Кризис современной демократии

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Кризис современной демократии

Под этим общим заголовком я объединяю четыре свои статьи, написанные в разное время, но связанные единством основной темы. Если некоторые отдельные, конкретные утверждения статьи «Шестой октябрь» в настоящее время могут считаться устаревшими, даже ошибочными, общий смысл как этой статьи, так и остальных трех, мне кажется, остается вполне свежим и теперь.

I. Старорежимным радикалам

За последнее время часто приходится выслушивать и вычитывать нападки на нашу идеологию, исходящие из лагеря неисправимых демократов, доселе живущих «светлыми идеалами русской интеллигенции». Нападки эти, конечно, обличают в нас прежде всего «реакционеров», славянофилов, сторонников К.Леонтьева и т. д. Нападающие очень довольны, что получили возможность оперировать старыми этикетками, и усердно нацепляют их привычными руками. Разумеется, преобладающую роль в этом деле играют правые социалисты и кадеты-милюковцы (ср., например, статью г. Мирского «Приходящие справа», по поводу моих «Фрагментов»[207] в «Последних Новостях» от 8 июня).

Сейчас мне хочется отметить лишь один момент в такого рода критике: — момент прямо-таки чудовищного консерватизма, присущего русским радикалам. Притом консерватизма наиболее бесплодного, узко формального, того самого, который столь блестяще был развенчан старыми «Вехами».

Казалось бы, крушение исторической России и сотрясение исторической Европы заставит русскую интеллигенцию задуматься о самой себе, о своей горькой судьбе, переоценить многие из ценностей, казавшиеся десятки лет незыблемыми. Иными глазами взглянуть и на своих традиционных властителей дум, иными глазами взглянуть и на государство, и на национальную культуру, и на вождей «одиозной» линии русской мысли: Достоевского, Данилевского, Леонтьева… Несколько иначе отнестись, страшно вымолвить, даже и к таким историческим фигурам, как Иван Грозный…

Казалось, что потрясающий опыт революции привел большую дорогу русской интеллигенции к обрыву, в котором она обретет целительный «кризис сознания», благодетельный «катарзис».

Вместе с тем так ясно чувствовалось, что революционный огонь переплавил все былые наши политические категории, что смешно и нелепо теперь оперировать старыми журналами, упиваться трафаретами «правизны» и «левизны», молиться на опустошенный алтарь отвлеченного, формального «народоправства» и в заветах французской революции по-прежнему усматривать всю «суть глубочайшей науки и смысл философии всей».

И вдвойне представлялась нелепой и неуместной та поза «воплощенной укоризны» перед отечеством, которая служила предметом усиленной гордости нескольких поколений русской интеллигенции. «Укорять» ей следовало прежде всего саму себя… Одним словом, революция беспощадно обнаружила глубочайшую внутреннюю несостоятельность всей идеологии нашего традиционного радикализма и глубочайшую фальшь его психологии.

К этому следует прибавить факт несомненного в наши дни кризиса политических форм западного конституционализма, ведущих свое начало от французской революции. Трудно еще предсказать, что выйдет из этого кризиса, куда он приведет. Но вряд ли объективный его смысл будет всецело соответствовать субъективным ожиданиям человеческих масс, с ним связываемым. Он протекает в атмосфере надежд на «увеличение здания» демократического прогресса, он обусловливается столь распространенной еще в наши дни «восторженной холерой демократии и общего блага» (Леонтьев). Но его результаты глядят в иной план исторического бытия. История развивается диалектически.

«В истории чередуются дневные и ночные эпохи, — замечает Н.А. Бердяев в своей недавней статье о Шпенглере («Предсмертные мысли Фауста»)… — Мы стоим у грани ночной эпохи. День новой истории кончается. Рациональный свет ее гаснет. Наступает вечер… По многим признакам наше время напоминает начало раннего средневековья. Начинаются процессы закрепощения, подобные процессам закрепощения во времена императора Диаклетиана. И не так неправдоподобно мнение, что начинается феодализация Европы. Процесс распадения государства совершается параллельно универсалистическому объединению»…

Как бы то ни было, — идет новая эпоха, корни которой уходят в глубину высших откровений исторического Духа, но своеобразие которой отчетливо ощущается и в плоскости общественных отношений, политических форм. Формальная демократия повсюду переживает сумерки, едва ли не превращается в собственную противоположность. История словно стремится воспроизвести некоторые черты государства просвещенного абсолютизма, только, конечно, в существенно новом выражении, в иной обстановке. Индивидуализм XIX века, всесторонне развивая свои определения, переходит в «этатизм» ХХ-го, новые социальные идеи, становясь мощной, активной силой, решительно трансформируют облик современного человечества. Весь этот процесс бесконечно осложняется болезнью европейской культуры, ставящей под вопрос и под удар многие общепризнанные, казалось бы, ценности новейшей европейской истории. Но, параллельно темным признакам наступающего периода, можно различить и несравненные духовные достижения, которыми он чреват и которые отличают его от предшествующего.

В свете совершающегося великого исторического перелома, уже явственно ощущаемого и наиболее чуткими ушами Запада, особенно знаменательное значение приобретают предчувствия и предвестия тех русских мыслителей, писателей и публицистов, которые, пребывая в стороне от прямого западнического влияния в России, провидели неизбежность грядущего сдвига в судьбах европейского человечества. Нельзя уже теперь к ним относиться свысока, мерить их запыленными трафаретами обмельчавших идей уходящего века. Прав Бердяев, что книга Шпенглера, явившаяся откровением для Европы, «не может слишком поразить тех русских людей, которые давно уже ощущали кризис, о котором говорит Шпенглер». Совершенно ясно, что «в мыслях Шпенглера есть какое-то вывернутое наизнанку, с противоположного конца утверждаемое славянофильство». «Славянофильские» мотивы, обновленные и углубленные жизнью, звучат все слышнее и определеннее не только в России, но и в Европе. Русское влияние на Западе становится ощутительным, как никогда…

Это влияние обязывает. Его не оправдаешь перепевами вечерних западных мелодий, столь любезных сердцу «Последних Новостей» с господами Мирскими. И недаром русская революция, западническая по официальным своим схемам, всем жизненным своим воплощением ниспровергает устои «великих принципов 89 года». В ней и через нее впервые переживают эти принципы крутое испытание, от коего вряд ли уж оправятся. Нужны какие-то новые откровения, на почве изжитых начал исцеление человечества немыслимо.

«Реакция»? «Обскурантизм»? — Эх, господа, оставьте, право, эти плакатные формулы и смешные жупелы. Пора уже признаться, что они канули в лету вместе с дореволюционной русской интеллигенцией, ими наивно упивавшейся. Помните, что это именно в вас шевелится старорежимная психология, когда вы пытаетесь реставрировать «незыблемые ценности русского радикализма», как недавно с напыщенностью выразился некий приват-доцент из «Голоса России»…

Реакционеры те, кто хочет восстановить прошлое. Но нужно быть… Марковым Вторым или здешним «воеводой» Дитерихсом. К формам безвозвратно ушедших времен человечество не вернется. Не вернешь старую монархию, как не заставишь никого вновь поверить в мистику голубой крови и белой кости. Идти можно и нужно не назад, а вперед. Но откуда видно, что это «вперед» заключается все в той же парламентской демократии и магической четыреххвостке, которые на наших глазах вызывающе бессильны спасти Европу от худосочия, становящегося хроническим? Откуда видно, что Россия, вместо того, чтобы в муках искать своего собственного выхода, предчувствованного ее глубочайшими умами и болезненно нащупываемого ее великой революцией, — откуда видно, что вместо этого она должна пасть ниц перед линяющими западными канонами, зачеркнуть свою культуру и свою революцию, дабы скорее обзавестись «мирной демократической конституцией»?

Я сейчас еще ничего не решаю, — я лишь констатирую исключительную мелкотравчатость критики, направляемой по нашему адресу со стороны замаринованных европейской атмосферой старорежимных русских демократов. И чтобы лишний раз скомпрометировать себя в их глазах преступным цитированием Конст. Леонтьева, заключу свою реплику следующей выдержкой из его «Востока, России и Славянства»:

«Надо желать, чтоб якобинский либеральный республиканизм оказался совершенно несостоятельным: и не перед реакцией монархизма, а перед коммунарной анархией (курсив Леонтьева); ибо монархическая реакция все-таки прочна не будет, а только собьет еще раз с толку наше и без того плохое общественное мнение… торжество же коммуны, более серьезное, чем минутное господство 71 года, докажет несомненно в одно и то же время и бессилие «правового порядка», искренно проводимого в жизнь (чем искреннее, тем хуже!), и невозможность вновь организовываться народу на одних началах экономического равенства. Так что те государственные организмы, которым еще предстоит жить, поневоле будут вынуждены избирать новые пути, вовсе непохожие на те пути, по которым шла Европа с 89 года. Большинство не умеет ни отвлеченно предвидеть, ни художественно предчувствовать: большинству нужны наглядные примеры».

Пора понять, что мы реально вступаем в новую историческую эпоху, когда «аргументы от радикализма», коими ныне кокетничают «Последние Новости», будут мирно покоиться в музеях древности, подобно алебардам и екатерининским каретам. Пора понять, что эта новая эпоха будет запечатлена более, нежели всякая другая, мировым влиянием России и русской культуры.

Обратимся же, наконец, к самим себе!

II. Шестой октябрь

— Генерал, рейхстаг против вас!

— Да, но за меня рейхсвер!..

Он прекрасно передает «стиль эпохи», этот краткий, но крылатый диалог, недавно облетевший немецкую прессу. Он символичен. В нем мудрость века сего.

История дает отставку начисто всем этим профессионалам демократии и первосвященникам парламентаризма. Сегодня здесь, завтра там, горькая судьба гонит их за борт политической жизни и даже подчас не в двери, а прямо в окна, как в свое время их неудачливых предков из Сен-Клу… Меркнет слава вселенских законодательных соборов, и у четыреххвостки скоро, пожалуй, не останется ни одного хвоста…

О чем, как именно не об этом вспомнить в шестую годовщину нашего отечественного Октября? Ведь нигде еще, как только в этом своем пункте, октябрьская программа не обрела реальной «мировой» значимости. Нигде, как только здесь, не ощущаются ее конкретные «завоевания». Всемирно-исторический смысл октябрьской революции заключен прежде всего в ниспровержении устоев формально-демократической государственности 19 века. В этом своем «смысле» она истинно победоносна и подлинно интернациональна. Более узкие, тесные, «высокие» ее задачи — коминтернские — еще всецело под знаком вопроса: коминтерн пока — чересчур уж «кремлевский», и недаром его так обидно часто принимают за границей за «департамент воссозданного русского империализма» (отзывы Керзона и Пуанкаре). Но вот сумерки демократических кумиров — факт, и роль в них революционной России — тоже неоспоримый факт. Нельзя игнорировать эти характерные различия. В «круглых скобках» коминтерна кроме русских деятелей не видать заметных фигур: сплошь «третий сорт», танцующий под московскую музыку, а в «квадратных скобках» действенного антипарламентаризма рядом с Лениным, Бухариным и Троцком найдут себе место и — странно вымолвить! — Муссолини и покойный Стамболийский, и здравствующий Цанков, и Кемаль, и Хорти, и Ривера, и, по существу, конечно, сам Пуанкаре. Очередь за Германией. Вопрос там теперь в «круглых», а совсем не в «квадратных скобках». В какие формы выльется кризис демократии? Кто ее покончит, завершит: красное знамя или черная рубашка?.. Веймарская конституция обречена, если даже и не по букве, то по «духу». Неважно, за кем пойдет рейхстаг, — все дело в том, куда склонится рейхсвер, т. е. квинтэссенция активных элементов страны…

Рассеивается марево арифметического демократизма, окутавшее собою 19 век. Именно тогда, когда осуществлялись наиболее заманчивые и дерзновенные демократические чаяния, — вскрылась их роковая внутренняя недостаточность. Вводятся сложнейшие расчеты пропорциональных систем представительства, устанавливаются референдумы, реализуется избирательное право женщин. Идеал демократии, столетие маячивший перед человечеством, наконец, достигнут. И, достигнутый, он вдруг как-то разом погас, съежился, показал себя таким жалким, относительным. Он привел к распутью, к сплошному знаку вопроса, неизбывному раздумью Буриданова осла. Воистину, произошла магическая метаморфоза: прелестная Дульцинея оказалась несносной девкой Альдонсой, пропитанной атмосферой скотного двора…

«Всеобщее голосование, последняя пошлость формально-политического мира, — писал Герцен семьдесят лет тому назад — дала голос орангутангам. Ну, а концерта из этого не составить»…

«Мир изобилует олухами, а вы добились всеобщего голосования!» — еще более выразительно сокрушался Карлейль.

«Великим политическим суеверием прошлого — добавил Спенсер в 85 году, — было божественное право королей. Великое суеверие нынешней политики — божественное право парламентов. Миропомазание незаметно перешло с одной головы на многие, освящая их и их декреты. Можно находить иррациональным первое из этих верований, но следует допустить, что оно было более логичным, чем последнее».

Что же, в конце концов, удивительного, что, параллельно высшему торжеству демократического начала, мы видим ныне его поразительный декаданс, его эффектный эпилог?.. Массы отрекаются от своей непосредственной власти. Измученные смерчем войн и революций, народы хотят одного — спокойствия и порядка. И облаченные высшей властью, калифы на час, они спешат уступить эту высшую власть активному авангарду, инициативному меньшинству из своей собственной среды. Инициативному меньшинству, обычно завершенному инициативнейшей фигурой, авторитетной волей вышедшего снизу вождя. Отсюда — культ Ленина в России, Муссолини — в нынешней Италии. Эти две фигуры, при всей их политической полярности, одинаково знаменательны, они фиксируют новейшую ступень эволюции современной Европы. В этом смысле они однокачественны, как одноцветно пламя, несмотря на все разнообразие горящего материала…

Перед лицом надвигавшейся экономической и политической катастрофы послевоенных лет демократические парламенты Европы напоминали собой человека, панически мечущегося по мостовой направо и налево под носом наезжающего автомобиля. «Заметался, — отмечают в таких случаях шоферы, — значит погиб»…

И народы приходят в себя, просыпается роевой (не арифметический) разум. Народы словно говорят своим волевым, монолитным вождям:

— Наши парламенты нам надоели и наши митинги нас разорили. Разгоните их и правьте нами во имя нашего блага!

И рождается новая аристократия, по своему народная и по существу передовая, — аристократия черной кости и мозолистых рук. Белая кость и голубая кровь в прошлом, в безвозвратном, безнадежном прошлом. Шумливый век демократии поглотил, запачкал, обесцветил и ту, и другую. Но он же взрастил побеги новой правящей знати, рыцарей без страха, хотя, конечно, и не без упрека с точки зрения «светлых идеалов» наших отцов. О, эти милые, уютные, наивные «светлые идеалы»!

Под ними хаос шевелится!..

Итак, власть народная, но не демократическая. Власть крутая, но понятная народу. Вышедшая из масс, но массы прибирающая к рукам ради их же благополучия…

На языке историков, любящих аналогии, уже вертится назойливая этикетка:

— Цезаризм…

В самом деле. Бравый матрос Железняк лишь наиболее красочно и лапидарно выразил суровую идею века. Он не стал дожидаться, пока власть, как зрелый плод, не только фактически, но и «формально» скатится в инициативные руки. И чуть-чуть «потряс яблоню». Результат вышел на славу: от черновщины не осталось и следа…

В других странах исторический разум побрел к аналогичному результату несколько более лукавыми путями. Муссолини, совершив переворот, не разогнал напрямик никудышную палату, а заставил ее предварительно принять закон о собственном самоустранении, — вышло и целесообразно, и «законно»! На Балканах парламенты автоматически «поддерживают» всякую удачливую фигуру: крестьянская диктатура Стамболийского формально была «парламентарной», — нынешний цанковский фашизм, наверное, тоже соблюдает конституционные аппарансы. В Турции парламент послушно выбирает президентом Кемаля, в Китае Цза-окуна. В Германии вручает диктатуру коалиционному Штреземану, — до более солидного и менее коалиционного кандидата, которого выдвинет жизнь, а не говорильня. В Испании, Греции «санкционирует» власть сильнейшего. В Венгрии раболепствует перед Хорти. И, наконец, во Франции — на очереди конституционное новшество, юридическое подтверждение уже практикуемого порядка — реформа, о коей в следующих словах возвещает официоз Пуанкарэ «Revue des deux mondes»:

— Нужно покончить с медлительностью и бессилием парламентского правления, с византийским многословием палат. Путем закона у нас нужно реорганизовать исполнительную власть и, дабы пресечь возможность насилий, укрепить ее авторитет. Опыт неизбежно приводит нас к пересмотру понятий «свободы» и «власти», как они были выработаны французской революцией для 19 века. Нельзя противополагать демократию авторитету (№ от 15 июня с.г.).

По существу это та же мысль, которую Муссолини после фашистской победы формулировал логичнее и короче:

— Через несколько дней у вас будет не министерство, а правительство!..

Ясно, что во всех этих странах парламентаризм органически проституирован, втоптан в грязь, «превращен в собственную противоположность». Парламенты словно охвачены эпидемией самоубийств. А где они еще медлят кончать с собой, — с ними кончают извне. И немудрено: «кто превращает себя в червяка, тот не может жаловаться, когда его топчут ногами» (Кант). Логика процесса очевидна: сумерки формальной демократии. Тоска по силе. Воля к повиновению.

И даже в Англии нетрудно вскрыть по существу аналогичный процесс, но только в иных, свойственных английскому государственному гению, гибких, достойных формах: «пизанская колокольня» великобританской государственности и здесь, как всегда, верна себе. Но и там сбываются предчувствия Сиднея Лоу, и там налицо покорность неотвратимым веяниям истории…

Да, в древнем Риме когда-то было нечто подобное, и острый ум Цицерона метко схватил свою эпоху, отозвавшись на кризис римской демократии афоризмом:

— Спасти жизнь тут важнее, чем сберечь вольность.

Лучшие из демократов всегда понимали сами благой смысл диктатуры. «Диктатура, — говорил Мирабо, — это предохранительный клапан для демократического строя, условие его спасения в трудные минуты».

Сама жизнь в наши годы выдвигает компактную, волевую…?… власть. Помимо прочих соображений, лишь она одна способна справиться с задачами, взваленными историей на плечи современного государства. «Фонарь ночного сторожа» еще могли с грехом пополам держать многорукие парламенты прошлого века, но как быть с «огнем Весты»?.. Чтобы вести за собою, чтобы направлять и регулировать, а не плестись беспомощно за «свободной игрой социальных сил», государство должно радикально преобразоваться. Экономический либерализм себя изжил дотла, нынешнее «культурное государство» — на пути к осуществлению ряда требований социалистической программы, а социализм, как это прекрасно подметил его тонкий исследователь Кельзен, формально стоит ближе к идеологии теократии, нежели демократии…

Впрочем, это большая проблема и, конечно, не для газетной статьи. Но и газетная статья может констатировать всю исключительность мировой роли русской революции в сфере этой большой проблемы. Бесстрашно и беспощадно бросили русские революционеры в лицо лицемерному синдикату демократий лозунг инициативной диктатуры. Он откликнулся, этот лозунг, в усталой, больной Европе, и слетел ореол божественности с парламентарных миропомазанников. И хотя кризис демократии там протекает не по русским рецептам, вернее, даже вопреки им, — но общий и формальный смысл его в значительной мере единосущ. Народы выдвигают железные когорты труда и почина, ударные батальоны государственности, и ждут от них того, чего не смогли им дать тяжеловесные машины словесных прений, бумажных оппозиций, напыщенных резолюций.

По разному разные нации воспринимают близящийся лик новой эпохи. Но это тот же лик, лишь дробимый в родственных оттисках, как у Овидия:

Facies non omnibus una

Nec diversa tamen qualem decet esse sororum.[208]

«Диктатура прогресса и нового мира!» — провозглашают русские революционные энтузиасты. «Диктатура порядка, трезвой умеренности, здравого смысла, мирного труда!» — отвечают на Западе.

Еще и там, и здесь бушует исторический вихрь, не улеглись волны борьбы и ненависти, не преодолены ужасные тупики — наследие прошлого века. Но уже ясно, что путь выздоровления — в своеобразном жизненном синтезе (не нарочитом компромиссе), взаимопроникновении обоих лозунгов. Диктатура прогресса должна быть вместе с тем и трезвой диктатурой порядка, мирного труда, а последняя, в свою очередь, чтобы победить, должна воплощать дыхание «нового мира». Ни диктатуры утопии, ни диктатуры реакции не потерпят и не простят родившие диктатуру народы.

И когда, в день шестой годовщины Октября, размышляешь о роли русской революции в плане всеобщей истории и хочешь дать себе отчет в интернациональной ее значимости, то невольно перед умственным взором встает идея этого творческого синтеза, в коем осуществятся основные положительные революционные задачи и погаснут боевые увлечения и односторонности преходящего революционного дня.

III. К модной теме о «кризисе демократии»[209]

(Фрагменты)

Да, тема, бесспорно, модная. О переломе исторических путей теперь читаешь не только у философствующих «романтиков», вроде Шпенглера или Бердяева, но и у писателей трезвого ума, острого взгляда, точной науки: достаточно припомнить хотя бы знаменитого итальянского историка Ферреро и наших выдающихся ученых Виппера и Ростовцева.

От этой темы нельзя благодушно отмахнуться: «кризис», мол, «выдумали профессора», подобно тому, как врачи выдумывают болезни. Все, мол, обстоит благополучно на прилизанных дорожках раз навсегда налаженного прогресса. Такой элементарный, обывательский оптимизм просто слеп. Он даже не чувствует проблемы. Споры с ним поэтому совершенно бесполезны. По отношению к нему применим известный совет Ницше: «бывают противники, с которыми можно сделать только одно:

— Пройти мимо»…

Но, может быть, эта тема не более, чем только «модная»? Часто слышишь, что она — плод ненормальной современной ситуации, порожденной мировой войной. Войдут в русла взбаламученные человеческие реки — и снова засияет солнце парламентов, возблещет демократия.

Вероятно, то же самое говорилось многим сенаторам на римском форуме в эпоху Цезаря. Про монархию Божией милостью аналогичные суждения высказывались в годы французской революции. «Маленькое случайное недоразумение, а там опять все войдет в норму». И смеялись над Гете, отозвавшимся на битву при Вальми: — «Сегодня родился новый период всемирной истории, и каждый из нас вправе сказать, что присутствовали при его рождении»…

Разве мировая война есть не более, чем досадный исторический случай? Разве она была чем-то» ненормальным» в условиях предвоенной эпохи? Неужели даже и теперь не очевидно, что военная катастрофа диктовалась фатально всем складом предшествующих десятилетий, была их итогом, их венцом, их Немезидой? «Кризис демократии» зрел до войны. Как и в истории Рима, в европейской истории демократия разлагалась тем сильнее, чем успешнее побеждала. Она способна, по-видимому, жить лишь в атмосфере борьбы, но не победы. Она, говоря философским слогом, «таит в себе свое собственное отрицание».

Но что такое демократия?

Для демократии новой истории характерны два момента, два принципа, исчерпывающие ее содержание: 1) «личные права» и 2) «народный суверенитет». — Это и есть то, что называется «великими принципами 89 года». Статья первая декларации прав человека и гражданина: «люди рождаются и живут свободными и равными в правах». Статья третья той же декларации: «принцип всякого суверенитета покоится в народе».

Да, «великие принципы». Зажегшие сердца. Творившие живую плоть новейшей истории. Раз навсегда в тяжелой вековой схватке сокрушившие старый многовековой «принцип власти». Нет и не будет больше старых аристократий. Нет и не будет больше старых монархий «Божиею милостью».

И здесь опять-таки мировая война лишь подвела итог назревшим тенденциям. Умерли благоустановленные монархии — 89-й год трубит последнюю победу.

Пиррову победу. Победившая демократия на длинном и славном пути победы незаметно растеряла свои принципы. Чем-то забытым и далеким представляется нам теперь французская декларация прав, — почти «пропавшей грамотой».

Свобода и права человека? О, эта формула уже давно успела обрасти мохом. «Голос свободы ничего не говорит сердцу того, кто умирает с голоду». Чем больше свободы, тем меньше равенства: эти начала подобны «двум сообщающимся сосудам»: чем выше уровень воды в одном, тем он фатально ниже в другом. И поскольку демократия принялась осуществлять свободу, Бог равенства, притязательный и ревнивый, автоматически отстранялся ею за кулисы.

«Демократический режим создает социальные неравенства в большей мере, чем какой-либо другой… Демократия создает касты точно так же, как и аристократия. Единственная разница состоит в том, что в демократии эти касты не представляются замкнутыми. Каждый может туда войти, или думать, что может войти». Так отзывался об индивидуалистической демократии 19 века Ле-Бон («Психология социализма»). Словно, в самом деле, плодом демократического общества было исполнение евангельского завета: «имущему дается, у неимущего же отнимается и то немногое, что он имел».

И вот начинается преображение демократии — от свободы к равенству. Сначала — на почве все того же свободолюбивого индивидуализма: «право на достойное человеческое существование». Недаром В.Соловьев назвал государство «организованной жалостью». Государство должно не только охранять, но и содействовать, упорядочивать, помогать. Право на жизнь. Право на труд. Социальное законодательство.

Однако, ведь сосуды-то сообщаются. И с эмпирической неизбежностью индивидуализм стал «превращаться в собственную противоположность». Вскоре же обозначилась истина, что «развитие культурных функций государства представляется процессом непрерывной экспроприации в отношении индивидуальной деятельности» (Еллинек).

Конечно, это уже — признак огромных перемен, радикального кризиса. Индивидуалистическая культура — наиболее глубокое проявление демократической идеи нового времени — ныне охватывается зловещими сумерками. Из «эпохи субъекта» мы явственно вступаем в «эпоху объективности» (Гегель)[210]. Оживает старая сентенция Аристотеля: «Государство существует прежде человека». Исчезает мало-помалу сама идея «субъективного права», заменяясь принципом «общественной функции». Свобода — не право, а обязанность. Не только социализм, но и все виды солидаристской, синдикалистской и фашистской идеологии горячо провозглашают культ могучей государственности, перед коей бледнеют и тают неотчуждаемые личные права. В исторической атмосфере веет «тиранией альтруизма». Культура грядущего столетия реставрирует словно концепцию Левиафана — только с непременным «кольцом общего блага» в ноздрях…

Демократия, которая последовательно вступила бы на путь социализма и решила бы заменить политическую централизацию экономической, должна была бы отказаться от некоторых самых существенных своих начал и учреждений. И прежде всего она перестала бы быть системой свободы, и вместе с новой сущностью должна была бы усвоить и новое наименование» (П.И. Новгородцев. «Демократия на распутьи»).

Великий Инквизитор и демократия «великих принципов 89 года» — явления органически несовместимые.

Но как же «народный суверенитет»? — термин великих надежд и высоких слов. Так удобно им клясться на митингах, щеголять в статьях. Но насколько трудней определить его реальное содержание!

«Все для народа и все через народ!» — Как это просто на словах и как сложно на деле!

Воля народа — идея, абстрактный принцип, а не факт. «Французская революция, — читаем у Г.Ферреро, — пыталась применить этот новый принцип. Но трудность его применения обнаружилась немедленно при переходе от теории к практике. Что такое народ? По каким признакам узнается его настоящая воля? Какие органы могут ее выражать? Мы знаем, через какие колебания прошла французская революция, пытаясь ответить на все эти вопросы. Но такие колебания легко объясняются, если обратиться к тому новому властителю, который должен был заменить старых. Народ, воля которого должна была управлять государством, доказывал, что у него не было ни этой воли, ни идей для этого управления; иногда даже он проявлял свою волю в виде отказа от своей власти и восстановления тех властей, которым он сам должен был наследовать» («Гибель античной цивилизации»).

И невольно спрашиваешь: откуда известно, что у «народа» имеется «воля» в почетном смысле этого слова, т. е. ясное сознание своих целей и решимость осуществить их разумными средствами? Ибо если его воля должна быть понята «по-шопенгауэровски», т. е. как безумное, слепое, бессмысленное стремление, то она, очевидно, не может выдаваться за норму… Второй проклятый вопрос: — как узнать, разгадать волю народа, если даже и предположить ее наличность?

Оба эти вопроса встали практически перед победоносной демократией новой истории. Она выдвинула идеи всеобщего избирательного права и парламентаризма, как наиболее способные обеспечить реальное народоправство.

Однако победа этих идей лишь обнаружила их недостаточность, их бессилие оправдать упования, с ними связывавшиеся. Обезврежены монархи и верхние палаты, четыреххвостка торжествует со всеми своим усовершенствованиями. Но именно тогда-то и вскрывается вся фетишистская наивность «мистики большинства», обман и самообман «арифметического представительства», атомизирующего живой социальный организм.

Не арифметика, а психология творит историю. Психология, воплощаемая в реальную внешнюю мощь. Рационализаторски упрощенный государственный механизм переставал быть даже и фотографией страны с ее творческой борьбой различных сил. Качество вытеснялось количеством. Но качество — реальность, которую опасно игнорировать: Монтескье это прекрасно отмечал, защищая верхние палаты. И жизнь пошла своей колеей, опрокидывая надутые фикции — поздние плоды самоуверенного «века просвещения» и энциклопедизма…

Думали, что, окончив с коронами и «палатами знати», возведут на престол избирательный бюллетень. Но разве вместо старых органических объединений не рождаются новые? Разве рабочие союзы, партийные комитеты, капиталистические тресты — не новые «палаты знати»? Разве «представительство интересов» — не кризис интегральных демократических канонов?

Реально правят авангарды социальных слоев: промышленной и финансовой буржуазии, рабочих союзов, крестьянства. Фокус современной политики — за стенами парламентов. Политику делает инициативное меньшинство, организованное и дисциплинированное. Не избирательный бюллетень, а «скипетр из острой стали», хотя и без королевских гербов, — сейчас в порядке дня.

И день этот будет долог. Это будет целый исторический период. Чуткий взор Ницше отчетливо различал его контуры:

— Высшая порода людей, сильная волей, знанием, влиянием — воспользуется демократической Европой как послушным орудием, возьмет в свои руки судьбы земли и будет, подобно художнику, творить новые ценности из человеческого материала.

«Власть исполнительная да подчинится власти законодательной!». И здесь — перелом, знак вопроса, распутье. Даже и те, кто отрицают наличность кризиса демократии, не обинуясь, соглашаются признать факт кризиса парламентаризма.

Еще в начале нынешнего века Сидней Лоу подметил коренную перемену ролей между палатой общин и кабинетом в Англии. «Функции власти и правомочия палаты общин, — писал он, — самым неуклонным образом передаются в руки кабинета… Палату общин едва ли даже можно считать на деле законодательным собранием; это скорее особого рода машина, предназначенная для прений по поводу законодательных предположений министров… Палате общин уже не принадлежит более контроль над исполнительной властью; напротив, она сама находится под контролем правительства» («Государственный строй Англии»).

Мало-помалу менялась и самая идеология парламентарной системы, поскольку премьеры превращались в «некоронованных королей». Теперь уже демократы сами охотно повторяют, что «глубоко коренящийся аристократизм является солью жизнеспособного демократизма». Парламентский механизм объявляется инструментом для наилучшего отбора вождей, а демократическое правление — мудрой олигархией.

Но все неотвратимее и определеннее даже и сами вожди формируются путем внепарламентских влияний. Факты достаточно известны (см. хотя бы предшествующую статью «Шестой Октябрь»). История разрывает устаревшие формы механического демократизма, и там, где они не хотят спадать безболезненно, подобно ветхой чешуе змеи, мы наблюдаем революции и государственные перевороты.

«Пусть так. Но разве все это — к лучшему?» — Наивный вопрос. Покоящийся на «линейной теории прогресса», как последовательного перехода со ступеньки на ступеньку в обитель всеобщего сладенького благополучия. Это опять — отрыжки веселого просветительства 18 века…

«Идея всечеловеческого блага, религия всеобщей пользы — самая холодная, прозаическая и вдобавок самая невероятная, неосновательная из всех религий» (К.Леонтьев).

«Жизнь происходит от неустойчивых равновесий. Если бы равновесия везде были устойчивы, не было бы и жизни. Но неустойчивое равновесие — тревога, «неудобно мне», опасность. Мир вечно тревожен и тем живет… Какая же чепуха эти «Солнечный город» и «Утопия»: суть коих вечное счастье. Т. е. окончательное «устойчивое равновесие». Это не «будущее», а «смерть»«(Розанов. «Опавшие листья»).

Еще древние — Платон, Аристотель — учили о «круговороте государственных форм». Пусть этот круг — не порочный. Пусть это — спиралеобразное восхождение. Но его критерием и целью все же не могут быть, разумеется, наивные сказки о золотом веке.

Им позволительно противопоставить любопытное пророчество Герцена о «третьем тоне всеобщей истории»:

— Основной тон его мы можем понять и теперь. Он будет принадлежать социальным идеям. Социализм разовьется во всех фазах своих до крайних последствий, до нелепостей. Тогда снова вырвется из титанической груди революционного меньшинства крик отрицания, и снова начнется смертная борьба, в которой социализм займет место нынешнего консерватизма и будет побежден грядущей, неизвестной нам революцией…Вечная игра жизни, безжалостная, как смерть, неотразимая, как рождение, corsi e ricorsi[211] истории, бесконечный круговорот жизни…

IV. Спорная аксиома[212]

(По поводу возражения г. А.Витлина на мою трактовку проблемы демократии)

Все мы — русские интеллигенты — поколениями воспитывались в атмосфере безоглядного почтения к формально-демократическому символу веры. Он даже стал для нас в конце концов какою-то «аксиоматической истиной», догматической «очевидностью». Вот почему вполне естественны и представляют собой общественный интерес недоумения г. Витлина по поводу моего «Шестого Октября», этой мнимой очевидности противоречащего. Предвидя подобные недоумения, я недавно сопроводил помянутую статью дополнительными «фрагментами» (см. с. 272 наст. книги). Чтобы не повторяться, к ним я и отсылаю читателя. Остается добавить лишь немногое. И то не столько о самой теме, сколько «по поводу» нее.

Прежде всего — о «черных тучах густой, удушливой пыли», носящихся вокруг нас. Неужели не очевидно, что никто иной, как именно век демократии родил эти черные тучи? Именно этот скептический, критиканский и в то же время глубоко наивный век вырвал из душ людей вековую ограниченность, опустошил душевную стихию, изуродовал человека. И это уродство хорошо заметно со стороны: вспомните характерный отзыв Рабиндраната Тагора о современном европейце:

— Когда развитие умственной и физической силы человека значительно опережает развитие его нравственной силы, то он становится иногда карикатурой жирафа, голова которого непомерно выступает из его туловища, сохраняя с ним лишь очень слабую связь. Эта ненасытная голова с ее мощной челюстью пожрала все верхушки деревьев, но пища слишком поздно проникает в пищеварительные органы, и вследствие этого сердце стало малокровным.

«Благо народа — сумма благ всех его членов». Пусть так. Но, во-первых, нужно установить самое понятие «блага». Во-вторых, «благо народа» и «воля народа» — понятия далеко не совпадающие.

«Малокровное сердце» заставляет искать «благо» в царстве материальных, грубо утилитарных оценок. Поистине, евангельский «соблазн хлебами» есть лейтмотив эпох исторического декаданса. Но чем победоноснее этот соблазн, тем дальше прельщенные им от подлинной удовлетворенности. Не единым хлебом будет жить человек. И хлеб ему «приложится» только тогда, когда жив и бодр его дух.

Благо народа — и не в утехах власти. Опыт античного мира и нынешнего века согласно свидетельствуют, что само по себе непосредственное участие народных масс в государственном управлении отнюдь не повышало «суммы благ» всех членов народного целого.

В одной из своих речей (против Сервилия Рулла) Цицерон очень сочно обрисовал печальную судьбу Греции, ставшей жертвой демократических увлечений. «Там все дела решаются на опрометчивых и увлекающихся собраниях… Уж я не говорю о нынешней Греции, давно расстроенной и парализованной своими парламентами (suis consiliis), но даже и та великая старинная Греция, блиставшая некогда своим богатством, могуществом, славой, и она погибла именно от этого зла, от неумеренной свободы и необузданности дебатирующих заседаний. Рассаживались точно в театре неопытные люди, ни в чем не осведомленные, невежественные, и результат был тот, что они поднимали ненужные войны, ставили во главе государства беспокойных честолюбцев и изгоняли из общины заслуженных людей» (цитирую по «Очеркам истории Римской империи» проф. Виппера). Что же удивительного в том, что знаменитый английский историк Маколей, касаясь этой же проблемы, высказал в письме знакомому американцу (1857 г.) следующее характерное пророчество, правда, пока еще не сбывшееся:

«Одно из двух: или какой-нибудь Цезарь или Наполеон сильной рукой заберет бразды правления, или наша республика подвергнется грабежу со стороны варваров ХХ века, такому же ужасному, какому подверглась Римская империя со стороны варваров V века. Разница будет только в том, что гунны и вандалы появились извне, а ваши хищники будут порождены в вашей собственной стране вашими же учреждениями. Мое давнишнее убеждение, — что чисто демократические учреждения таковы, что должны рано или поздно уничтожить либо свободу, либо цивилизацию, либо то и другое вместе» (курсив мой. — Н.У.).

Есть над чем задуматься. Есть основание проверить многое, что на первый взгляд представляется аксиоматичным.

«Воля народа» — зыбкое, шаткое, неуловимое понятие. Как поймать ее, определить, выразить? Выражала ли волю русского народа черновская учредилка? Шевельнул ли пальцем «народ» в ее защиту? Кто «народнее» — Керенский или Ленин? Нитти и Факта, или Муссолини? Кто был «народнее» в 1907 году — И.Г. Церетелли, или П.А. Столыпин? Кто лучше выражал волю французского народа 18 брюмера: Бонапарт, или разгневанные им, в окна спасавшиеся депутаты? Как отнесся к этому разгону «державный хозяин» Франции, французский народ? — «В кабачках со смехом говорят — констатирует современник, — что прыгающие забияки напоминали собой водопады Сен-Клу»…

Да, вопрос о «воле народа» гораздо сложнее, чем его себе и нам представляли наши деды и отцы. Народ редко бывает правоверным демократом. Нельзя заставлять его непрерывно «властвовать», хотя бы против его собственной воли. Нельзя за «народом-самодержцем» отрицать суверенное право добровольно «уходить в отставку» (термин славянофилов), как ушел в отставку русский народ на триста лет после 1613 года…

Но, отойдя от формального участия в правящей власти, «народ», конечно, всем существом своим творил свою историю, свою судьбу. Петр Великий, 1812 год, Пушкин — разве это не подлинные народные явления, хотя первый рожден не четыреххвосткой, второй не дебатировался в парламенте, а третий был продуктом «николаевской России»…

«Народные благородные умственные и деловые силы» для своего проявления отнюдь не нуждаются непременно в условиях европейской государственной жизни последнего века. И откуда известно, что можно проводить знак равенства между этими светлыми силами и «первосвященниками парламентаризма»? Нужно отряхнуть от своих ног этот эгоцентричный европеизм, взглянуть дальше него и шире него.

Впрочем, самая проблема кризиса демократии — проблема не русская, а чисто европейская. Ибо Россия до сего времени, как известно, не знала формально-демократического строя.

Кстати, о Николае Первом. Раздумывая об «инициативном меньшинстве» и об «инициативнейшей фигуре», не рискуем ли мы вернуться идеологически к нему?

Конечно, нет. Наивно представлять себе Николая I, как оторванного от пространства и времени громилу, расправляющегося с добрым народом по своему капризу. Русское самодержавие — грандиозное историческое явление, глубоко закономерное в рамках своей многовековой эпохи. Закономерен был и Николай I, и власть его, разумеется, не висела в воздухе, а имела прочную опору в наиболее мощном тогда сословии, дворянстве, и вместе с тем не противоречила сознанию русского народа в его массе. Если бы это обстояло иначе, то день 14 декабря 1825 года на Сенатской площади кончился бы совсем не так, как он кончился.

Но сто лет прошли не бесследно, и теперь Россия уже не та. И необходимым образом иной должна быть и ее власть. Дворянство кончено, — фатально кончено и дворянское самодержавие. «Инициативное меньшинство», а, следовательно, и «инициативнейшая фигура» ныне существенно иные. Именно эту мысль я и хотел выразить формулой — «аристократия черной кости и мозолистых рук». Николаю I ныне взяться неоткуда. Нынешний Кирилл Ниццкий[213] даже и при случайном успехе не мог бы уподобится своему прадеду, как французский Людовик XVIII не смог реставрировать Людовика XIV.

Государственная власть никогда не падает с неба, а вырастает из народной среды, обусловливается тысячами окружающих факторов. В этом смысле всякая власть, если хотите, «демократична». Отсюда и хороший афоризм: — «всякий народ имеет то правительство, которое он заслуживает». В большом историческом масштабе этот афоризм, несомненно, прав. Но не только не нужно смешивать эту реальную демократичность с формальной. «Митрич» — в порядке дня. Но он возьмет свое безо всяких печальной памяти учредилок и предпарламентов.

Эти замечания должны, мне кажется, предостеречь от вульгарного понимания проблемы кризиса демократии. Пусть не приписывают нам бессмысленной идеологии «кто палку взял, тот и капрал»[214]. «Палка» только тогда помогает, когда она взята умеючи, в соответствии с логикой истории и психологией народа. «Палку» должны ведь держать живые люди, «штыки» тоже умеют думать и чувствовать. Не голое насилие и не принципиальное беззаконие идет на смену «принципов 89 года», а новое государство, новое право, новый «культ» (без культа нет и культуры). Кризис европейских форм демократии не есть абсолютное, всестороннее отрицание демократической идеи, как таковой. Формальная демократия умирает, но река истории не течет вспять, и жизнеспособные элементы отцветающего периода будут жить в нарождающемся. На смену демократии грядет сверхдемократия.

«Государственный строй с человеческими жертвоприношениями — это язва, ведущая к гибели».

Допустим. Но эта истина есть не более, чем иллюстрация к известной гетевской сентенции: Alles, was entsteht, ist werth, das es zu Grunde geht…[215]

Разве придуман на земле строй, чуждый человекоубийству в той или иной форме? Разве «власть народа» не знает человеческих жертвоприношений? «Свобода, свобода, сколько жертвоприношений творится во имя твое!» — вспомните это предсмертное восклицание гражданки Ролан. Демократические падишахи подчас неистовствуют не лучше турецкого. Вспомните нашу площадную керенскую демократию. Вспомните колониальную политику великих демократий. Наконец, разве не демократия превратила современную Францию в «преступный Вавилон»? Не будем уж лучше аргументировать подсчетами трупов и сравнением добродетелей. «Добродетель всегда осуществляется меньшинством на земле» — сказал самый яркий из идеологов европейской демократии, великий террорист Робеспьер. «Государство — самое холодное из всех холодных чудовищ» (Ницше). Но оно — плоть от плоти человеческого общества, тоже ведь чудовища достаточно холодного. Снимем розовые очки. Конечно, следует неустанно стремиться к упразднению человеческих жертвоприношений. Но нужно всегда помнить, что нередко их словесное упразднение лишь способствует их небывалому и отвратительному торжеству. Опыт Керенского у нас еще свеж в памяти.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.