ТРЕБУЮ СУДА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ТРЕБУЮ СУДА

В тот вечер, когда умирающего Черемухина увезли в Обуховскую больницу, Гапон продиктовал открытое письмо. 21 февраля оно было напечатано в «Руси».

«<…> Мое имя треплют теперь сотни газет, и русских и заграничных. На меня клевещут, меня поносят и позорят. Меня, лежащего, лишенного гражданских прав, бьют со всех сторон, не стесняясь; люди различных лагерей и направлений: революционеры и консерваторы, либералы и люди умеренного центра, подобно Пилату и Ироду, протянув друг другу руки, сошлись в одном злобном крике:

— Распни Гапона — вора и провокатора!

— Распни гапоновцев-предателей!

Правительство не амнистирует меня: в его глазах я, очевидно, слишком важный государственный преступник, который не может воспользоваться даже правом общей амнистии.

Я молчу. И молчал бы дальше, так как я прислушиваюсь больше к голосу своей совести, чем к мнению общества и газетным нападкам. Но мне больно смотреть на рабочих — героев 9-го января, которые своей кровью проложили вам, гражданам России, широкую дорогу к свободе.

Эта невыносимая боль за рабочих побуждает меня теперь говорить. Их терзают наравне со мной и тем усугубляют их и без того тяжелую жизнь.

— Ни жить, ни работать нельзя! — говорят они.

Бывший товарищ Петров, желая ужалить меня, пригревшего на своей груди эту змею с жестоким сердцем, возложил слишком тяжелый крест на усталые плечи своих товарищей. Из мелкого чувства самолюбия, под влиянием мнимых друзей рабочего дела, он захотел очернить также и организационный центральный комитет, вонзил острый нож в измученное сердце целой организации, которую и без него и так упорно преследуют правительство и тяжелые удары судьбы.

И мнит теперь Петров себя героем, совершившим великий подвиг!

Поддерживаемый кликой без совести и настоящей любви к рабочим, он зло и неразумно подсмеивается над товарищами, не идет даже к ним для выяснения дела, пренебрегает явно судом рабочих, хочет третейского суда не из рабочих.

Но нет! Рано или поздно он должен будет дать ответ перед товарищами, и именно перед членами „Собрания русских фабрично-заводских рабочих“. И прежде чем состоится нелицеприятный избранный рабочий суд по делу, возбужденному клятвопреступником и предателем рабочих Петровым, — я, во имя нравственных и материальных страданий героев 9-го января и только из-за них, а также для проверки своей совести, требую для себя общественного суда немедленно.

На этом суде, как и на рабочем, я отвечу на все обвинения и буду доказывать свою правоту.

Совесть моя спокойна».

Относительно «сотен газет» — литературное преувеличение. Речь идет от силы о десятке-другом публикаций. Пресса интересовалась Гапоном куда меньше, чем, к примеру, делом лейтенанта Шмидта или выборами в Думу.

Но то, что писалось, было злым и обидным. В «Биржевых ведомостях», например, «гапоновщину» обличал некто Феликс, помещавший свои инвективы подвалами, из номера в номер, а потом издавший их отдельной брошюрой. Другую брошюру — уже упоминавшуюся — издал человек по фамилии Никифоров. Обличения «честолюбца и авантюриста» с подозрительными связями в полиции перемежались однообразными сплетнями, которые левые и правые переписывали друг у друга: о совращенных приютских девицах и женщинах — заключенных пересыльной тюрьмы, о золоте, которое Гапон горстями швырял в Монте-Карло…

Вот, например, пара цитат из еще очень пристойной и сдержанной «антигапоновской» статьи этих дней — из «Петербургского листка» за 20 февраля (подпись «Искра»):

«… Гапон впервые разрушил в обществе общепринятую веру в чистоту побуждений русского революционера. Революционер не станет якшаться с охранным отделением, революционер не возьмет денег у агентов правительства, революционер, наконец, не запишется в число завсегдатаев рулетки и не станет афишировать свою популярность…

…Апостол революции постепенно превратился не то в провокатора, не то в политического дельца, сумевшего учесть в свою очередь политическое движение и политический капитал…

…Песня Георгия Гапона спета окончательно. История с тридцатью тысячами и установленная близость к охранному отделению подорвали его репутацию как политического деятеля».

Какая близость к охранному отделению? Ведь о торге с Рачковским никто, кроме Рутенберга, пока не знал, а о гапоновской «близости к охранному отделению» в 1903–1904 годах было известно всегда, и в дни гапоновской славы. И сам герой 9 января не делал из нее секрета. Но стоило Гапону покинуть лагерь революции — это прошлое сразу же поставили в строку.

А вот — образчик сатиры и юмора, из журнальчика «Зарницы» (1906. № 5) — парафраз знаменитой баллады Саути «Суд Божий над епископом» в переводе Жуковского:

Было «весной» это — стали, как дети,

Все мы о близком мечтать уже лете,

Но о вещах, что тревожили дух,

Было нельзя говорить еще вслух.

Лишь у Гатона, по милости чьей-то,

Люди не тихо шептались, как флейта,

А возвышали бестрепетно тон:

Был со связями епископ Гатон.

Речью коварною вызвал желанье

У бедняков он — идти на закланье…

Кровь пролилась, а виновник всех зол

Скрылся, сутану сменив на камзол.

День вспоминая, епископ кровавый

Думал: «Покрыл свое имя я славой.

Будут теперь на родной стороне

Веки веков вспоминать обо мне».

В край иноземный епископ умчался,

Там по игорным притонам шатался,

Сильно стал меркнуть его ореол…

Грустно Гатон вновь в отчизну пошел.

Здесь, получив неожиданным шансом

Прикосновенность к российским финансам,

Прежний вернуть свой решил он престиж.

Вновь ты, Гатона звезда, заблестишь!

Ах, если б было возможно, без риска б

Жизненный путь проходил свой епископ,

Но даже в лучшем из лучших миров

Жизнь есть не ряд беспрерывных пиров.

Снова толчется Гатон средь рабочих —

Верить ему есть довольно охочих…

Раз сообщил ему кто-то секрет,

Будто его живописный портрет

Будет в участке с почетом повешен.

Тем был епископ премного утешен.

«Для полицейских, столь близких мне, крыс,

Это, он молвил, приятный сюрприз!»

Кротким весельем лицо его дышит.

Вдруг он чудесную ведомость слышит:

«Крыс полицейских в округе не счесть —

Все они жаждут принесть тебе честь».

Вот собрались чина разного крысы,

Те безобразны, те стары и лысы,

Те франтовски, на гвардейскую стать.

Лоском отменным стараясь блистать,

Те побойчее смотрели, те кротче,

Все восклицали: Гатоне! Ты, отче,

Тайную власть восприял над людьми —

Наш поцелуй, в знак почтенья, прийми.

И на Гатона — как видно, не всуе —

Градом посыпались тут поцелуи,

Спереди, сзади, с боков, с высоты —

Что тут, епископ, почувствовал ты?

Слышались долго лишь чмоканья звуки,

Да простирались к епископу руки…

В братских объятьях задушен был он.

Так был наказан епископ Гатон.

Автор этого фельетонца — Жак-меланхолик (Яков Гибянский). Рядом — карикатура: художник пишет портрет Гапона за тюремной решеткой (что это значит?). На обороте — другая карикатура: Витте и Дурново припадают к стопам Гапона, одетого по-старому в рясу. Подпись: «Последняя надежда».

Но были и «прогапоновские» публикации. В первом номере журнала «Огни» за вождя «Собрания русских фабрично-заводских рабочих» заступался вновь сблизившийся с ним Стечькин. В «Петербургской газете» за 22 февраля появилась заметка «К письму Георгия Гапона». Некое «беспристрастное лицо» сообщило редакции, что «гапоновцы — беспартийные социалисты, не примыкающие ни к социал-демократам, ни к социалистам-революционерам, добивающиеся социальных реформ мирным путем», что «Петров был искренним другом и последователем Гапона», но потом «из внепартийного социалиста превратился в социал-демократа, мало того, начал вербовать гапоновцев в ряды социал-демократической партии, то есть увлекать рабочих от мирного завоевания улучшений своего быта на путь более рискованный и для рабочих, и для окружающих их». Гапон тоже объяснял поведение Петрова влиянием эсдеков, но сам Петров нигде об этом не пишет. 23 февраля в той же газете напечатана заметка Н. В-ва «У Г. Гапона». Журналист посетил Гапона в Териоках и убедился в том, что тот отнюдь не купается в роскоши. «Георгий Аполлонович, — писал корреспондент, — встретил меня и приехавшего со мною рабочего в темной передней и затем ввел в маленькую, очень бедно убранную комнатку с потертой и поломанной мебелью. Комната настолько мала, что кроватка новорожденного сына Г. А. стоит как-то углом посередине комнаты, загораживая проход… Г. А., указывая на обстановку, сказал: „Вот то ‘палаццо’, в котором живу с женой, и вот та сказочная роскошь, о которой так много писали и у нас и за границей… Так ли живут правительственные агенты?.. Так же скромно мы жили и за границей“». Между прочим, это единственный текст, из которого мы знаем о рождении у Гапона и Саши сына. Когда это произошло? Видимо, в конце января. Гапон был настолько погружен в свои трудно складывавшиеся дела, что никак не отреагировал на это событие, никому о нем не сообщил. Из последующего интервью интереснее всего вопрос про Манасевича-Мануйлова. Гапона спросили, как мог он связаться с таким человеком. «А кто ж его знал? — с ясными глазами ответил Георгий Аполлонович. — …Мы на него смотрели как на секретаря Витте».

В свою очередь, Гапон и его сподвижники задумали собственную газету, в которой они собирались дать отпор «клеветникам». Замысел газеты был старый. Сначала ее должен был редактировать, как мы помним, Поссе, потом Гапон рассчитывал на Матюшенского. В феврале 1906 года он обратился к некоему К-ну, оборотистому газетному профессионалу, издававшему журнал для семейного чтения, вечернюю газету и несколько сатирических листков, с просьбой составить смету новой газеты. Журналист, в обществе которого Гапон пришел к К-ну (вероятно, Стечькин), так объяснял ему ситуацию: «…У нас нет газеты, в которой мы могли бы излагать дело так, как оно есть. Недавно вот Перцов предлагал нам свое „Слово“. Пишите, говорит, что угодно и сколько угодно, целая страница к вашим услугам, а если нужно будет, то и больше. Но ведь его „Слово“ никто не читает ни в Петербурге, ни в провинции»[61]. Предполагалось, видимо, что К-н будет отвечать за технико-финансовую часть. Содержательную брал на себя Стечькин, в счет будущих гонораров получивший от Гапона 750 рублей (впоследствии он печатно каялся в том, что «пошел с ним в договорные и денежные отношения». Что «в самый разгар травли на Гапона доверился его словам и принял его в своей семье как родного»). Переговоры продолжались некоторое время, К-н составил смету, Гапон хотел сделать газету к началу марта, но потом всё неожиданно оборвалось. Не до того было.

Что касается общественного суда, то в конце февраля Гапон официально обратился к профессору, сотруднику газеты «Слово» и чиновнику Министерства внутренних дел, октябристу Вячеславу Михайловичу Грибовскому с просьбой помочь в организации этого «суда», а к присяжному поверенному Марголину — с просьбой защищать его. Сергей Павлович Марголин был одним из самых успешных и влиятельных российских адвокатов по уголовным и гражданским делам. В последний год жизни он, в частности, вел дело адмирала Небогатова, командующего 3-й эскадрой, сдавшегося без боя в Цусимском сражении (получил десять лет тюремного заключения, амнистирован в 1909 году), и Шебуева, редактора сатирического журнала «Пулемет». Марголин был обладателем классической адвокатской внешности (пенсне, усики, хорошо уложенная шевелюра, бархатный баритон). Гапон говорил о нем Грибовскому: «Он очень хороший человек, хоть и еврей. Знаете, между евреями есть очень хорошие люди. Я многих знал. Они сами хорошо знают, что значит, когда преследуют…» (На этой точке, видимо, остановились качели гапоновского анти-/филосемитизма; интересно, что «Мартына» он как еврея явно не идентифицировал.)

В состав суда Гапон просил ввести политиков-центристов — Милюкова и октябриста Столыпина-младшего (того, который потом написал о нем в «Новом времени»). Милюков, по словам Грибовского, «охотно выразил согласие принять участие в деле и сказал, что ему жаль Гапона и что он был бы рад, если бы тому удалось оправдаться», Столыпина не оказалось в Петербурге. Кроме того, Грибовский пригласил присяжного поверенного В. И. Добровольского, приват-доцента В. В. Святловского, а также Прокоповича и социал-демократа Н. И. Иорданского — «как партийных представителей левее партии народной свободы».

На первом же заседании суда — в редакции «Слова» — произошел скандал.

«Н. И. Иорданский заявил, что согласно директивам, полученным от его партии, он не может заседать с представителями партий правее „народной свободы“, которая, в свою очередь, в данном случае является лишь терпимой. Поэтому Иорданский просил меня уйти. Я вспомнил невольно отзывы Гапона о русских социал-демократах и невольно согласился, что, по крайней мере в некоторых из них, имеется своя доля партийной тупости. Я, однако, готов был удалиться, но меня удержал П. Н. Милюков, который резонно заметил, что с моим уходом судилище теряет непосредственную связь с подсудимым. „Конечно, — заметил при том почтенный профессор, — общественное мнение это мы, стоящие левее октябристов, но если желательно, чтобы судилище состоялось, до времени приходится мириться и с октябристом“».

Состав суда решили дополнить «кооптацией» — в основном из левых. Узнав об этом, Гапон пришел в отчаяние. Он больше всего боялся в эти недели эсдеков — считал, что если они будут среди судей, то «засудят» его. Теперь он хотел, чтобы приговор ему выносили кадеты и октябристы, но для кого этот приговор был бы обязателен и что бы он значил?

Не дожидаясь второго заседания суда, Гапон 12 марта посылает в «Русь» второе письмо.

«<…> Обвинения, предъявленные ко мне, резко распадаются на две части: одни затрагивают мою частную жизнь, другие касаются моих политических идеалов. Я остановлюсь сначала на первых.

Меня обвиняют в том, что, состоя священником в пересыльной тюрьме, я под покровом своего сана развращал невинных девушек и бросал их. Это обвинение было кинуто мне в лицо только потому, что я, похоронив свою первую жену, не подчинился несправедливому закону, обрекающему священника на тайный разврат, и, полюбив молодую девушку, открыто с нею сблизился, как с своею гражданскою женою. Эта женщина разделила со мною все тревоги моей судьбы. Она при мне до сегодняшнего дня. Скажите же, каким презренным именем я должен назвать человека, запятнавшего мою частную жизнь и мою семью клеветою?

Меня обвиняют в краже. …Все товарищи подтвердят от первого до последнего, что все деньги, принятые от Матюшенского, ушли на рабочие организации и что ко мне не пристал ни один рубль.

Наконец, меня обвиняют в том, что я на „таинственные“ деньги играл в Монако, когда в России шло кровавое восстание и на московских баррикадах решалось будущее России. Отвечаю моим врагам и клеветникам, что эти таинственные деньги я получил совершенно открыто при свидетелях за границей за свои литературные труды, что часть этих средств я отдал на нужды рабочих и что в Монако мимолетно из простого любопытства и на пустые суммы участвовал в игре, не имев возможности в то время вернуться в Россию. Таковы обвинения, затрагивающие мою честь, как частного лица. Обсудив внимательно свое положение, припомнив длительную систематическую травлю, обежавшую все органы печати столицы и провинции, я обратился к присяжному поверенному С. П. Марголину с предложением изъять из всех предъявленных ко мне обвинений все то, что касается моей личной жизни, и предъявить в коронном суде обвинение в клевете по статье 1535 улож. о нак. ко всем лицам, нашедшим возможным во имя политической борьбы вторгнуться в мою жизнь с ложью и клеветою. Я отдаю дело своей чести на рассмотрение гласного суда и вперед предоставляю своим противникам рыться в моей жизни на всем ее протяжении, со студенчества до сегодняшнего дня. Господа, ищите и не стесняйтесь…

Последующие обвинения касаются моей политической жизни. <…>

Я обращаюсь к моим обвинителям с вопросом: неужели вы серьезно думаете, что в день 9 января, когда я двигался к дворцу под выстрелами вместе с павшим Васильевым и другими товарищами, неужели вы думаете, что в этот день я провоцировал, продавал и предавал?

Мне отвечают: „нет“. Тогда мы вам верили, но мы не верим вам теперь, после ваших действий за границей и после ваших последних поездок в Россию. Чтобы ответить на эти обвинения, спокойно приподымаю завесу над дальнейшими событиями моей жизни. Всем известно, что после 9 января правительство раздавило наши рабочие организации и раскидало товарищей по тюрьмам. Я бежал за границу, где посетил Женеву и другие центры русского революционного движения. Там я пришел в соприкосновение с партийными организациями и проводил время среди друзей русской свободы. Я был принят всеми, я был желанный гость, я мог вступить в ряды самых крайних партий и слить с ними свою деятельность; я отказался от этого сближения ввиду того, что, двигаясь в порядке своей тактики, я не хотел подчинять себя и наши рабочие организации чужим программам и велениям.

Из заграницы я несколько раз ездил в Россию для ознакомления с настроением народных масс и крестьянских масс, а также для восстановления наших организаций. В последние поездки мне было сообщено от имени графа Витте, что его государственный идеал, выразившийся в законе 17 октября, представляется совершенно совместимым с идеалами нашей рабочей партии; что он согласен открыть вновь наши организации и дать нам на это средства при сохранении нашими рабочими организациями полной моральной независимости от каких-либо видов правительства. Вместе с тем мне было сообщено, что граф Витте, относясь к моей деятельности, как к деятельности созидающей, а не разрушающей, разрешает мне временно жить в Петербурге без амнистии, впредь до выяснения вопроса о наших организациях. Таковы условия, при которых разразилась та травля газетная, о которой я сказал в самом начале этого письма.

Я хорошо помню, как в ноябре и декабре близкие и преданные мне лица говорили: Вы открыто вступили в соглашение с графом Витте и беседуете с его агентами, вы живете в Петербурге без амнистии, смотрите, вас могут оклеветать.

Я отвечал этим людям: Для нашего дела, для нужд голодного, обездоленного рабочего, обездоленного рабочего класса я спокойно спущусь в ад и там не омрачу своей совести. Вы знаете, чего я ищу, от чего же мне прятаться и от кого?

Слова моих преданных друзей оказались пророчеством. Нашлись люди, трактующие всякие объяснения и переговоры с графом Витте, в чем бы таковые ни заключались, как общественную измену, как позорное дело. Тысячи литературных куликов, узнав о моих сношениях с графом Витте, жалобно запели песни об „оконченном“ Гапоне… Какая жалкая, болезненная подозрительность политических дегенератов и неврастеников. Разве вы не знали, что до 9 января я посещал все гнезда старой бюрократии, — и что же? Разве эта близость отношений помешала мне повести рабочие организации против оков русской жизни? Разве вы после 9 января не вознесли меня на верх русского революционного движения? Почему же вы думаете теперь, что, побеседовав с представителями графа Витте, я изменю своему долгу и общественному служению? <…>

Теперь несколько слов о предстоящем суде.

Вопрос о моей политической реабилитации перед честными противниками я могу отдать только суду общественных партий; я уже имел честь заявить некоторым лицам об избрании мною в качестве моего представителя на этом суде присяжного поверенного С. П. Марголина. Ему я вверяю разоблачение всей истины в моей политической деятельности.

В настоящее время я предлагаю предстоящему трибуналу снестись с г. Марголиным, как с моим представителем, по некоторым организационным вопросам, которые я считаю существеннейшими условиями настоящего суда. Я не хочу идти в тайные судилища какой-либо партии, будь она правая или левая, ибо каждая партия проникнута сектантством и талмудическим ожесточением. Я желаю также, чтобы предстоящий трибунал не выродился в бесформенную анкету, ползающую по задворкам и мусорным ямам и собирающую сведения впотьмах. Я требую, чтобы обвинение было предъявлено ко мне в точной, конкретной форме, а не в виде бесформенного пятна. Я требую, чтобы мне были указаны имена лиц, в провоцировании которых я обвиняюсь, дабы я мог изобличить моих обвинителей в заведомой лжи. Я хочу, чтобы все свидетели по данному делу были допрошены в моем присутствии и чтобы после судебного следствия мне и моему защитнику было предоставлено слово, освещающее все события моей политической жизни, — и тогда вы увидите, что Георгий Гапон, расстриженный поп, извергнутый из сана, любит свое отечество до последней капли крови и умрет верным стражем русского освободительного движения в рабочих массах на своем старом посту подле рабочих организаций».

Одновременно (17 марта) было написано другое письмо, на имя прокурора Петербургской судебной палаты:

«Осенью прошлого года я получил предложение от имени графа Витте вступить с ним в переговоры по поводу рабочих организаций и их материального состояния. Мне было объявлено, что возникновение рабочих организаций возможно, и мне было разрешено полулегальное пребывание в Петербурге впредь до окончания возбужденных переговоров. Я согласился, не видя ничего дурного в этом разрешении. Но как скоро пребывание мое в столице обнаружилось, на меня обрушились мои политические враги и начали распространять в печати и в обществе ложные позорные слухи о моих тайных служебных отношениях к правительству в целях борьбы с освободительным движением и даже прямо в виде полицейской агентуры.

Левые партии, идя по следам охранного отделения, с особенным ожесточением открыли против меня кампанию в печати и в рабочей среде, но вместо того, чтобы бороться со мною честным оружием, они, как и охранители, предпочли путь гнусных инсинуаций по моему адресу, не стесняясь опозорить в глазах общества даже мою частную и семейную жизнь. Положение мое при полулегальном существовании невыносимо, так как я лишен законного права каждого гражданина открыто и свободно защищать свою честь и доброе имя.

Обращаюсь поэтому к вам, милостивый государь, с настоятельной просьбой. Если в прошлых моих действиях правительство уже не видит преступления, то оно должно амнистировать меня, как всех остальных, причастных к движению 9-го января. Если, наоборот, в моих прошлых действиях правительство видит преступления, еще не получившие своей кары, то судите меня, как беглого преступника, наравне с другими.

Я не хочу никаких даров от правительства, ибо позади этих даров скрываются данайцы, и прошу меня легализировать с правом жить в Петербурге, либо привлечь меня к ответственности в суде. Дайте мне возможность открыто и свободно защищать свою честь».

Все это был крик в пустоту. Общественный суд больше не собирался, а коронный никак на запрос господина Гапона не отреагировал. Между тем Гапон — по собственному утверждению — приберег для публичных слушаний некие сенсационные документы, которые он боялся хранить в Териоках. Часть этих документов он отдал Марголину, часть оставил у себя: он собирался спрятать их в сейфе банка «Лионский кредит».

Что это были за тайные, сенсационные документы? Гапон говорил: «Когда они будут опубликованы, многим не поздоровится, а в особенности (он назвал одно громкое имя, с которым тесно связана история появления манифеста 17-го октября)». Ясно, что речь о Витте. Какие документы, касающиеся Витте, могли быть у Гапона и как он мог способствовать реабилитации самого вождя 9 января? Саша Уздалева вспоминала, что муж признавался ей: у него есть документы, компрометирующие того, кто его погубил.

Кого? Кто его погубил? И где эти документы? Сейф Гапона в «Лионском кредите» был после его смерти вскрыт. Никаких тайных бумаг там не было.

Марголин?

Марголин скоропостижно скончался в нестаром возрасте (53 года) 23 июля 1906 года. Вскрытие не проводилось. Что наводит на подозрения.

Увы, детектива не выходит. Статья Стечькина «Тайны Гапона» (Биржевые ведомости. 1906. 21–22 апреля) проясняет, кажется, суть дела. Гапона использовали еще одним образом: через него — с помощью некоего агента охранки Млодецкого — пытались вбросить фальшивый компромат на премьера. Какие-то пустяки про аренду белорусских поместий. Не случайно Марголин, вопреки завещанию Гапона, ничего после его смерти не опубликовал. Нечего там было публиковать.

Гапон не знал, что суд над ним уже состоялся и приговор уже вынесен.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.