4 Дрейф к войне
4
Дрейф к войне
В Эрфурте Наполеон как-то неожиданно спросил Коленкура, как, по его мнению, Александр отнесется к династическому союзу между двумя империями. Император французов как будто бы не вкладывал большого значения в свои слова, но потом раза два возвращался к теме. Выражение подобного интереса не застало Коленкура врасплох. С того самого момента, когда Наполеон увенчал себя императорской короной, возник вопрос о наследнике, так как императрица Жозефина вышла из репродуктивного возраста, и давно ходили слухи о разводе. После Тильзита начались неофициальные разговоры о возможном сватовстве императора к одной из сестер царя, что способствовало бы упрочению новой entente.
У Александра имелись две незамужние сестры: великая княжна Екатерина – обаятельная, умная и повсеместно уважаемая – и великая княжна Анна, которой едва исполнилось четырнадцать лет. До своей гибели от рук убийц-заговорщиков их отец издал особый указ, дававший супруге, позднее вдовствующей императрице, полную власть в отношении решения о браке дочерей. Царица-мать ненавидела Наполеона, и в 1808 г., вне сомнения встревоженная слухами о возможном сватовстве, быстро подыскала мужа Екатерине. Вскоре после возвращения Александра из Эрфурта великую княжну выдали замуж за принца Георга Гольштейн-Ольденбургского[17].
Данный момент не обеспокоил Наполеона, который и без того подумывал о младшей сестре. Он не спешил и хотел пока оставить вопрос открытым. Такой расклад устраивал и Александра, позволяя ему до некоторой степени свободно выражать воодушевление относительно идеи брака, зная, что давать окончательный ответ придется не сразу, а через несколько лет.
Однако в свете начала крушения союза с царем, Наполеон решил поскорее связать их обоих династическим альянсом. В конце ноября 1809 г. он дал указание Коленкуру выйти к Александру с предложением посватать сестру за императора французов. Александр отреагировал положительно, но на том дело и встало. Когда же Коленкур попробовал нажать в стремлении получить определенный ответ, царь попросил две недели на обдумывание вопроса и получение одобрения у матери. Под конец второй недели Александру понадобились дополнительные десять дней. Затем еще неделя. В начале февраля 1810 г. он продолжал пожимать плечами и сетовать на возражения матери, обусловленные слишком юным возрастом Анны. Наполеон, оскорбленный очевидным недостатком воодушевления со стороны Александра и подозревавший уже, что тот никогда не согласиться на брак, поспешил избежать грядущего унижения – официального отказа – и обратился с подобным предложением к Австрии.
Император французов уже озвучивал в довольно туманном виде подобную возможность австрийскому двору в предыдущем году, а посему теперь мог действовать быстро. Прочитав донесения от Коленкура, где шла речь о негативном ответе Александра, утром 6 февраля, император французов призвал князя Карла фон Шварценберга, австрийского посла в Париже, и потребовал от того обязывающего решения сразу и бесповоротно. Шварценберг ухватился за подворачивавшийся, как он считал, исторический шанс, и превысил собственные полномочия, дав Бонапарту ответ, которого тот ждал. Придворный с посланием Наполеона к Александру, уведомлявшем последнего о перемене планов, буквально пересекся с посланцем царя, везшим письмо, где тот фактически говорил твердое «нет» Наполеону, объясняя отказ острым нежеланием матери даже говорить о сватовстве Анны, по крайней мере, еще два года.
Услышав о помолвке Наполеона с эрцгерцогиней Марией-Луизой, Александр предположил, что тот все время вел параллельные переговоры с Австрией, а потому почувствовал себя уязвленным таким откровенным двуличием. Вряд ли стоит сомневаться в предпочтении, оказываемом Наполеоном перспективе женитьбы на великой княжне Анне, поскольку такой брак имел бы грандиозный резонанс символического венчания Востока и Запада – объединения двух половинок римской империи. Однако в результате развернувшихся приготовлений к помпезному бракосочетанию императора французов с Марией-Луизой, поглощавшему все внимание Европы, Александр очутился в незавидной роли посмешища перед своими собственными подданными. Он-то стоял за entente с Наполеоном перед лицом почти всеобщего единодушного противодействия альянсу у себя дома, и что же теперь? С ним, как по всему получалось, попросту позабавились и отбросили за ненадобностью. Между тем марьяжные гулянья в Париже, похоже, таили в себе и куда более глубокую угрозу.
Во время свадебного празднества австрийский канцлер граф Меттерних, представлявший своего царственного господина, императора, встал и поднял кубок «за короля Рима!», выражая, таким образом, надежду на появление у Наполеона наследника и передавая один из старинных титулов кайзера дому Бонапарта. Из Санкт-Петербурга все выглядело так, будто Франция и Австрия входили между собой в альянс даже более тесный, чем особый франко-русский союз, заключенный в Тильзите. Одним неприятным признаком перемены настроения в общественном сознании стала история с российским займом, который Александр старался сделать в Париже с целью добыть так нужные ему средства, но который внезапно не нашел ни одного подписчика. К тому же новая ситуация заключала в себе и иной смысл{58}.
Когда французы выходили к Александру с предложениями о заключении брака императора с его сестрой, царь давал понять о намерении увязать согласие в данном вопросе с условием, навеки исключавшим реставрацию Польского королевства. Наполеон отвечал положительно, вполне готовый обменять Польшу на Анну. Теперь же Александр потерял главный актив в торге – в деле крайней важности для России.
Создание Наполеоном в 1807 г. великого герцогства Варшавского являлось на деле первым вещественным конфликтом интересов между Францией и Россией. Новое политическое образование неминуемо создавало шанс восстановления польского королевства. Подобная процедура грозила Российской империи потерей части, если уж не всех территориальных приобретений, сделанных за счет Польши в ходе серии ее разделов, – региона площадью в 463 000 квадратных километров с населением примерно в семь миллионов человек.
Образование великого герцогства Варшавского таило и еще одну опасность для России из-за введения в новом государстве Кодекса Наполеона. Такой шаг приводил к кардинальной трансформации общественных взаимоотношений и влек за собой полное освобождение крестьян. Землевладельцы-помещики России, 95 процентов населения которой приходились на крепостных, никогда бы не смогли смотреть на такого соседа спокойно.
Поляки, являлись ли те гражданами великого герцогства или нет, конечно же, видели в нем ядро для восстановления королевства Польша, а потому в провинциях, остававшихся под властью русских или австрийцев, многие предавались мечтам, а многие и строили планы на будущее. Когда в 1809 г. Австрия решилась на войну с Францией, одна из ее армий[18] захватила Варшаву, но оказалась вынуждена оставить город и откатываться, преследуемая поляками, которые вступили в Галицию, – в часть Польши, аннексированную Австрией.
При заключении мирного договора Наполеон позволил полякам включить небольшую часть завоеванной территории в состав великого герцогства Варшавского. Сей шаг встревожил австрийцев, так как породил у них страх перед перспективой потери остального, но и раздосадовал поляков, ибо те считали себя в праве получить весь освобожденный ими ареал. Они и вовсе пришли в ярость из-за решения Наполеона уступить часть региона России, чтобы задобрить царя.
Однако умаслить русских этим не удалось. Как доносил Коленкур, все в Санкт-Петербурге, начиная с царя, пребывали в твердой уверенности относительно того, что великое герцогство не должно получить ни пяди территории Галиции, ибо в противном случае создастся опасный прецедент. «Все новости, поступающие из Москвы и провинции, подтверждают, что опасения носят всеобщий характер: лучше взяться за оружие и умереть, говорят они, чем стать свидетелями воссоединения Галиции с великим герцогством», – писал он. Вопрос обострялся до готовности не повиноваться царю, которому многие не доверяли[19]. «Против императора Александра высказываются уже без всякой стеснительности. Об убийстве его говорят открыто, – сообщал Коленкур. – Я не видел такого брожения умов с самого моего прибытия в Санкт-Петербург»{59}.
Наполеон никогда не имел намерения восстанавливать Польшу – все его утверждения в обратном относятся к более позднему времени, когда он старался удержать поляков на своей стороне или хватался за последнюю соломинку самооправдания. Посему он предложил Александру подписать обоюдную конвенцию, обязывавшую их обоих не подзадоривать поляков в их мечтах. Чтобы остудить чаяния польских патриотов, император французов отправил лучшие силы армии великого герцогства, Висленский легион, сражаться в Испании[20].
Но Александр велел подготовить черновое соглашение, исключавшее слова «Польша» и «поляки» из официальной корреспонденции, запрещавшие ношение польских наград и не допускавшее использование польских гербов в великом герцогстве. Царь хотел связать Наполеона обещанием ни при каких обстоятельствах не допустить реставрации Польши и обязательством выступить против поляков с оружием, если те попытаются проделать это самостоятельно. Наполеон ответил, что он готов высказаться против возрождения Польского королевства, однако не может и не будет предпринимать действия с целью помешать этому. Предложенные Россией формулировки являлись бессмысленными, поскольку связывали Францию клятвами, которые та была не в состоянии сдержать. Император французов заметил, что, если бы пожелал, мог возродить Польшу еще в 1807 г. и прибавить всю Галицию к великому герцогству в 1809 г., но он не сделал ничего подобного, поскольку не имел такого рода намерений. Тем не менее, десятки тысяч поляков на протяжении более десятилетия сражались плечом к плечу с французами, подогреваемые надеждами когда-либо увидеть свою родину свободной и сочувствием Франции к их делу. Подписать предложенный Россией текст, как говорил Наполеон Шампаньи, означало бы «скомпрометировать честь и достоинство Франции»{60}.
Александр же продолжал настаивать на своем черновике в противовес более общему варианту, выдвигаемому Наполеоном. Стремясь усилить нажим на императора французов и сделать того более уступчивым, царь прозрачно намекал на то, как нелегко будет ему поддерживать блокаду Британии без единодушной поддержки Наполеона в польском вопросе. Однако все более нетерпеливые настояния в отношении данного соглашения, равно как и озвучиваемые царем подозрения, показывали, как мало тот доверял Наполеону, который уже начинал гадать, что же в действительности лежит за всеми теми пируэтами. «Совершенно нельзя представить себе, какую цель преследует Россия, отказываясь от версии, по которой получает все, что хочет, в пользу догматического, несоразмерного варианта, противоречащего элементарной предусмотрительности, каковой император просто не может подписать, не покрыв себя бесчестьем», – писал он Шампаньи 24 апреля 1810 г.{61}
30 июня, когда Шампаньи представил официальное послание из Санкт-Петербурга с содержавшимся в нем списком жалоб и новыми требованиями к подписанию русского проекта конвенции, Наполеон потерял терпение и вызвал русского посла, князя Куракина. «Что имеет в виду Россия под этими выражениями? – потребовал он ответа. – Она хочет войны? К чему сии бесконечные жалобы? К чему оскорбительные подозрения? Если бы я желал восстановить Польшу, я бы так и сказал и не выводил бы войска из Германии. Не пытается ли Россия подготовить почву для отступничества? Я объявлю ей войну в тот же день, как только она заключит мир с Англией». Затем он продиктовал письмо Коленкуру в Санкт-Петербург, поставив того в известность о том, что, если Россия собирается шантажировать его, используя польский вопрос как повод для сближения с Британией, будет война{62}.
Тогда Наполеон впервые прямо заговорил о войне, но то была реплика, брошенная сгоряча. Менее всего на свете он хотел воевать с Россией. Россия, со своей стороны, все с большей целеустремленностью искала предлога перейти к вооруженной конфронтации. Русское общество с самого начала проявляло враждебность к французскому альянсу, а прошедшие годы только упрочили неприятие. Причины носили скорее культурный и психологический, чем стратегический характер.
Россия являлась молодым обществом, и высшие эшелоны его представляли выходцы из разных социальных и этнических слоев. При дворе, в администрации и в армии вельможи из древних боярских родов боролись за место под солнцем с порослью новой аристократии, происхождением своим обязанной политической нестабильности и разгулу фаворитизма прошедшего столетия, породившего такие яркие аристократический фамилии, как Разумовские и Орловы, предки которых всего каких-нибудь два поколения назад вышли из слуг или выслужились из солдат. Завоевания и аннексии добавили к имевшимся родам прибалтийских немецких баронов, польскую знать, грузинских и балканских князей, в то время как потребность в талантливых людях в расширяющемся государстве засасывала в него иммигрантов отовсюду. Одним словом, сложилось довольно подвижное и крайне динамичное общество, но вместе с тем страдающее от этакой культурной ненадежности.
На протяжении последней сотни лет образованные русские всецело прониклись французской культурой. Для них Франция являлась форпостом цивилизации даже больше, чем для элиты какого-нибудь другого европейского государства. Дворянство воспитывалось французскими учителями на французской литературе и говорило между собой на французском языке[21]. Попадалось немало таких, кто посредственно владели русским и прибегали к нему только для отдания указаний слугам. Французские книги в Москве и Санкт-Петербурге пользовались такой же популярностью, как в Париже. Беглый французский являлся необходимым атрибутом для любого, кто стремился сделать карьеру в армии или в администрации. Единственным высокопоставленным офицером в русской армии в 1812 г., не говорившим по-французски свободно, был генерал Милорадович, серб по происхождению, а Александр гордился тем фактом, что говорил на французском лучше, чем Наполеон{63}.
Нуждам этой аристократии служила громадная колония преподавателей, художников, музыкантов, портных, модисток, краснодеревщиков, ювелиров, учителей танцев, парикмахеров, поваров и всевозможных слуг, чьи родители или даже родители родителей осели в России и основали профессиональные династии. После начала революции во Франции к ним добавились тысячи французских эмигрантов, некоторые из которых происходили из высшей аристократии, и многие из них поступили на службу в русскую армию[22][23].
Знание французского значило куда больше, чем просто владение иностранным языком, оно подразумевало естественное знакомство с литературой последних ста лет и с идеями Просвещения, равно как и с модными псевдодуховными и оккультными течениями той эпохи. В высших кругах русского общества распространилось франкмасонство, как и принимаемые с воодушевлением эзотерические учения вроде мартинизма[24]. Александр лично поддерживал тесные взаимоотношения со многими масонами и даже основал ложу, в которой помимо него самого состояли Родион Кошелев, последователь Сен-Мартена и Сведенборга, и Александр Николаевич Голицын (которого царь к тому же назначил прокуратором Священного синода).
Столь явно парадоксальная склонность таила и моменты более неудобного свойства, поскольку приверженность французской культуре плохо сочеталась с неотъемлемыми для русской жизни традиционными православными ценностями. И вот в то время как французская культура правила бал, а в просвещенном обществе, где говорили по-французски, одевались во французские наряды и повсеместно копировали все французское, на саму Францию все те же люди смотрели с какой-то обидой или раздражением. Революция только усилила неприязнь, а события 1805–1807 гг. превратили эти настроения в своего рода национальное движение.
Для большинства молодых офицеров военная служба состояла преимущественно из участия в парадах (за обучение солдат отвечали унтер-офицеры, а потому командирам оставалось только возглавить своих бойцов) и придворных балах. Остальное время уходило на азартные игры, пьянство и волокитство. Сами офицеры не получали почти или вовсе никакого военного образования. «У нас не было нравственности, совершенно ложные понятия о чести, почти никакого настоящего образования и едва ли не всегда неуместная бравада, которую я иначе как порочной не назову», – писал князь Сергей Волконский, младший офицер Кавалергардского полка{64}.
В 1805 г. они отправились на войну так, точно собирались на охоту. Некоторые, как князь Андрей Болконский, герой знаменитого романа Льва Толстого «Война и мир», в мечтах копировали Наполеона. Потерпев страшное поражение под Аустерлицем, они в следующем году были разбиты под Пултуском и в двух других небольших сражениях[25]. В 1807 г. они проиграли кровавую битву при Эйлау и, наконец, были разгромлены под Фридландом.
В большинстве своем русские офицеры отнеслись к поражениям крайне болезненно. Кампания способствовала их отрезвлению, и они начали взрослеть. Даже в сердцах самых испорченных бездельников из аристократических кругов вспыхнули искры патриотизма, а отвага солдат пробудила невиданное ранее уважение к крепостным в военной форме. Офицеры испытывали унижение от той видимой легкости, с какой французы наносили им поражения, как бы храбро и упорно они ни сражались, и досада на противника густо замешивалась на комплексе неполноценности, каковой буквально сквозит со страниц всего написанного ими на данную тему. Поручик Денис Давыдов и его братья офицеры буквально пришли в ярость, когда граф Луи де Перигор, доставивший письмо от маршала Бертье к генералу Беннигсену, не снял свой кольбак[26], будучи препровожден к русскому генералу. Они усматривали в этом пренебрежении удар по чести России и вырабатывали в себе упорную уверенность в необходимости продолжать воевать до тех пор, пока, в итоге, не удастся выиграть битву против Франции. Таким людям Тильзитский мир представлялся чем-то очень сродни предательству{65}.
Боль раненой гордости этих офицеров отражалась в ощущении унижения, испытываемого слоями дворянства на родине. Когда народы встают на путь соискания статуса великой державы, у них начинает развиваться любопытное видение того, что может представлять угрозу им и самому их существованию. И русские быстро начали усматривать такую опасность во французах. «Земля наша была свободна, но воздух стал тяжелее, мы шагали свободно, но не могли дышать, – жаловался Николай Греч после Тильзита. – Ненависть к французам нарастала». Но дело обстояло не в одной лишь ненависти. Начинало появляться ощущение миссии. Примитивная ксенофобия невежд шла рука об руку с антимасонской паранойей и первым дыханием романтизма, создавая убеждение, будто Россия иная, чем прочие европейские страны, она живет более духовной жизнью, а потому ей лучше отвергнуть главенствующую (то есть французскую) культуру Европы и идти своим путем{66}.
Потоком посыпались памфлеты, наполовину религиозные страстные призывы против всего французского, выступающие за возвращение к русским ценностям, а в 1808 г. Сергей Глинка основал новое периодическое издание, «Русский вестник», задуманное как «чисто русское» для борьбы с предательской философией Запада за счет противопоставления ей образа мыслей и добродетели старой Руси – воображаемой культуры некой идиллической непорочности. В бой вступили защитники русского языка, а группа интеллектуалов, включавшая поэта Гавриила Романовича Державина, создала дискуссионный клуб «Беседа» для противодействия иностранному влиянию в литературе. Патриоты осуждали использование учителей-французов и французских горничных как проявление «галломании», а отставной адмирал Александр Семенович Шишков призывал воспитывать детей в русских традициях. Сестра Александра, великая княгиня Екатерина, чей немецкий муж принц Георг Ольденбургский получил пост губернатора Твери, Ярославля и Новгорода, сумела сделаться belle id?ale [прекрасным идеалом] самых горячечных борцов за русскую культуру. Среди них находился бывший канцлер граф Федор Ростопчин и историк Николай Карамзин, который называл ее «тверской полубогиней»{67}.
В таких обстоятельствах создание Наполеоном великого герцогства Варшавского являлось для русских настоящей красной тряпкой для быка. В ходе боевых действий Россия получила клочок польской территории, но земля сама по себе не служила единственным соображением. Русские православные традиционалисты демонстрировали тенденцию видеть в католиках, и особенно в западных поляках, этакие гнилые яблоки в славянской корзине. Теперь же польские жители западных областей России, зачастую ставшие подданными царя всего-то лет десять-пятнадцать назад, грозили образовать ужасную пятую колонну развращенных западников в самой Российской империи.
Такого рода мышление приводило к навязчивой убежденности, озвучиваемой Сергеем Глинкой и другими, что Франция под сатанинским началом Наполеона стремится к покорению России, а потому Тильзитский договор, как и любые перемирия с императором французов, лишь оттягивают наступление страшного дня. Общественная паранойя разом шагнула на новую ступень, когда в конце мая 1810 г. шведы избрали маршала и родственника Наполеона, Жана-Батиста Бернадотта, князя Понте-Корво, кронпринцем и de facto правителем Швеции.
Располагая колонией в Померании, Швеция по-прежнему господствовала на протяжении половины всей линии побережья Балтийского моря. В 1809 г. страна вынужденно отдала Финляндию России, а свержение полоумного Густава IV и замена его Карлом XIII вызвали конституциональный кризис. Новый король был дряхл и к тому же бездетен, и вот в поисках преемника шведы обратились за советом к Наполеону. Тот не пожелал вмешиваться во внутренние дела страны, и в конце концов они остановили выбор на человеке, которого, как им представлялось, одобрил бы и принял император французов. Их ошибка возымела судьбоносные последствия.
Бернадотт был давним товарищем Наполеона. Когда оба они являлись еще не более чем стремящимися к подвигам молодыми офицерами, он унаследовал, а возможно и потеснил будущего императора как соискатель прелестей красавицы Дезире Клари, на которой позднее женился. Сестра Дезире, Жюли, вышла за брата Наполеона, Жозефа, что, казалось бы, позволяло им всем теперь зажить счастливым семейством. Но ничего подобного не произошло.
Бернадотт всегда испытывал ревность к стремительному взлету коллеги. Пусть он с радостью принял звание маршала Французской империи и благородный титул, пожалованный ему Наполеоном, Бернадотт в тайне недолюбливал Наполеона за дерзость облачиться в императорский пурпур и за постоянную жажду к завоеванию. Наполеон со своей стороны держался невысокого мнения о Бернадотте и как-то проронил, что расстрелял бы его по крайней мере в трех случаях, если бы не связывавшие их родственные узы{68}.
Когда Бернадотт сделался кронпринцем Швеции, Наполеон, осознавая ситуацию, не видел особых оснований ожидать от того доброй воли к сотрудничеству, но все же предположил, что бывший коллега будет вести себя и как француз, и как швед. Швеция же с ее извечными естественными врагами в образе России и Пруссии традиционно выступала доброй союзницей Франции. Только в предыдущем году Россия вторглась на территорию Швеции и после затяжных боевых действий принудила отдать Финляндию. Дружеское расположение шведов в отношении Франции подверглось определенному испытанию из-за Континентальной системы, однако протяженное побережье позволяло им нарушать блокаду и потихоньку торговать с Британией, в то время как обладание шведской Померанией, на северном побережье Германии, давало возможность сбывать товары на немецких рынках с очевидной выгодой.
Русские не могли рассматривать сочетание факторов создания великого герцогства Варшавского, женитьбы Наполеона на дочери императора Австрии и недавние перестановки на самом верху в Швеции иначе как попытки окружить их с агрессивными целями, и избрание Бернадотта в кронпринцы вызывало громкий резонанс.
И без того взбудораженные чувства только больше обострялись из-за экономического гнета Континентальной блокады, которая превратилась в своего рода регулярный тарифный аукцион. Британия ответила на наполеоновский Берлинский декрет 1806 г., запрещавший ее кораблям появляться в контролируемых им портах, заявлением о том, что любое судно, ведущее торговлю с портами, откуда изгнаны британцы, будет рассматриваться Королевскими ВМС как законная добыча и подлежать конфискации. Французские, испанские, нидерландские и немецкие купцы попытались обойти запрет за счет использования для доставки товаров нейтральных американских кораблей, но Британия выступила с разъяснением, что не будет считать нейтральным ни одно судно, если оно перевозит грузы между вражескими портами. С целью преодолеть и это препятствие, дело повели так: американские корабли брали на борт грузы, везли их в американский порт, выгружали там, загружали снова и отправлялись с ними в европейский пункт назначения.
Британия отказалась воспринимать подобные ухищрения как законные действия. Наполеон отозвался в декабре 1807 г. декретом, в соответствии с которым любой корабль, заходивший в британский порт или оплачивавший британцам пошлины автоматически подпадал под конфискацию. 1 марта 1809 г. Соединенные Штаты закрыли все гавани для британского и французского судоходства, но Наполеон сумел достигнуть соглашения с американцами в ущерб Британии, каковое обстоятельство привело в 1812 г. к вспышке враждебных действий между Британией и Соединенными Штатами.
У России почти отсутствовала промышленность, а потому она зависела от импорта в плане огромного количества нужных в повседневной жизни товаров. Теперь все приходилось везти контрабандой через Швецию или через малые порты на балтийском побережье России. Предметы экспорта страны – древесина, зерно, пенька и тому подобные вещи – были слишком крупными для тайной транспортировки. Русский рубль упал в цене по отношению к большинству европейских валют где-то на 25 процентов, что сделало иностранные товары особенно дорогими. За период между 1807 и 1811 гг. цена кофе выросла более чем вдвое, сахар подорожал втрое, а бутылка шампанского обходилась против прежних 3,75 в целых двенадцать рублей. Русским дворянам приходилось платить огромную цену не только за шампанское, но и за все прочее, что не производилось внутри их страны, тогда как сами они не могли найти рынка сбыта для продукции своих вотчин{69}.
Горький коктейль из уязвленной гордости и финансовых трудностей лишь способствовал росту критики в адрес политики Александра и его статс-секретаря, Михаила Михайловича Сперанского, фактически являвшегося премьер-министром. Сперанский происходил из семьи священника. Способный человек, выходец из довольно невысокого общественного слоя, аскет, он был чужд любым социальным или финансовым амбициям. Радикал в душе, он пребывал в уверенности относительно несовместимости самодержавия и торжества закона. Ему хотелось бы дать старт куда более далеко идущим реформам государственного устройства. Однако он осознавал ограничения, диктуемые существующим положением, и сосредотачивал усилия на совершенствовании механизмов управления. Вскоре после своего назначения на должность в 1807 г. Сперанский провозгласил так никогда и не вступившую в силу реформу судебной системы, взялся за финансовые структуры правительства и администрацию.
Аристократия, чувствуя в нем врага, делала все возможное в стремлении подорвать позиции министра. Скоро распространились слухи о том, будто на самом-то деле Сперанский франкмасон и революционер, состоящий в тайных сношениях с Наполеоном, а потому ищет путей уничтожить всю общественную систему.
Царь в России являлся теоретически всемогущим самодержцем, но его взаимоотношения с народом отличались сложностью и своего рода амбивалентностью. Власть покоилась на мистическом, священном фундаменте, ибо государь представлял собою для подданных и главу религиозной иерархии, и наместника Бога на Земле. Данное положение вынуждало людей к полному послушанию монарху. Однако если возникало убеждение, будто какой-то царь действует в разрез со своими божественными задачами, он в глазах подданных становился не просто негодным правителем, а демоном, подлежавшим уничтожению. Если брать чисто светскую ипостась царя, то и тут его положение было не менее двусмысленным. Сам факт сосредоточения у него всей полноты власти означал отсутствие у него в руках реальных рычагов для выполнения своей воли. Таким образом, император России любопытным образом оказывался в зависимости от благорасположения аристократии, которая заполняла посты в армии и в государственном аппарате, а также формировала общественное мнение. А вот как раз общественное мнение тогда было сильнейшим образом настроено против Александра и его политики по существу по каждому пункту. Он казался многим виновником унижения России и понимал, что единственный путь смыть пятна позора – вступить в войну. Завоевание Финляндии немного разрядило атмосферу, но его явно не хватало.
26 декабря 1809 г., в тот самый период, когда Александр заверял Наполеона в собственном стремлении сделать все для устроения его брака со своей сестрой Анной и просил императора французов раз и навсегда похоронить польский вопрос, царь вызвал к себе князя Адама Чарторыйского, близкого друга и известного польского патриота, который еще десять лет тому назад разработал план реставрации королевства Польши под протекторатом России. Поведав этому вельможе о возникшем у него теперь желании привести замысел в действие путем «освобождения» великого герцогства Варшавского и объединения его с польскими областями, ныне находящимися под властью России, Александр попросил Чарторыйского озвучить полякам такое намерение. Князь мог ответить без подготовки. Он знал, что схема могла бы сработать только в двух случаях – в 1805 или в 1809 гг., когда Наполеон вел войну с Австрией, но, тем не менее, поехал в Варшаву и повидался с человеком, рассматривавшимся как ключевая фигура при реализации плана, то есть с князем Юзефом Понятовским, главнокомандующим армией великого герцогства и племянником последнего короля Польши. Как легко себе представить, Понятовский отклонил предложение русских{70}.
Об этом Чарторыйский лично доложил Александру в апреле 1810 г. Он не преминул указать, что ветер донес до многих поляков известия о переговорах Александра с Наполеоном относительно предотвращения реставрации Польши, а подобные вещи вряд ли могли способствовать реализации плана. Но царь упорно хватался за мнение о том, будто поляков все же можно перетянуть на свою сторону. «Теперь только апрель, так что можем начать через девятимесячный срок», – заключил он{71}.
От Коленкура не укрылось обстоятельство поступательного снижения дружелюбия Александра в направлении французской политики зимой 1809–1810 гг., а к весне 1810 г. французский посланник обнаружил, что сложившаяся между ним и царем дружба все менее совместима с обязанностями посла. Коленкур начал намекать Наполеону, что хотел бы быть отозванным. Но Наполеон не обращал внимания на его предостережения и желания.
Император французов убедил себя, будто Британия сильно теряет на экономическом фронте, а потому через какие-то несколько месяцев нужда заставит ее сесть за стол переговоров. Посему он с большей энергией взялся за механизмы Континентальной блокады. В его корреспонденции появились во множестве подробные указания губернаторам и правителям прибрежных регионов, какие суда и за что тем надлежит подвергать конфискации, а каким, напротив, давать свободный проход. Он рекомендовал отсекать альтернативные источники снабжения и разъяснял принципы, положенные в основу своей политики, увещевая всех на местах строго придерживаться его указаний.
Словно бы одних финансовых проблем было мало, Наполеон сделал пилюлю еще более горькой – решил частично повернуть денежные потоки во Францию, перестроив систему за счет прочих государств. Он вздумал последовать примеру контрабандистов и выдать лицензии ряду купцов на ввоз грузов из Британии (за что те платили кругленькие суммы в казну), после чего полученные таким путем товары экспортировались сухопутным путем в другие страны, в том числе и многие – в Россию. Подобные процедуры практически не оставили Александру выбора, как только лишь бросить открытый вызов блокаде. 31 декабря 1810 г. он издал указ, открывавший русские порты для американских кораблей и в тоже самое время наложил высокие пошлины на промышленную продукцию (французскую), ввозившуюся в Россию по суше.
Скоро британские товары потоком хлынули в Германию из России. Континентальная блокада трещала и рвалась по всем швам. И все же Наполеон не желал признавать очевидного. «Континентальная блокада стала главной его заботой, он захвачен ею более, чем когда-либо прежде, – отмечал секретарь императора французов, барон Фэн, в начале 1811 г. – и, пожалуй, слишком сильно!»{72}
В решимости держать под контролем все точки поступления импорта, Наполеон аннексировал ганзейские порты. В январе 1811 г. он поступил точно таким же образом с герцогством Ольденбург, правитель которого приходился отцом зятю Александра. Правда, император предложил тому в качестве компенсации другую германскую область, но встретил отказ. Александр пришел в ярость и счел себя оскорбленным лично – его формальный союзник начал свергать с престолов членов царской фамилии, чем значительно укреплял мнение и без того широко распространенное в России, что Тильзит был не альянсом, а подчинением. Царь чувствовал себя обязанным перейти к действиям ради обеспечения безопасности собственного положения в своей стране. «Кровь должна пролиться вновь», – признался он сестре, Екатерине{73}.
6 января 1811 г. Александр вновь написал Чарторыйскому с просьбой убедить поляков принять его в роли освободителя и реставратора королевства. Военный министр царя, генерал Барклай де Толли, уже разрабатывал планы нанесения удара по великому герцогству с последующим продвижением в Пруссию на соединение с прусскими войсками[27]. Во втором письме к Чарторыйскому Александр подобно перечислял войска, которые он уже стянул к границе для осуществления операции: 106 500 чел. в передовых формированиях при поддержке 134 000 во втором эшелоне, плюс третья армия из 44 000 чел. и в дополнение к ней 80 000 рекрутов, уже закончивших прохождение подготовки. В случае необходимости все эти войска представлялось возможным усилить несколькими дивизиями из состава армии, действовавшей против турок в Молдавии. «Не может быть сомнения в том, что Наполеон старается спровоцировать Россию на разрыв с ним, надеясь, что я совершу ошибку и выступлю зачинщиком, – объяснял ситуацию царь. – Сие бы и в самом деле было ошибкой в сложившихся обстоятельствах, и я решительно настроен не совершить оную, но все будет выглядеть по-другому, когда поляки встанут на мою сторону. Поддержанный 50 000 солдат, на коих могу рассчитывать от них, да 50 000 пруссаками, кои могут присоединиться к ним без риска, и моральной революцией, каковая неизбежно произойдет в Европе, я сумею без выстрела выйти к Одеру»{74}.
Александр едва ли мог рассчитывать скрыть передвижения войск, и к лету 1811 г. приближающаяся война стала темой обсуждения всюду в России. Не остались тайной и настроения в Польше, равно как не стали секретом разговоры царских дипломатов в Вене и в Берлине. Правда пошедший шумок побудил некоторых думать, будто все происходящее есть просто-напросто блеф. Но независимо от того, собирался или нет Александр перейти в наступление на той стадии, он сделал шаг, каковой, несомненно, уверенно вел его в сторону вооруженной конфронтации{75}.
Наполеону приходилось всерьез обратить внимание на угрозу. Понятовский и так уже предостерегал его о сосредоточении русских войск на границе великого герцогства осенью 1810 г., и император французов со всей тревогой осознавал, насколько слабы его силы в данном регионе. Он незамедлительно отдал распоряжения командирам на местах стянуть и сосредоточить вместе отдаленные формирования и снабженческие склады перед лицом возможного неожиданного нападения и наметил позиции для отхода по Висле, одновременно приступив к наращиванию войск в Польше и в Германии. Наполеон принялся бомбардировать маршала Даву, осуществлявшего командование французскими войсками в северных районах Германии, письмами с указаниями укрепить опорные пункты и перевести солдат на военное положение. 3 января 1811 г. император взялся за перегруппировку войск с целью усиления фронтовой полосы. «Я считал войну объявленной», – утверждал он позднее. Многим во Франции старт враждебных действий тоже виделся лишь делом времени. «Здесь много говорят о войне. Рано или поздно до нее дойдет, и теперь время кажется подходящим», – писал сестре один офицер шволежеров-улан Императорской гвардии из депо в Шантийи 9 апреля 1811 г.{76}
В то же самое время Наполеон делал все от него зависящее, чтобы отвратить конфликт. В феврале он велел Коленкуру потребовать беседы с Александром и его министром иностранных дел, Румянцевым, чтобы заверить их в стремлении Франции поддержать союз и полном отсутствии даже и мыслей воевать с Россией, если только та не выступит как союзник Британии. В апреле император французов повторил указания генералу графу Жаку Ло де Лористону, новому послу, которого отправлял в Санкт-Петербург на замену Коленкуру, поскольку того он наконец-то отозвал.
Наполеон также не упускал благоприятной возможности уведомить Куракина и любых других знатных русских, оказывавшихся проездом в Париже, в своем желании мира и дружбы с их страной. «У меня нет намерения вести войну с Россией, – заявил он князю Шувалову в беседе в Сен-Клу в мае 1811 г. – Это было бы преступлением с моей стороны, поскольку я воевал бы без всякой цели, а я пока, благодарение Богу, не утратил рассудка, не стал сумасшедшим». Полковнику Александру Ивановичу Чернышеву, доверенному лицу царя, которого тот время от времени посылал в Париж с письмами к Наполеону, последний то и дело повторял, что не имеет намерений изматывать себя и своих солдат во имя Польши, и «он официально заявил и поклялся всем святым для него в этом свете, что восстановление королевства меньше всего заботит его»{77}.
Однако Александр не мог так запросто отложить в сторону польскую проблему. Когда царь осознал тщетность надежд положиться в борьбе против Наполеона на поляков, он вернулся к идее упрочения взаимоотношений с императором французов в отношении польского вопроса. Перед самым отъездом Коленкура из России Румянцев предложил ему положить в один и тот же мешок герцогство Ольденбургское и великое герцогство Варшавское, встряхнуть его как следует, а потом посмотреть, что оттуда высыпется. Он считал разумным для Наполеона удовлетворить отца царева зятя за потерю Ольденбурга, передав тому в качестве компенсации часть территории великого герцогства. Наполеон отреагировал гневно и отказался даже рассматривать подобный вариант, хотя сам же на каком-то этапе обдумывал в качестве одного из решений проблемы передачу трона восстановленного Польского королевства брату Александра, цесаревичу Константину{78}.
Когда утром 5 июня 1811 г. фаэтон Коленкура въехал в Париж, то направился прямиком в Сен-Клу, где квартировал Наполеон. Не прошло и нескольких минут с момента, как карета вкатилась во двор, а Коленкура уже отвели к Наполеону, у которого тот провел следующие семь часов. Рассказ о беседе, записанный тем же вечером, позволяет превосходным образом понять ход мыслей Наполеона в тот критический момент истории{79}.
Коленкур ответил Наполеону, что, по его мнению, Александр желает мира, но не стоит ожидать от него готовности подвергать своих подданных тяготам Континентальной блокады, к тому же царь хочет ясности в отношении проблемы Польши. Кроме того, бывший посол предостерег Наполеона относительно того, что Александр перестал быть тем податливым мальчиком, которого император встретил в Тильзите, и теперь царя так просто не запугать. Как говорил Коленкуру Александр, он, коли уж дойдет до войны, будет сражаться, если потребуется, то и в глубине территории России, и никогда не подпишет мира, продиктованного ему в собственной столице, как сделали император Франц и король Фридрих Вильгельм. Наполеон отмел все приведенные соображения заявлением о лживости и слабохарактерности Александра и предположил, что Коленкур, возможно, подпал под влияние царя.
Император французов терзался неприятными подозрениями в отношении намерений царя, опасаясь, как бы тот не покусился на великое герцогство Варшавское, если он повернется к нему спиной. Наполеон то и дело повторял, что он – не Людовик XV, имея в виду слабую реакцию Франции на раздел русскими ее польского союзника в восемнадцатом столетии. Разговор пошел по кругу: Наполеон с интересом справлялся о мнении Коленкура, а потом, услышав его, только отмахивался. На самом деле император, вероятно, был прав, когда считал Коленкура убаюканным верой в мирные намерения Александра, но все же не мог полностью списать со счетов соображения бывшего посла.
Только одно утверждение царя, похоже, произвело глубочайшее впечатление на Наполеона, как говорит о том Коленкур. «Если судьба решит против меня на поле битвы, – сказал Александр. – Я скорее буду отступать хоть до самой Камчатки, чем отдам губернии и подпишу в своей столице договор, который будет лишь перемирием. Француз храбр, но длительная нужда и плохой климат измотает его и лишит твердости. Наш климат, наша зима станут сражаться за нас. Яркие победы достигаются только там, где сам император, а он не может быть везде или годами не являться в Париж»{80}. Александр говорил, что отлично осознает способность Наполеона выигрывать битвы, а потому постарается избежать сражаться с французами, когда те будут под командованием своего государя. Царь также упомянул о партизанской войне в Испании и заявил, что, в случае необходимости, весь русский народ встанет против завоевателя. Но по некотором размышлении Наполеон отбросил эти грозные обещания, списав их на обычную браваду.
Император французов считал Александра слишком слабохарактерным для реализации подобного плана, а русское общество – не готовым к таким жертвам. Он полагал, что вельможи не захотят видеть неприятеля опустошающим их земли во имя одной лишь чести Александра, в то время как крепостные скорее восстанут против дворян и царя, чем пойдут воевать за систему, делающую их рабами.
На вопрос, какой, по его мнению, выбор следует сделать в такой ситуации, Коленкур выдвинул два альтернативных варианта. Наполеон должен либо отдать Александру значительную часть если не все великое герцогство Варшавское, за счет чего упрочить альянс, либо начинать войну с целью восстановления королевства Польша. Как заметил он, Австрию будет нетрудно удовлетворить компенсациями, а дело Польши настолько широко признается в мире, что даже Британия, в итоге, одобрит такой курс действий{81}. На вопрос, какой вариант избрал бы сам Коленкур, будь у него такая возможность, тот ответил, что отдал бы великое герцогство Александру, за счет чего гарантировал себе прочный мир. Наполеон возразил, что не может получить мир, поступившись достоинством, а бросить поляков для него означало бы покрыть себя бесчестьем. По его мнению, купленное такой ценой миролюбие Александра неизбежно приведет к русской экспансии в сердце Европы.
В действительности к тому времени военный задор Александра значительно угас. Весомую роль, скорее всего, по-прежнему играла память об Аустерлице, поскольку, как отмечал Чарторыйский, царь все еще «очень боялся» Наполеона. Александру досаждала непрочность собственного положения у себя дома, сердце задевало дружное общественное неприятие его политики. Если же говорить о сугубо личном, его печалили произошедшие одна за другой в 1808 г. и 1810 г. смерти новорожденных дочерей. Но, возможно, главным соображением, сдерживавшим царя, было нежелание очутиться в роли агрессора – стать зачинщиком войны. Как высказывался он в июле 1811 г. в письме к сестре, самым лучшим путем стало бы предоставить судьбе самой уничтожить Наполеона. «Мне представляется более разумным надеяться на исправление зла временем и одними уже собственными его масштабами, ибо я не могу избавиться от убежденности, что подобное положение дел не может продолжаться долго, что страдания всех сословий как в Германии, так и во Франции столь велики, что терпение их когда-нибудь непременно иссякнет»{82}.
Но на самом деле раньше иссякло терпение Наполеона. Он рассматривал отказ русских от условий поддержания Континентальной блокады как предательство, он видел, как Россия сосредотачивает войска, создавая угрозу или же провоцируя его, и пребывал в убеждении, что Александр использовал польский вопрос и торговые дела как предлог для разрыва союза. Такое видение вопроса как будто бы подтверждал и рост дипломатической деятельности русских в Вене, где те довольно открыто пытались вбить клин между Австрией и Францией.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.