, и с берендеи, и с печенегы»), хотя ранее речь шла только о «черных клобуках» [Ип., 427]. Та же четверная формула употреблена в ст. 6670/1162 г. («с куи»), причем точно так же она сразу же заменяется «черными клобуцами» [Ип., 517]. Третий и последний раз за пределами рассказа 1185 г. «коуи» фигурируют в ст. 6678/1170 г. («послал Мьстислав Михалка князя Дюргевича Новгороду къ сынови с коуи, Бастеевой чадью») [Ип., 544], после чего они исчезают. Такое положение ошибки впереди рассказа позволяет считать ее присущей данному комплексу известий (1151–1170), перенесенной и развитой в событиях 1185 г., так что для ее объяснения не требуется допущение промежуточной редакторской работы.