Следствие и смерть

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Следствие и смерть

Как мы помним, русская эскадра прибыла в Кронштадт 22 мая 1775 года: 24-го самозванку перепроводили в Петропавловскую крепость, а 26-го с нее был снят первый допрос. Его проводил фельдмаршал А.М. Голицын, которому помогал секретарь, — коллежский асессор Василий Ушаков.

Что же хотели выяснить дознаватели?

Первое — настоящее происхождение самозванки.

Второе — кто научил ее назваться принцессой Елизаветой, наследницей Российского престола?

Отвечая на первый пункт, заключенная очень долго рассказывала невероятную, по мнению князя Голицына, историю, которая сводилась к следующему.

Ее зовут Елизаветой, ей двадцать три года, она не знает, где родилась и кто были ее родители. Выросла она в городе Киле, а когда ей исполнилось девять лет, ее увезли через Россию в Персию. Оттуда она попала в Багдад, где жила в доме богатого человека по имени Гамет. В этом же доме она познакомилась с князем Гали, обладателем несметных сокровищ (на одном из последующих допросов самозванка сказала, что Гали — ее дядя. — Авт.). Князь увез ее в Исфаган и там объявил ей, что она — дочь императрицы Елизаветы. В Исфагане она прожила до 1768 года, а затем вместе с князем Гали отправилась в Европу. Туда они попали через Ригу и Кенигсберг. Потом она некоторое время жила в Берлине, полгода в Лондоне, а затем, в 1772 году, переехала в Париж.

По второму пункту самозванка заявила, что сама она никогда не называла себя дочерью императрицы Елизаветы, что так ее называли другие, а она лишь пользовалась этим именем, не видя в этом ничего дурного. И назвать людей, которые будто бы научили ее присвоить царское имя, она не может, поскольку никто ее этому не научал.

Ответы узницы князя Голицына не удовлетворили, но протоколы ее допроса он представил императрице. Ознакомившись с ними, Екатерина велела Голицыну продолжать дознание и главными пунктами его оставить те, на которые так и не ответила «всклепавшая на себя имя». А кроме того, добавила императрица, неплохо бы узнать имена наших недоброжелателей в России. «Побродяжка» (так называла Екатерина II самозванку. — Авт.) их знает наверное.

Интересовал императрицу и вопрос авторства тех документов, что были обнаружены в архиве самозванки, то есть «Завещания» Елизаветы Петровны, а также двух посланий — к морякам русской эскадры и к графу Орлову.

Но и повторный допрос ничего нового не дал. Заключенная по-прежнему уверяла, что никто не принуждал ее назваться дочерью императрицы Елизаветы, что никаких имен недоброжелателей она не знает. Так же, как не знает и авторов документов, насильно изъятых у нее при аресте. Она их получила анонимным письмом и даже может сказать, когда — 8 июля 1774 года. Конечно, она ознакомилась с ними, поскольку они были адресованы ей, но ничего в них не поняла.

На вопросы: для чего она сняла копии с этих документов и почему отправила письмо графу Орлову, самозванка ответила с обескураживающей наивностью. Копии она сняла для того, чтобы показать их князю Лимбургу, который в свое время сделал ей предложение и которого она считала своим женихом; что же касается письма графу Орлову, то оно написано не ее рукой, и, стало быть, ее нельзя обвинять в том, что это она писала графу. Просто она переслала ему то, что находилось в анонимном конверте. Для чего? Ей пришло на ум, что граф может пролить определенный свет в деле установления ее родителей.

Видя, что самозванка упорно держится своей линии, князь Голицын спросил, что она может сказать по поводу своего письма, написанного турецкому султану. Ведь в нем она говорит о российском престоле, который ей вскоре предстоит занять, и подписывается полным именем — Всероссийская великая княжна Елизавета.

Но скользкая, как угорь, женщина без всякого смущения заявила, что никогда ничего не писала турецкому султану. А если господин фельдмаршал имеет в виду послание к Абдул-Гамиду из анонимного конверта, то оно, как и письмо графу Орлову, написано рукой, отличной от ее, так что и тут концы с концами не сходятся.

Как видим, узница держалась стойко, но атмосфера равелина, где ей не хватало воздуха и движений, обострила давнюю болезнь, и в начале июня самозванка написала письмо Екатерине, в котором просила императрицу о встрече, обещая рассказать ей какие-то важные сведения. Но поскольку письмо было подписано именем Елизаветы, это привело Екатерину в ярость, и она приказала Голицыну: «Примите в отношении к ней надлежащие меры строгости, чтобы наконец ее образумить, потому что наглость письма ее ко мне уже выходит из всяких возможных пределов».

Князь Голицын был по натуре человеком добрым, он предпочел бы не ужесточать режим заключенной, но пойти против приказа императрицы не мог. А потому, прибыв в крепость и сделав еще одну безуспешную попытку наставить самозванку на путь истинный, он, раздосадованный ее упорством, приказал отобрать у нее все, кроме постели и необходимой одежды, перевел ее на щи и кашу, коими питались охранники, и повелел, чтобы в камере заключенной денно и нощно находились офицер и двое солдат.

Через несколько дней, вновь посетив заключенную и поразившись внешней перемене в ней (у самозванки прогрессировала чахотка), Голицын на свой страх и риск отменил чрезвычайные меры и допустил в камеру служанку.

Есть свидетельства, что именно в это время, то есть в середине июня, самозванку посетил граф Орлов-Чесменский. Эти свидетельства содержатся в записках некоего Винского, который, будучи осужденным за политическое дело в 1779 или 1780 году, отбывал срок именно в Алексеевском равелине. Там он и услышал историю посещения «княжны Таракановой» Орловым, рассказанную сторожем равелина, на глазах которого это посещение якобы и происходило.

Винский после крепости был сослан в Оренбург и вернулся оттуда лишь через тридцать лет, прощенный императором Александром I. После его смерти записки, которые он вел в продолжении всей жизни, попали в руки литератора Александра Ивановича Тургенева; он и опубликовал их в 1860 году в журнале «Северная Пчела». Оттуда и взят рассказ сторожа.

Во время следствия не раз возникал вопрос о национальности заключенной, но прийти к какому-то определенному мнению не смогли ни Голицын, ни кто-либо другой. Адмирал Грейг, например, был уверен, что самозванка — полька. Почему Грейг так думал, неизвестно. Он всего два раза видел ее — во время обеда у консула Дика и у себя на корабле, но почему-то уверился в ее польском происхождении. А она между тем очень плохо изъяснялась на языке Доманского и Радзивилла, предпочитая ему французский или немецкий, которыми владела в совершенстве.

Но тем не менее самозванка не была ни француженкой, ни немкой. Как ни странно (впрочем, что же здесь странного?), она более всего походила на нашу соотечественницу (по сумме этнопризнаков), а незнание ею русского языка вполне объяснимо — ведь, по ее словам, она выехала из России едва ли не в младенческом возрасте и до девяти лет жила в Киле. За это время поневоле растеряешь все знания о земле, на которой родился.

Не добившись никакой правды от самозванки, князь Голицын принялся за людей из ее свиты и прежде всего за Доманского. Поначалу его допросы обнадежили фельдмаршала — на одном из них Доманский недвусмысленно заявил, что его госпожа не раз называла себя дочерью императрицы Елизаветы Петровны. Это уже была весомая улика, однако на последующих допросах Доманский полностью отказался от своих прежних показаний. Совершенно непонятна логика его поступков; она тем более необъяснима, если вспомнить, в каких отношениях состояли когда-то теперешние узники. Доманский не раз заявлял, что любит самозванку, однако это не помешало ему признаться в том, что она при нем называла себя наследницей русского престола. Зачем Доманский это сделал, если прекрасно знал: его поступок льет воду на мельницу врагов его возлюбленной? Неужели сначала он не понимал пагубы своего признания, а поняв, отказался от него? Тогда это не делает чести его уму, хотя раньше никто не мог назвать Доманского глупцом. Словом, загадка.

Чтобы вернуть Доманского к первому признанию, ему сделали очную ставку с самозванкой… Обращаясь к ней, он умолял ее подтвердить то, что она когда-то говорила ему, но узница окатила бывшего любовника холодной волной презрения. Никогда, заявила она, я не произносила тех слов, какие приписывает мне сей человек. У шляхтича Доманского, вероятно, помутился рассудок.

А между тем здоровье заключенной продолжало расстраиваться, и князь Голицын известил о том Екатерину И. В ответ императрица через генерал-прокурора Александра Вяземского уведомила Голицына: «Удостоверьтесь в том, действительно ли арестантка опасно больна. В случае видимой опасности узнайте, к какому исповеданию она принадлежит, и убедите ее в необходимости причастия перед смертью. Если она потребует священника, пошлите к ней духовника, которому дать наказ, чтобы он довел ее увещеваниями до раскрытия истины; о последующем же немедленно донести с курьером».

В этом повелении — вся Екатерина. Жажда власти в ней и желание всеми силами сохранить ее так сильны, что она требует вырвать признание у своей соперницы в момент ее предсмертной исповеди, тайна которой, как известно, священна. Но что до этой тайны государям! Что до ней Екатерине, если от ее имени дается строжайший наказ: «Священнику предварительно, под страхом смертной казни (!), приказать хранить молчание о всем, что он услышит, увидит или узнает».

Но до агонии было еще далеко, кончался лишь июль, а потому императрица предприняла новые попытки выведать замыслы самозванки. Несмотря на то, что Доманский отказался от своих первоначальных показаний, Екатерина была уверена: шляхтич посвящен в тайну самозванки и нужно посулить ему нечто такое, что вынудило бы его к откровенности. И это «нечто», как думала императрица, у нее имелось. Поэтому вызванному к Голицыну Доманскому было объявлено: государыня высочайше разрешает ему вступить в брак с женщиной, которую он любит, и покинуть пределы России, но при условии, если он честно и откровенно расскажет все, что знает о происхождении этой женщины.

Увы — новый план императрицы потерпел полное фиаско. Доманский, поклявшись всеми святыми, сказал, что ему ничего не известно ни о происхождении женщины, которой он служит уже много лет, ни о том, кто подал ей мысль назваться Елизаветой Всероссийской.

Однако Екатерина не желала просто так отступаться от своего. Едва выяснилось, что Доманский — не та фигура, на которую надо ставить, как нашлась другая — князь Лимбургский. Узница, давая показания на первом допросе, назвала его своим женихом, и вот теперь императрица решила использовать и этот шанс. При очередном посещении самозванки Голицын объявил ей о милости российской самодержицы, обещавшей немедленно отправить заключенную к князю Лимбургу, если она откроет свое происхождение.

Едва прозвучало это условие, как радость, озарившая было лицо измученной женщины, потухла, и она тихо, но решительно сказала, что, к сожалению, ничего не сможет добавить к своим первоначальным показаниям. Они ею не выдуманы, и она не хочет осквернить свою душу ложью. Даже во имя свободы.

Слова эти достойны знаменитых эллинских и римских героев, но от чистого ли сердца их произнесли? Кажется, что нашей героиней в данном случае руководило нечто другое — глубокое неверие в те обещания, которые столь неожиданно преподносились ей. Узница, несомненно, оказалась умнее, чем о ней думала Екатерина, и не могла так простодушно взять приманку, как на это рассчитывали ее тюремщики. Разве могла Екатерина пощадить ту, что претендовала на ее престол? Никогда! Она хотела лишь одного — как можно больше узнать о своей сопернице; что же касается ее судьбы, она была определена императрицей изначально — узница не могла ожидать ничего другого, как только смертной казни или вечного заточения.

Что вскоре и подтвердилось: поняв, что все ее замыслы узнать о самозванке что-либо конкретное потерпели неудачу, Екатерина приказала Голицыну не проводить более допросов, а объявить той, что она осуждается на пожизненное заключение в крепости. Может показаться, что это был акт милосердия, проявленный женщиной к женщине. Придется разочаровать тех читателей, которые именно так и расценили поступок Екатерины: с ее стороны это был всего лишь лицемерный ход, каких немало насчитывается за ее более чем тридцатилетнее царствование. Императрица заменила смертный приговор бессрочным заключением только потому, что знала: узница и без всякого приговора едва ли доживет до конца года. Болезнь, начавшаяся у нее еще в Италии, здесь, в условиях крепости, обострилась настолько, что любой, посмотрев на заключенную, понял бы: она в преддверии смерти.

Но прежде чем рассказать о трагическом финале, необходимо познакомить читателей с интереснейшей, но не вполне доказанной версией, согласно которой самозванка, находясь в крепости, родила там сына. Об этом сообщали некоторые из исследователей дела Таракановой (например, М.Н. Логинов в журнале «Русский Архив» за 1865 год, писатель Мельников-Печерский в своем очерке «Княжна Тараканова и принцесса Владимирская»), указывая, что рождение ребенка имело место в ноябре 1775 года. Сообщались и подробности: отцом ребенка был якобы граф Алексей Орлов; по рождении ребенка отобрали у матери, и он, получив имя Александра и под фамилией Чесменский, служил впоследствии в конной гвардии, но умер в молодых годах.

Однако большинство историков с этой версией не согласны, считая, что она — одна из легенд, которыми так окружена жизнь самозванки. Но, повторяем, подлинных доказательств сообщенного нами факта не могут привести ни его утвердители, ни их оппоненты, так что каждый из нас должен отнестись к нему с собственным разумением.

Независимо от того, был ли мальчик, именно в ноябре здоровье заключенной окончательно расстроилось. Чувствуя приближение смерти, она в последний день месяца пожелала, чтобы к ней прислали священника. На вопрос: какого, она ответила — православного, ибо крещена по обряду греко-восточной церкви. Князь Голицын прислал ей священника Казанского собора, но, помня наказ Екатерины, повелел ему приложить все силы к тому, чтобы вызвать умирающую на откровенность и постараться узнать, кто она такая и почему замыслила назваться великой русской княжной.

Как видим, Екатерина и ее присные не пожелали оставить узницу наедине с Богом даже на смертном одре, но и эта, последняя, попытка ничем не увенчалась.

— Свидетельствую Богом, — сказала умирающая священнику, — что никогда я не имела намерений, которые мне приписывают, никогда сама не распространяла о себе слухов, что я дочь императрицы Елизаветы Петровны.

Так ли это — о том знают лишь небеса.

По свидетельству Мельникова-Печерского, священник не удостоил умирающую святого причастия, и это более чем странный поступок со стороны духовного пастыря. Но, может быть, он выполнял чье-то тайное приказание?

Самозванка скончалась в семь часов вечера 4 декабря 1775 года. Смерть ее российские власти решили оставить в тайне, а потому было принято решение захоронить «всклепавшую на себя имя» непосредственно в Алексеевском равелине. Что и было исполнено. Солдаты охраны вырыли могилу и опустили туда труп самозванки. Затем зарыли, не совершив при этом никаких погребальных обрядов. Как говорится, ни креста, ни короны.

Сохранились известия, что в 1826 году декабристы, сидевшие в той же камере, где за полвека до них содержалась «княжна Тараканова», нашли на стекле надпись, сделанную каким-то острым предметом: «О dio!» Предполагают, что эту надпись оставила узница в минуту душевного отчаяния.

Осталось лишь сказать о некоторых людях, что так или иначе имели отношение к самозванке.

Как сплошь и рядом бывает, самый виноватый отделывается лишь легким испугом. Именно это полностью относится к Каролю Радзивиллу. Являясь представителем высшей номенклатуры своего времени, он из всех передряг вышел сухим. Помирился с королем Польши Станиславом Понятовским, против которого еще совсем недавно бунтовал, получил прощение у Екатерины II, а вместе с ним — свои громадные поместья в Литве, на доходы от которых вел привычную разгульную жизнь.

Прощен был и Михаил Огинский. Вернувшись на родину, он построил канал, связавший Неман с Припятью и названный его именем.

Совершенно неожиданно решилась судьба ближайших сподвижников «княжны Таракановой» — Михаила Доманского и ее служанки Франциски Мешеде. Наверняка и тот и другая не рассчитывали на послабления в своей судьбе, однако вышло наоборот. Тайная экспедиция в лице князя Голицына и генерал-прокурора князя Вяземского решила:

— в отношении Доманского: «Принимая в уважение, что нельзя доказать участие Доманского в преступных замыслах самозванки, положено следствие о нем прекратить. Он отпускается в свое отечество с выдачею ему вспомоществования в сто рублей и под клятвою вечного молчания о преступнице и своем заключении».

В марте 1776 года Доманский был выпровожден из Петербурга за границу.

— в отношении Франциски Мешеде: «Умственная слабость Франциски Мешеде не допускает никакого подозрения в ее сообщничестве с умершею, посему отвезти ее за границу, и так как она не получала жалованья от обманщицы, находится в бедности, то отдать ей старые вещи покойницы и полтораста рублей на дорогу».

Во исполнение указанного Франциска Мешеде была сначала отправлена в Ригу, а оттуда на родину — в Пруссию.

Произошло это в январе 1776 года.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.