СЕДЬМОГО И ВОСЬМОГО

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

СЕДЬМОГО И ВОСЬМОГО

Как мы уже упоминали, 25 тысяч бастующих вечером 6 января через два дня превратились в 150 тысяч[29]. Шестикратное увеличение! Идея всенародно подаваемой петиции подстегнула стачку. Стояла практически вся промышленность столицы. Там, где забастовки еще не было, хозяева сами остановили производство из соображений безопасности. Так, на три дня был закрыт Балтийский завод. Опомнившись, власти запретили газетам писать о стачке, но оказалось, что запрещать некому: типографии встали, газеты не выходили.

7 января утром забастовщики захватили Варшавский и Балтийский вокзалы и железнодорожную электростанцию и прекратили их работу. Именно эти вокзалы связывали столицу России с Европой. Это как если бы сейчас разом закрылись Внуковский, Шереметьевский и Домодедовский аэропорты. Но Николаевский вокзал остановить не удалось: связь с Москвой сохранялась.

В каждом отделении по многу раз зачитывалась петиция, а потом собирались подписи рабочих. Версии о том, что, дескать, рабочим читали неполный текст, без «политической» части, не выдерживают критики[30]. При чтении присутствовали не только гапоновцы, было кому обратить внимание рабочих на подлог; да они и сами в большинстве своем были грамотны и уж заметили бы, под чем ставят подписи. Петицию переписывали от руки, чуть ли не заучивали наизусть. Формально — обмана не было. Другой вопрос — почему рабочие соглашались с тем, что для исправления их жизни необходимо Учредительное собрание. Здесь было не зрелое, трезвое понимание ценностей демократии — скорее массовый гипноз.

Счет подписей шел на многие десятки тысяч. Гапон называет цифру «сто тысяч», она, понятно, приблизительна, но едва ли сильно преувеличена. Что касается самого «Собрания», то его численность за время забастовки удвоилась и к 8 января достигла двадцати тысяч человек.

Рабочие пребывали в состоянии почти мистической эйфории. Девятого числа ждали, как Страшного суда. А Гапон? Насколько адекватно воспринимал ситуацию сам пророк, сам петербургский Томас Мюнцер?

В девять вечера 7-го он назначил встречу (на квартире Петрова) социал-демократам. Было это после разговора или до беседы с Муравьевым и неполучившегося разговора со Святополк-Мирским?

Пришло четверо. Двое из них — Л. Динин и С. И. Сомов — оставили воспоминания. Интересно, что эсдеки задним числом отрицали, что собирались договариваться с Гапоном: якобы они пришли, чтобы «раскусить, что это за человек». Официально эсдеки, как и эсеры, собирались «использовать» движение, не принимая на себя никаких обязательств. Но силы были слишком неравны. Революционеры уже несколько дней просто пристраивались к движению отца Георгия, выступая на его митингах, бессознательно воспроизводя, по свидетельству социал-демократа Дмитрия Гиммера (или Гимера), не только пропагандистские приемы Гапона, но и его украинский акцент. «Гапон поставил нам мат», — эмоционально писал тот же Гиммер. В такой позиции большого выбора у членов революционных партий не оставалось.

Динин увидел Гапона впервые. Вот каким показался ему лидер «Собрания»:

«Внешнее впечатление, произведенное им на нас, было самое благоприятное. На его лице выражалась полная искренность, а тихий, печальный голос дополнял очарование. Но когда после нескольких вопросов, поставленных нами, он стал объяснять сущность своего плана, свои надежды и ожидания, первое впечатление стало мало-помалу исчезать, и перед нами выступил образ растерянного человека, без руля и кормил несущегося по выбросившей его наверх стихии и тщетно пытающегося ею овладеть. Получалось впечатление, что, опьяненный успехом, он совершенно не отдавал себе ясного отчета в ближайшем политическом положении вещей, что он совершенно не видел связи между движением данного момента и многочисленными факторами русской жизни в прошлом и настоящем. Оптимизм проглядывал в каждом его слове, и он не высказывал никаких опасений за неблагоприятный исход авантюры».

Очень похож отзыв Сомова:

«Гапон производил впечатление человека несомненно хитрого, себе на уме, очень честолюбивого, с большими личными планами, но в то же время крайне и искренно увлеченного событиями, захватившими его целиком, морально выросшего, благодаря своей роли, и действительно глубоко проникнутого сильным желанием служить рабочим и быть им полезным. В то же время он, по-видимому, не отдавал себе отчета в непосредственных опасностях движения; я бы сказал даже, что он не вполне заметил и все то громадное развитие, которого оно достигло, а поскольку заметил, — недостаточно проникся мыслью, что для событий таких размеров требуются и большие горизонты и большая ответственность. Подобно нам, но, конечно, в бесконечно большей степени, он был захвачен могучей, с силой естественного потока развивавшейся стихией; незаметно очутившись на ее гребне, он сразу встал перед фактом ее чудовищной силы, которую он не только не был в силах как-либо направить, изменить, но которую не мог даже умственно охватить».

Подобно нам — важная оговорка. Истерическая эйфория охватила в те дни очень многих. Тем более — Гапона, произносившего каждый день десятки речей перед экзальтированной аудиторией. Став одним целым со стихией, он заряжал ее безумием — и сам им заряжался.

План, которым он поделился с эсдеками, был таков. Гапон призывал революционеров присоединяться к шествию. Как истинный полководец, он предполагал поставить более горячих эсеров в передние ряды, а более стойких и надежных эсдеков — в задние. Шествие — только под хоругвями, с царскими портретами. Никаких красных знамен, никаких дерзких лозунгов и выкриков! «Хорошо было бы везде иметь священников с крестами; у меня есть запасная ряса, не переоденется ли кто-нибудь из вас (обращаясь к нам)». Гапон по-прежнему верил, что в такое шествие ни полиция, ни войска стрелять не осмелятся. Впрочем, можно и даже нужно разоружать полицейских и ломать шлагбаумы — чтобы показывать «силу толпы». 150 тысяч человек выходят на Дворцовую площадь и ждут возвращения Николая из Царского Села. Предполагалось, что затем депутацию во главе с самим отцом Георгием (куда войдут и социал-демократы) пригласят во дворец.

Как планировал он дальнейшее? «На аудиенции мы, от имени петербургского народа, передадим Государю нашу петицию, которую я предложу обсудить, но я в то же время заявлю, что не уйду, если не получу немедленного торжественного обещания удовлетворить следующие два требования: амнистию пострадавшим за политические убеждения и созыв всенародного Земского собора. Если я получу удовлетворение, я выйду на площадь, махну белым платком, принесу радостную весть, и начнется великий народный праздник. В противном случае я выкину красный платок, скажу народу, что у него нет царя, и начнется народный бунт». Впрочем, на последнем случае он мало останавливался, считая его, очевидно, маловероятным… Еще одной мерой, которую Гапон считал неотложной, был восьмичасовой рабочий день. Между тем в петиции эта реформа не значилась в числе «немедленных». Видимо, позиция рабочего лидера изменилась. Гапон объяснял это так: «…Необходимо дать немедленно крупное удовлетворение рабочим массам, тем более что после громадного брожения, после душевных бурь, пережитых петербургским пролетариатом, он психологически не будет в состоянии проводить целые дни на заводах и фабриках. Но есть еще более важная причина, делающая необходимым соединить восьмичасовой рабочий день с созывом всенародного Земского собора: от самих народных масс будет зависеть их дальнейшая судьба, они сами будут призваны выковывать свое собственное будущее счастье. Нужно поэтому дать народу достаточный досуг, чтобы развиваться, учиться и ориентироваться в государственных делах. Это мыслимо лишь при восьмичасовом рабочем дне».

Вначале гапоновцы и эсдеки поминали старые счеты («зачем вы нас называли зубатовцами, провокаторами?»), но затем признали друг друга товарищами по борьбе. Гапон в нужный момент прошептал на ухо одному из своих сподвижников — достаточно громко, чтобы собеседники на другом краю стола услышали: «Какие славные ребята эти социал-демократы!» Эта грубая тактика помогла. Социал-демократы, по существу, согласились участвовать в шествии и несколько часов обсуждали с «товарищами по борьбе» технические детали. Оптимизма Гапона они, впрочем, не разделяли.

В два или три часа эсдеки ушли — а в дверях уже стояли эсеры, приглашенные на более позднее время. Разговор пошел по тому же сценарию. Только на сей раз Гапон поругивал социал-демократов и льстил социалистам-революционерам. Короткие выяснения отношений из-за прежних обвинений в «зубатовщине» и «провокаторстве», великодушное примирение, изложение плана действий (хоругви, шествие, депутация, белый платок, красный платок). «Тогда крути и ломай телеграфные столбы, деревья и все, что попадет под руку, строй баррикады, бей жандармов и полицию, тогда… не петиции будем подавать, а революцией сводить счеты с царем и капиталистами».

На следующий день РСДРП, решив «подстраховаться» и заранее снять с себя ответственность за последствия, выпустила прокламацию:

«…Петербургский Комитет Р. С.-Д. Р. П. приветствует рабочих, понявших необходимость политической свободы. Но петербургские рабочие должны понять, что те требования, которые они выставляют, ничего другого не означают, как конец самодержавия. Требовать парламента — это значит требовать, чтобы вместо царя страной управляла палата депутатов (парламент), избранная всем народом; требовать свободы слова, печати, союзов и собраний — это значит отнять у царя и у его министров, у царской полиции и у царских жандармов всю их теперешнюю власть. Одним словом, все эти требования означают — низвержение самодержавия.

Напрасно поэтому обращаться к царю с этими требованиями: добровольно царь вместе с огромной шайкой всяких великих князей, придворных чинов, министров, губернаторов, жандармов, попов и шпионов не откажутся от своих прав, от своей власти, от сытой, роскошной жизни, которую они ведут, от огромных богатств, которые они награбили и продолжают грабить с рабочих и крестьян. Нет, товарищи, ждать свободы от царя, который еще недавно в последнем манифесте твердо заявил, что он не намерен отказаться от самодержавия, невозможно. Если царь и обещает реформы, он и его чиновники обманут нас. Такой тяжелой ценой, как одна петиция, хотя бы поданная от имени рабочих, свободу не покупают. Свобода покупается кровью, свобода завоевывается с оружием в руках, в жестоких боях. Не просить царя и даже не требовать от него, не унижаться пред нашим заклятым врагом, а сбросить его с престола и выгнать вместе с ним всю самодержавную шайку — только таким путем можно завоевать свободу. Много уже рабочей и крестьянской крови пролито у нас на Руси за свободу, но только тогда, когда встанут все русские рабочие и пойдут штурмом на самодержавие — только тогда загорится заря свободы. Освобождение рабочих может быть только делом самих рабочих, ни от попов, ни от царя вы свободы не дождетесь.

В воскресенье, перед Зимним дворцом — если только вас туда пустят, — вы увидите, что вам нечего ждать от царя. И тогда вы поймете, что со стороны не принесут вам помощь, что только сами вы сможете завоевать себе свободу…»

Таким образом, эсдеки официально выступили против шествия, в организации которого уже фактически принимали участие. Договоренность с Гапоном была «ратифицирована» на совместном совещании меньшевиков и большевиков, которое состоялось на квартире Горького. Решено было в гапоновских колоннах идти, оружие с собой — взять, но первыми в ход его не пускать и вообще вести себя тихо. Собственно, этого отец Георгий и хотел от революционеров.

На самом деле, еще вопрос, чего больше страшились революционеры и левые либералы — катастрофы гапоновской затеи или ее, почти невероятного, успеха. Из разгона или расстрела демонстрации революционеры предполагали, как уже отмечалось выше, извлечь некую выгоду; либералы, как и положено либералам, боялись «ужасающей последующей реакции». Но это по крайней мере было понятно — при «ужасающей реакции» русские интеллигенты уже жили, и даже неплохо жили. А вот если все повернется иначе… Полиция перехватила письмо неизвестного корреспондента к П. Б. Струве. Его автор опасался, что «с помощью ловкого маневра враждебная демонстрация превратится в патриотическую манифестацию с проклятиями и угрозами в адрес „внутренних врагов“ (ведь недаром Мещерский заговорил о каком-то „народном соборе“, под защиту которого следует обратиться царю)». Похожие опасения были, кажется, и у Рутенберга, и у Стечькина.

Вернемся, однако, к Гапону.

Утром он написал два письма.

Первое — царю:

«Государь, боюсь, что твои министры не сказали тебе всей правды о настоящем положении вещей в столице. Знай, что рабочие и жители г. Петербурга, веря в тебя, бесповоротно решили явиться завтра в 2 часа пополудни к Зимнему Дворцу, чтобы представить тебе свои нужды и нужды всего русского народа.

Если ты, колеблясь душой, не покажешься народу и если прольется неповинная кровь, то порвется та нравственная связь, которая до сих пор еще существует между тобой и твоим народом. Доверие, которое он питает к тебе, навсегда исчезнет.

Явись же завтра с мужественным сердцем пред твоим народом и прими с открытой душой нашу смиренную петицию.

Я, представитель рабочих, и мои мужественные товарищи ценой своей собственной жизни гарантируем неприкосновенность твоей особы».

По словам Гапона, письмо было одобрено другими руководителями «Собрания» — однако «последняя фраза вызвала возражение. „Как можем мы гарантировать безопасность царю нашей жизнью, — серьезно спрашивали некоторые из них, — если какое-нибудь неизвестное нам лицо бросит бомбу, то мы должны будем покончить с собой“».

Гапон, однако, настоял на своем. Его соратники вместе с ним подписали обращение. На деле для охраны жизни царя предполагалось выделить тысячу человек из числа демонстрантов, которые, в случае его появления на площади, должны были окружить его и заслонить от возможных случайностей. Эсерам и эсдекам Гапон поставил условие: даже в случае начала «революции» не трогать лично Николая — «пусть возвращается в Царское».

Правда, в начале 1906 года Гапон вроде бы говорил полицейским чинам, что у Рутенберга был план покушения на царя. Сам Рутенберг об этом не упоминает. Может быть, Георгий Аполлонович блефовал — в рамках той сложной игры, которую он пытался вести с полицией и революционерами в последние недели своей жизни. Об этом — в свое время.

Второе письмо адресовано было Святополк-Мирскому. Многие формулировки в нем в точности совпадали с письмом царю — о неприкосновенности особы самодержца, о нравственной связи между царем и народом и т. д.

«…Ваш долг, великий нравственный долг пред царем и всем русским народом немедленно, сегодня же, довести до сведения Его Императорского Величества, как все вышесказанное, так и приложенную здесь нашу петицию. Скажите царю, что я, рабочие и многие тысячи русского народа мирно, с верою в него, решили бесповоротно идти к Зимнему дворцу.

Пусть же он с доверием отнесется на деле, а не в манифестах только, к нам.

Копия с сего, как оправдательный документ нравственного характера, снята и будет доведена до сведения всего русского народа».

Письмо Святополк-Мирскому отнес в министерство Кузин. Письмо царю было послано самым нелепым образом: какой-то рабочий приехал на поезде в Царское, явился во дворец[31] (к тому же в нетрезвом виде), стал требовать, чтобы его непременно провели прямо к государю, и, естественно, был арестован. По крайней мере, так утверждает А. Филиппов. Сюжет отдает Средними веками, в крайнем случае русским XVIII веком.

Гапон пытался использовать и другие каналы. Узнав, что тот же вездесущий Филиппов сегодня увидится с Шервашидзе, секретарем вдовствующей императрицы, отец Георгий «стал упрашивать меня самым настойчивым образом ехать к нему немедля и представить все положение дел угрожающим и повлиять на то, чтобы не было никаких насилий со стороны полиции и народ мог увидеть Государя», — вспоминал Филиппов. Он был у Шервашидзе уже к вечеру — тот собирался в театр. На рассказ репортера о Гапоне он небрежно ответил, что «никакого значения вся эта шумная эпопея не имеет — никто из рабочих никуда не пойдет по имеющимся в сферах от охраны донесениям». Дескать, «холод не шутка». И в самом деле, мороз был — градусов пятнадцать.

Гапон и сам не знал, сколько людей придет на площадь. Он храбрился только при своих сподвижниках. Наедине он боялся, что демонстрация будет малолюдной и ее легко разгонят. Чем больше народу пойдет, тем больше надежды, что власти испугаются и в последний момент дадут шествию «зеленую улицу», а царь приедет из Царского Села в Зимний. А значит, надо, что называется, «обеспечить массовость».

И Гапон обеспечивал. За день — 50 речей во всех рабочих предместьях. Как это было возможно? Лихачи, паровая конка (которую забастовщикам не удалось остановить — а они пытались) и отсутствие пробок. И огромная праздная (забастовка же!) аудитория, всегда наготове. Задача перед Гапоном стояла непростая: с одной стороны, мобилизовать как можно больше людей, с другой — дать им понять, что события могут пойти по драматичному сценарию. По многу раз звучали одни и те же слова: про белый платок, про красный платок, про то, что, «если царь отвергнет наши просьбы — у нас нет царя…». Аудитория принимала это: Гапон попал в пространство мифологического, в котором отключается критика слов и явлений. К ночи все чаще звучало слово «умрем!». «Умрем!» — призывала молоденьких девушек, работниц Невской мануфактуры, Вера Карелина, и девушки послушно собирались умирать. Гапон и гапоновцы все больше напоминали не Томаса Мюнцера и его приверженцев, а пастора Джонса и его паству.

В перерывах Гапон беседовал с иностранными корреспондентами. Вечером 8(21) января, например, появилось переданное по телеграфу интервью с ним в английской газете «Стандарт». Корреспондент (имени его в газете нет) сообщает, что «сумел встретиться с отцом Гапоном после митинга в дальнем пригороде» вечером в пятницу. «Он худощавый человек с каштановой бородкой, столь же мягкий в личном общении, сколь яростный на трибуне, двадцати девяти лет (на самом деле тридцати пяти. — В. Ш.). Я спросил, не подражает ли он чартизму. „Я знаю о чартизме, — ответил он, — но наше движение возникло независимо от него“». (Чартизм — движение английских рабочих, которое началось с поданной парламенту в 1839 году хартии или петиции, которая, как и петиция Гапона, сочетала в себе экономические и политические требования.) Дальше Гапон пересказал свою политическую биографию, начиная с босяцкого прожекта. О Зубатове было сказано: «Я знал, что он и его люди организуют рабочих только затем, чтобы предать их, выявить их лидеров и арестовать и сослать их, но вынужден был следовать за ним». Еще интересное заявление: «Я соединил в своей организации рабочих разных специальностей, чтобы политические интересы доминировали над экономическими». О предстоящем шествии: «Если Император проявит мудрость, он выйдет к народу. Наше ближайшее требование — Учредительное собрание. Мы не требуем, чтобы Его Величество вдавался в детали. Если он пообещает нам исполнить наши желания — очень хорошо. Если нет — последствия будут ужасны. Даст Бог, вскоре Россия будет так же свободна, как Англия».

В. Ф. Гончаров был свидетелем того, как интервью это бралось. «Гапон был одет в подрясник темно-красного сукна, поверх которого носил дорогую енотовую шубу с большим воротником[32]. На фоне этой одежды рельефно выделялось цыганское лицо Гапона с горящими глазами. Бритое же лицо англичанина, одетого в серое полосатое пальто и полосатую же кепку, было полной противоположностью Гапону». Англичанин очень скверно владел французским и немецким, а петербургский журналист Диксон и эсеры Н. Л. Мухин и Л. А. Кацман, взявшиеся переводить, не знали английского. Так и шла беседа.

Между прочим, Гапон, увлекшись, сказал, что, если требования демонстрантов не будут удовлетворены, он намерен захватить телеграф и телефон, но потом, испугавшись, попросил эти его слова не публиковать.

Пока Гапон носился по столице, в дело решила вмешаться общественность. В редакции газеты «Наши дни» собрались представители интеллигенции. Максим Горький предложил послать собственную депутацию к Святополк-Мирскому.

Депутацию составили: сам Горький, Анненский (не поэт Иннокентий, а его старший брат, Николай Федорович, экономист, маститый народник), историк, «освобожденец» и будущий «трудовик» Владимир Мякотин, Александр Пешехонов (тоже «освобожденец» и «трудовик», начинавший карьеру, как и Гапон, земским статистиком), юрист и земец К. К. Арсеньев, младший из двух братьев-историков В. И. Семевский, Н. И. Кареев (тоже историк), Е. И. Кедрин (адвокат), знаменитый впоследствии политик-кадет Иосиф Владимирович Гессен… и — Кузин, воистину вездесущий, рабочий и интеллигент в одном лице.

Согласно воспоминаниям К. Пятницкого, представители интеллигенции пытались вступить в переговоры и с Гапоном о «совместных действиях», но тот ответил, что — поздно-де: «через несколько часов, может быть, прольется кровь». Очень странно: в эти же часы отец Георгий убеждал всех, что кровь не прольется. Но, скорее всего, он послал за себя «меньшого брата» — отсюда Кузин. Самому Гапону было явно не до переговоров непонятно о чем. В мемуарах Гапон, как он это часто делает, приписывает инициативу себе: дескать, он через Кузина попросил интеллигентов вступиться.

Итак, решено было — депутации идти к Мирскому, а самим назавтра собираться в Тенишевском училище. После полудня сборный пункт почему-то менялся на Публичную библиотеку (ближе к Дворцовой?).

Мирский интеллигентов не принял, как и Гапона — с ними он как раз говорить умел, но ему тоже было недосуг: он отправлялся с докладом в Царское (это было уже около шести вечера). Д. Н. Любимов, начальник канцелярии МВД, объяснил им — представительному седобородому Арсеньеву, Горькому в сапогах и косоворотке и другим, — что министр приказал принять депутацию генералу К. Н. Рыдзевскому, командиру отдельного корпуса жандармов, в помещении Департамента полиции. Арсеньев ответил, что им желательно видеть самого министра: такое-де поручение дано депутации. Последовал резонный вопрос: от кого, собственно, депутация, кого она представляет? Горький картинно ответил: «Я бы мог объяснить, „от кого“ мы здесь, но опасаюсь — не поймут. В доме шефа жандармов это имя совершенно неизвестно — имя русского народа».

Тем не менее представители русского народа соблаговолили пройти внутренним ходом в помещение жандармерии и побеседовать с Рыдзевским. Суть их сообщения сводилась к тому, что, по их сведениям, намерения у рабочих — исключительно мирные. Никакого ответа не последовало. Тогда депутация двинулась к Витте. Председатель комитета министров «заявил, что министры Святополк-Мирский и Коковцов имеют более точное представление о положении дел, чем сведения ваши, что Государь должен быть осведомлен о положении рабочих и что он бессилен что-нибудь сделать в желаемом вами направлении». Затем Витте позвонил по телефону Мирскому и предложил ему все же принять депутацию. Тот отказался — он уже был на пути в Царское.

Собственно, а чего можно было ожидать? Поразительно еще, что с Горьким и его товарищами (весьма уважаемыми и известными — премьер-министр узнал по портретам Горького, Анненского и Арсеньева! — но заведомо не имеющими полной информации и ни за что не отвечающими людьми) вообще вступили в какой-то разговор. Судя по всему, цель у участников депутации была скорее моральная. Как писал — несколько позже, но тоже в связи с событиями революции 1905 года — брат Николая Федоровича Анненского:

Спите крепко, палач с палачихой!

Улыбайтесь друг другу любовней!

Ты ж, о нежный, ты кроткий, ты тихий,

В целом мире тебя нет виновней!

Ну, вот «кроткие и тихие» интеллигенты и хотели получить у Истории справку о невиновности. Они ее получили.

Ну а что делали власти?

Как ни странно, сведения об этом еще более противоречивы, чем о действиях другой стороны.

Военная и полицейская власть в городе была передана командиру гвардейского корпуса князю Сергею Илларионовичу Васильчикову, который, в свою очередь, подчинялся главнокомандующему войсками гвардии и Петербургским военным округом великому князю Владимиру Александровичу. Но когда это случилось? Седьмого, восьмого? Утром, вечером? Даже здесь источники расходятся. Были взяты под охрану четыре еще неразгромленные электростанции, еще работающие типографии, банки, телеграф, телефон (мысли у властей работали в том же направлении, что и у Гапона) и — винные склады. Столица была разделена на восемь районов. В город были переброшены добавочные войска из Петергофа (пять эскадронов гвардейской кавалерии), из Ревеля (два батальона Беломорского полка, два батальона Двинского полка, батальон Онежского полка), из Пскова (по два батальона Иркутского и Омского полков и один — Енисейского). Красивый, кстати, географический рисунок образуют полковые названия! Полицейским врачам приказано 9-го неотлучно находиться на месте, больницам — быть готовым к приему раненых.

Все это — собственная инициатива Васильчикова и Владимира Александровича, людей военных. Но политическое решение принимали не они.

А кто? И вот тут-то всё выглядит совсем странно.

Было два заседания. Первое было то ли 7-го вечером, то ли 8-го в середине дня. Кто на нем присутствовал — и кто из присутствующих что предлагал? Как будто были Святополк-Мирский, Фуллон, Коковцов, Дурново, Рыдзевский, Лопухин, товарищ министра финансов В. И. Тимирязев и начальник штаба Санкт-Петербургского военного округа Н. Ф. Мешетич. Муравьев рассказал о своей беседе с Гапоном — «убежденным до фанатизма социалистом», и призывал немедленно арестовать его. Фуллон и Мирский опасались, что тогда будет еще хуже, что «пока Гапон во главе движения, демонстрация не примет угрожающих общественному спокойствию масштабов». По одним сведениям, Мирский был не против того, чтобы допустить на Дворцовую выборных из числа демонстрантов. По другим — делился планами вывезти царя и из Царского и «спрятать» в Гатчине. Фуллон пугал новой ходынкой (знаменитой давкой на коронационных торжествах Николая девятью годами прежде): в нем говорил градоначальник, технический специалист, не политик. Кто же произнес роковые слова? Похоже, никто. Впрочем, мы знаем об этом заседании только из рассказов людей, которых на нем не было, — из третьих уст. Только Коковцов написал мемуары, но как раз он об этом — первом — заседании не упоминает.

С шести до девяти Мирский и Лопухин были в Царском и доложили Николаю о положении в столице и принимаемых мерах. Николай выслушал — и одобрил. Два приятных и достойных джентльмена даже не попытались вывести самодержца из нирваны и призвать его к решительным и отважным действиям — действиям, которые мог совершить только он один. Или — по меньшей мере — указать ему на опасность ситуации. Впрочем, Мирский этой опасности явно сам не понимал, а Лопухин не мог нарушать субординацию.

По возвращении министра в столицу собралось новое заседание — в одиннадцатом часу. Как раз о нем Коковцов пишет. По его словам, обсуждались только дислокация и передвижение войск — технические вопросы, одним словом. Якобы именно на этом заседании Коковцов впервые услышал имя Гапона. Поверить в это трудно. Но вот в чем министр, кажется, не кривит душой:

«Все совещание носило совершенно спокойный характер. Среди представителей Министерства Внутренних Дел и в объяснениях Начальника Штаба не было ни малейшей тревоги… Ни у кого из участников совещания не было и мысли о том, что придется останавливать движение рабочих силою, и еще менее о том, что произойдет кровопролитие».

То есть Гапон хотел верить, что войска не станут стрелять в мирное шествие — а министры (не опричники, не кровопийцы — добрые и по большей части прогрессивные лют) считали, что, увидев заставы, рабочие спокойно разойдутся. Только Гапон к вечеру 8-го уже понимал свою ошибку, а министры ни о чем не догадывались.

Кто же отдал приказ стрелять? Никто. Просто никто не отдавал приказа не делать этого. Были войска, были боевые патроны, были уставы — и были ум или глупость конкретного командира. Командиры же вели себя по-разному: смотри первые страницы нашей книги. Надо понимать, конечно, что и времена были варварские: ни тебе водометов, ни слезоточивого газа, ни вагонзаков, ни резиновых дубинок, ни саперных лопаток. Одни нагайки, шашки и огнестрельное оружие. Чем усмирять демонстрантов? Больше нечем.

Но вернемся в вечерние часы 8-го.

Наконец отпечатано — бледно, мелким шрифтом, типографии же бастуют! — обращение градоначальника к рабочим и горожанам. Кое-где его успели даже расклеить. Обращение такое:

«Ввиду прекращения работ на многих фабриках и заводах столицы, петербургский градоначальник считает долгом предупредить, что никаких сборищ и шествий таковых по улицам не допускается и что к устранению всякого массового беспорядка будут приняты предписываемые законом меры. Так как применение воинской силы может сопровождаться несчастными случаями, то рабочие и посторонняя публика приглашаются избегать какого бы то ни было участия в многолюдных сборищах на улицах, тем самым ограждая себя от последствий беспорядка».

Способен ли такой текст — пусть даже напечатанный аршинными буквами, переданный по радио, по телевидению, если бы они уже были, — остановить возбужденную толпу, идущую к Чуду и Спасению? Впоследствии в самой невыразительности фуллоновских предупреждений видели полицейскую провокацию. Но, скорее всего, «старый солдат» просто не умел толком грозить.

Наконец отдан приказ арестовать Гапона. Отдан и не выполнен. А. А. Мосолов, начальник канцелярии императорского двора, так передает свой телефонный разговор с Рыдзевским: «Я спросил его, арестован ли Гапон. Он ответил мне, что, ввиду того, что он <Гапон> засел в одном из домов рабочего квартала и для ареста его пришлось бы принести в жертву не меньше 10 человек полиции, решено было арестовать его на следующее утро, при его выступлении. Услышав, вероятно, в моем голосе несогласие с его мнением, он мне сказал: „Что же ты хочешь, чтобы я взял на свою совесть 10 человеческих жертв из-за одного поганого попа?“ На что мой ответ был, что я бы на его месте взял на свою совесть и все 100, так как завтрашний день, на мой взгляд, грозит гораздо большими человеческими жертвами….»

То есть кто-то все же понимал серьезность ситуации? Да, кто-то понимал. Явно понимал, например, хитрец Витте. И в силу понимания — уклонился от участия в обоих собраниях у Мирского. Якобы его не пригласили. Остался «чистым» — и задним числом строго журил коллег за совершенные ошибки.

А что же делал в эти часы «поганый поп»?

Произносил последние речи. Советовал рабочим взять с собой еды: может быть, государя придется ждать из Царского до самого вечера. Это продолжалось до семи. Потом Гапон пошел с руководителями отделов в трактир ужинать. Оттуда отправились в квартиру купца Михайлова (спонсора «Собрания»), где, по показаниям рабочего В. Янова, якобы жили дети Гапона от первого брака («Дочь лет 17–18 среднего телосложения, смуглая, чистое, овальное лицо, сын лет 10, видел в гимназической черной рубашке» — конечно, Янов ошибся, это были какие-то другие мальчик и девушка, дети Гапона находились в Полтаве и были гораздо младше). Обменялись адресами, чтобы в случае чего позаботиться о семьях друг друга. Гапон назначил Васильева своим заместителем на случай гибели и предложил начальникам отделов тоже назначить себе смену. Все уже знали, что город заполнен войсками, что улицы перегорожены. Никакого плана не было. Задача была проста: добраться до Дворцовой площади кто как сможет. На прощание решили сфотографироваться. Вызвали «ближайшего фотографа» — это был сам Булла. Но он же когда-то снимал гапоновцев с Фуллоном, и от его услуг решили отказаться. В конце концов сделали снимок в заведении Здобнова.

Поздно ночью в обществе своего «телохранителя» Филиппова Гапон отправился в Нарвский отдел. Через некоторое время там появился Рутенберг. Гапон показался ему бледным и растерянным. Рутенберг предложил «наиболее подходящий» путь для процессии: «Если бы войска стреляли, забаррикадировать улицы, взять из ближайших оружейных магазинов оружие и прорваться во что бы то ни стало к Зимнему дворцу». Это касалось только Нарвской заставы: с остальными уже не было связи. Впрочем, и на Нарвской из плана этого ничего не вышло. Рабочие не готовы были к уличной войне, а Гапон не годился в боевые командиры. Сам Рутенберг, впрочем, тоже.

Ночь Гапон провел в комнате одного из рабочих. Утром он послал рабочих в ближайшую церковь, и они силой унесли оттуда хоругви и образа (священник не хотел давать). Это была импровизация: Гапон-артист снова был в тонусе. «Товарищ Мартын» выступил перед толпой, посоветовал обходные маршруты ко дворцу, сообщил адреса ближайших оружейных лавок. Вряд ли кто-то что-то запомнил. Да и услышали немногие: слишком много народу собралось за Нарвской заставой.

Ближе к одиннадцати шествие двинулось.

Вскоре на небе над ним явилось знамение: разделенное на три в облачных бликах солнце, знак великого, особенного дня. Такое же солнце сверкало некогда над обреченной Игоревой ратью.

Первый залп был дан в половине двенадцатого у Нарвских ворот.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.