ИСТОРИЧЕСКИЕ УРОКИ СМУТЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ИСТОРИЧЕСКИЕ УРОКИ СМУТЫ

Сохранилось около 30 русских сочинений о Смуте начала XVII столетия и более 50— иностранных. Нам не удалось включить в книгу «Сказание» троицкого келаря Авра-амия Палицына, «Новый летописец», дневники поляков СтаниславаЖолкевского, Станислава Немоевского и Вацлава Диаментовского (его записки известны как «Дневник Марины Мнишек»), сочинение голландца Исаака Массы. Однако и того немногого что уместилось в этом томе, достаточно, чтобы понять, насколько трудна задача историка, взявшегося толковать события Смуты

Если история, как говорили древние, должна быть учителем жизни, посмотрим, какие уроки мы извлекли из Смуты. Образы ее героев в XIX столетии как часовые стояли на страже русской государственности, удостоверяя общенародную преданность дому Романовых: крестьянин Иван Сусанин, отдавший жизнь за царя, «говядарь» (мясник) посадский человек Кузьма Минин и благородный князь Дмитрий Пожарский Им предстояло сыграть свои роли и в той драме исторического самосознания, которая сопровождала революцию. Опера Глинки, прославляющая подвиг Сусанина, сначала шла в Пролеткульте как музыкальное представление «За серп и молот», а в репертуар Большого театра вернулась в 30-х годах с новым либретто Городецкого, где Сусанин спасает не будущего царя Михаила Романова, а огромную Москву от крохотного опереточного отряда поляков. Минин и Пожарский, как символ демократического единения «великих» и«малых» людей в годы испытаний, скульптурной группой Мартоса не покидали Красной площади, однако смысл этого исторического знака менялся: в речи Сталина 7 ноября 1941 года Минин и Пожарский были упомянуты не как члены общенародного правительства —«Совета всея земли», а как герои-полководцы, давшие отпор иностранной интервенции.

Буржуазная наука пришла к пониманию Смуты как комбинации двух процессов: политической борьбы за власть между родовой аристократией и дворцовой знатью и социально-экономической борьбы за землю и рабочие руки, приведшей к закрепощению трудовой массы и выходу крепостных на новые земли и в казачество. Однако прежние исторические описания Смуты В. О. Ключевского и С. Ф. Платонова были заменены тезисами М. Н. Покровского, смотревшего на события начала XVII века как на «крестьянскую революцию». В 1931 году Сталин в беседе с немецким писателем Эмилем Людвигом особо выделил «восстание Болотникова», но, явно споря с Покровским, не употребил слово «революция» и не сказал слова «Смута». И под влиянием этой оценки в тогдашних научных трудах противоречия целого исторического периода 1598—1613 годов были сведены лишь к одному выступлению низов под руководством холопа Ивана Болотникова4. Сам термин «Смута» был объявлен буржуазным и исключен из работ историков.

В конце 30-х годов, под влиянием антипольских настроений и в преддверие скорой мировой войны, появились исследования, где беды России объяснялись иностранным вмешательством, а действия польских и шведских отрядов в начале XVII века получили название «польско-цшедской интервенции». Так вместо прежней схемы Ключевского — Платонова возникла новая, объясняющая все потрясения Смуты социальной борьбой угнетенных против закрепощения, примиренной общенародным выступлением против иностранных интервентов.

Неполнота этой концепции очевидна: она развивает лишь один тезис Ключевского («Смута, питавшаяся рознью классов земского общества, прекратилась борьбой всего земского общества со... сторонними силами»), но не указывает причин всеобщего расстройства общественной жизни. То, что в истории предстает единым потоком событий, разделено на два ряда явлений, и многое, не соответствующее новой схеме, отброшено — например, борьба за власть в верхах, история казачества, религиозный кризис. Не вполне ясно, почему Смута началась на фоне экономического подъема 90-х годов XVI века и успехов внешней политики. А главное — объяснение Смуты как комбинации крестьянской войны и интервенции не отражает динамики исторического развития; Смута оценивается не как этап роста, а как досадная помеха развитию государства, как будто восстановление центральной власти после «смутных времен> означало простое восстановление политических порядков державы Рюриковичей. Подобная внеисторическая концепция Смуты хороша лишь как «политическая гимнастика» (Ключевский) и совсем не похожа на ту действительную Смуту, что на столетия вперед предопределила исторический путь России.

Англичанин Джером Горсей, поражаясь размаху владений Ивана Грозного, заметил, что «они едва ли могли управляться одним общим правительством и должны бы были распасться опять на отдельные княжества и владения, однако под его (Ивана IV.— А. П.) единодержавной рукой монарха они остались едиными». Смута стала испытанием крепости этой власти; вновь после призвания варягов и образования Московского государства она поставила вопрос о роли государственного начала в истории народа. Удивительно в нашем политическом быту это обратное отношение «ускоренного внешнего роста государства» и развития «народных сил», когда упрочение центральной власти не означалоблагоденствия подданных, а, наоборот, тянуло из них все жилы — «государство пухло, а народ хирел», как писал Ключевский. Успехи правительства Бориса Годунова опирались на крайнее перенапряжение народных сил, увеличение «государева тягла» и не могли не привести к взрыву. Падение Федора Годунова и последующие жертвы, принесенные для восстановления центральной власти, показали, с одной стороны, насколько эфемерными были успехи государственного строительства при Иване IV, когда вместо действительного государства существовала лишь «мечта» о государстве (К. Д. Кавелин), и с другой стороны, сколь крепки уже стали «связи национальные и религиозные», сохранившие целостность России, когда «надломились политические скрепы общественного порядка».

«Национальные и религиозные связи» являются важнейшим содержанием русских сочинений о Смуте. Их авторы — монахи («Мы обязаны монахам нашей историею»,— как заметил Пушкин2), ратники и приказные дьяки, вовлеченные в мощный человеческий поток, принужденные пройти по самой быстрине и выброшенные на безопасный берег. Записки о Смуте рождались в конце 10-х — в 20-х годах XVII столетия, когда пошатнувшиеся основы царства и пошатнувшаяся набожность были восстановлены, и все, произошедшее с Россией, казалось сном наяву3. Смута перевернула привычные представления. Если в прежней литературе русские князья реками проливали басурманскую кровь, то теперь собственные православные цари рекой проливали кровь своих подданных. «Царскогочина яблоко»— державу Российского царства,— «наслаждаясь властью», катали в руках и перебрасывали друг другу как мячик, Федор, юродивый и церковный звонарь на троне, худородный татарин Борис, монах-расстрига Гришка, трусливый увалень и клятвопреступник Василий Шуйский. Цари играли жизнью своих слуг, а те играли царями, «яко детищем», то «хватали за посох и позорили... много раз» и говорили, «чтобы сошел с царства», то терзали до смерти, ища награды у нового монарха. И самые знатные, опора государственного устройства, совершали поступки, означавшие самоотречение, не помня прежней меры своего слова, и никто не был равен сам себе: Шуйский дважды перед всем миром утверждал противоположные мнения о личности убитого царевича Дмитрия, Мария Нагая, безутешно оплакивавшая мертвого сына, без колебаний признала его в Самозванце. Во главе страны стояли теперь не прежние «земледержцы и правители», а «земле-съедцы и кривители», как горько посмеивался неизвестный автор «Новой повести о преславном Российском царстве».

Там, где царил извечный порядок, теперь верховодил случай, и тогда собирались «мужики коверинцы, колтыринцы и конобеевцы и говорили межь себя так: «Сойдемся-де вместе и выберем себе царя». И поднялись цари под разными именами — один назовется Петром, другой Иваном по прозванию Август, иной Лаврентием, иной Гурием.

Священные одежды архиереев поляки резали на портянки. Коломенского епископа Иосифа, привязав к пушке, возили под стены осажденных городов и этим устрашали городовых «сидельцев». И Богородица — защитница Русской земли — смотрела на все это с иконы, а рядом, на стене, были пригвождены «злодейские руки» поляков, глумившихся над образами Христа и Богоматери.

Эти ужасные потрясения, занесенные в русские сочинения о Смуте, могли быть поняты как апокалиптические знаки, предвещающие близость последних времен и Страшного суда, но после воцарения «тихого» царя Михаила сказочно быстро установился мир и покой, и жизнь, как ни в чем не бывало, вошла в свои прежние берега. Оставалось объяснять обретенное спокойствие принятыми Богом жертвами Смуты. Для того чтобы благоденствовать дальше, нужно было еще раз пережить недавние «смутные времена», но по-иному, не в «недоумении» и не в «безумном молчании, еже о истине к царю не смеюще глаголати»°, а обратив Смуту в разумные формы историописания, представив ее как религиозную драму искупительной жертвы и спасения.

Люди оказались плохими актерами в этой драме, и на авансцену были выведены небесные силы — Христос, Богородица и святые Русской земли. Перед участниками Смуты, как перед ветхозаветными пророками, пали завесы времени, и неизвестный иконописец Дворцового приказа видел знак, предвещавший скорую смерть Скопина-Шуйского; преподобный Сергий являлся некоему немощному старцу, беспокоясь о трех слепых меринах, выгнанных конюшим Афанасием Ощериным по недостатку корма; в Архангельском соборе ночные стражи слышали «некие сопротивные беседы» и голоса, поющие отшедшим душам 118 псалом с аллилуариями; жена Бориса Мясника Меланья видела жену в белых ризах, а инок Варлаам — Богородицу и нозгородских святых Никиту, Иоанна и Варлаама Хутынского.

То, что прежде переживалось бессловесно и, значит, без всякой надежды, теперь, в русских сочинениях о Смуте, получило библейские имена, и потому даже самые страшные бездны отчаяния стали частью библейской истории, которая вся означает искупление и конечное спасение. Бессловесный прах на месте прежней великой России назывался теперь «мерзостью запустения» (Дан. 9,27), то есть, как и в библейской книге пророка Даниила, стал прахом разрушенного Иерусалима, который возродится в будущем царстве праведных (От-кров. 21,2). Испытания Русской земли получили подкрепленные надеждой имена всемирного «потопа» и «египетского плена», а ведь, согласно библейской легенде, после потопа господь вновь обратил свою милость к потомкам Ноя, а после египетского плена вывел израильский народ в обетованную землю.

Смута началась с «великой крови неповинной» мальчика Дмитрия и была платой целой земли за эту кровь; но кровь царевича — еще и искупительная жертва за Русскую землю, обеспечивающая спасение тем, кто пройдет через покаяние.

И если никто не сохранил добродетельной души, историю начинают вершить невинные дети, подобно трем библейским отрокам, воспевшим хвалу Богу из огненной печи (Дан. 3,52—90). Отрок Дмитрий принял мучение от злочестивых убийц и по смерти стал творить чудеса; отрок, посаженный на стену Новодевичьего монастыря, выкрикнул на царство Бориса Годунова; отрок Михаил Романов, знаменуя конец Смуты, вышел к народу в Мономаховом венце.

Работа, проделанная первыми историографами «Смутных времен», по масштабу и по воздействию на национальное самосознание может сравниться с сочинениями русских книжников XV — XVII веков о легендарном Мамаевом побоище. Однако если в цикле повестей о Куликовской битве все внимание авторов направлено на укрепление Московского государства в борьбе с внешними врагами, то русские рассказы о Смуте заставляют заглянуть в самые глубины «неустройства» собственной земли, еще раз укрепиться в вере и испытать психологическую и религиозную катастрофу, с которой началось «бунташное» и раскольничье XVII столетие.

Смута, завершившаяся изгнанием поляков из Москвы (для чего русские должны были брать приступом собственную столицу!) и восстановлением русской государственности, давала основание с гордостью говорить о «славе и похвале» Русской земли. Но Смута впервые назвала и цену этой «славе и похвале»: укрепление государства за счет несвободы подданных. Россия пробовала себя на пути закрепощения. Жестокий террор, остававшийся выше разумения современников, создавал будущее России, воспитывая безусловную покорность и уча мириться с унижениями, достигая своей цели именно немотивированной жестокостью. Он сеял страх и холопство как среди тех, кто в «крепости» за хозяином нес государево «тягло», так и среди тех, кому будет позволено тесниться у трона новой «выборной» династии. Общенациональная катастрофа Смуты справилась с задачей, непосильной никакому государственному учреждению, никакому опричному корпусу.

Не случайно в те годы не могла быть замечена и оценена легенда о мученической смерти Ивана Сусанина, ибо, в отличие от раннехристианской и всякой обычной истории, мучения уже не венчали предшествующих злодейств или подвигов; удары раздавались налево и направо просто так, без всякой вины, единственно в целях устрашения3.

В соседстве героев Смуты мясника Кузьмы Минина и князя Дмитрия Пожарского позднейших авторов увлекал образ демократичного союза «всей земли», однако современники не могли не смотреть с опаской на это смешение разных «чинов», как и на соседство отрицательных двойников Минина и Пожарского — польских прихвостней кожевника Федьки Андронова и князя Василия Мосальского — или на соседство холопа Ивана Болотникова и его бывшего господина князя Андрея Телятевского.

Спутав старый порядок и поспешно выстроив новый, Смута не отменила прежних противоречий развития страны, но бросила иной свет на эти противоречия, пробудив сознание и призвав к исторической жизни всю без изъятия массу населения. Смута была первым общенациональным движением, равным по масштабу начавшемуся освоению Сибири и южных окраин и будущему церковному расколу. Все эти потрясения шли от одного корня и питались извечными конфликтами русской истории.

Смута была тем порогом, через который России необходимо было переступить, чтобы войти в Новое время. Споткнувшись, Северная держава все же вступила в первый этап своей европейской истории, который оказался военной, социальной и политической трагедией, известной как «общий кризис семнадцатого столетия»1. Наравне с другими европейскими державами, но с несравнимо большим напряжением, Россия вела внутренние религиозные войны (раскол), ввязывалась в многолетни^ кровопролитные баталии со странами «восточного барьера» — Польшей и Швецией, усмиряла целые армии повстанцев (Разин). Именно события Смуты подсказали Ключевскому завораживающий образ России — летящей птицы, «которую вихрь несет и подбрасывает не в меру сил ее крыльев...».

А. Плигузов

Данный текст является ознакомительным фрагментом.