«Мой ли это ребенок?»
«Мой ли это ребенок?»
Арест Апраксина стал для Екатерины первым сигналом об опасности. Осень и начало зимы 1757 г. были тревожными. Тем более что великий князь дулся на нее из-за скорого появления второго ребенка и вовсе не желал признавать его своим. Ни праздник, ни подарки не помогли.
«Его Императорское высочество сердился на мою беременность, — вспоминала наша героиня, — и вздумал сказать однажды у себя, в присутствии Льва Нарышкина и некоторых других: „Бог знает, откуда моя жена берет свою беременность, я не слишком-то знаю, мой ли это ребенок и должен ли я его принять на свой счет“. Лев Нарышкин прибежал ко мне и передал эти слова прямо с пылу. Я, понятно, испугалась таких речей и сказала ему: „Вы все ветреники; потребуйте у него клятвы, что он не спал со своею женою, и скажите, что если он даст эту клятву, то вы сообщите Александру Шувалову как великому инквизитору империи“. Лев Нарышкин пошел действительно к Его Императорскому Высочеству и потребовал от него этой клятвы, на что получил ответ: „Убирайтесь к черту и не говорите мне больше об этом“»[600].
Как обычно, Екатерину не покинуло присутствие духа. Однако она в очередной раз с досадой убедилась в легкомыслии мужа. Кажется, он вовсе не ценил союза с ней. Просто молол вздор, не замечая, каким опасным он может оказаться.
При дворе считали, что Екатерина понесла от Понятовского. Но коль скоро между ней и мужем сохранялась связь, то и его отцовство вероятно. В мемуарах сразу после рассказа о неприятном разговоре следует признание великой княгини о нравственном выборе, который она сделала. Приближались грозные дни — канцлер терял вес, а вскоре должен был потерять пост. И единственный союзник, который у нее оставался, — пусть неверный и слабый — позволял себе подставлять жену под удар. В результате болтовни о ребенке великая княгиня поняла: она не может рассчитывать на Петра. Более того, связывать с ним свою судьбу в дальнейшем гибельно.
«Эти слова великого князя, сказанные так неосторожно, очень меня рассердили, и я с тех пор увидела, что на мой выбор предоставлялись три дороги одинаково трудные: во-первых, делить участь Его Императорского высочества, как она может сложиться; во-вторых, подвергаться ежечасно тому, что ему угодно будет затеять за или против меня; в-третьих, избрать путь, независимый от всяких событий… Эта последняя доля показалась мне самой надежной»[601].
Было бы естественнее, если бы те же слова наша героиня произнесла после знаменитых встреч с Елизаветой, когда муж открыто занял враждебную ей позицию. А она только благодаря личной изворотливости удержалась над обрывом. Но решение было принято раньше. Не в ответ на нападки, а в ответ на нечувствительность Петра к угрозе. К тому, что могло быть опасно человеку, хлопотавшему о его политических выгодах. «Я оказала ему и его интересам самую искреннюю привязанность, какую друг или даже слуга может оказать своему другу или господину», — считала позднее Екатерина. Впереди великую княгиню ожидали трагические события, заставившие ее понять, что она одна стоит больше, чем вдвоем с мужем.
«В ночь с 8 на 9 декабря я начала чувствовать боли перед родами… Через несколько времени великий князь вошел в мою комнату, одетый в свой голштинский мундир, в сапогах и шпорах, с шарфом вокруг пояса и с громадной шпагой на боку; он был в полном параде; было около двух с половиной часов утра. Очень удивленная этим одеянием, я спросила его о причине столь изысканного наряда. На это он мне ответил, что… долг голштинского офицера защищать по присяге герцогский дом против всех своих врагов, и так как мне нехорошо, то он поспешил ко мне на помощь. Можно было бы сказать, что он шутит, но вовсе нет: то, что он говорил, было очень серьезно».
Особая трудность при общении с Петром состояла в том, что никогда невозможно было понять, издевается он или говорит искренне. В декабре 1757 г. Екатерина действительно находилась в большой опасности. Но не от родов. И не от схваток пришел защищать ее муж. Возможно, демонстрация «военной силы» была для него способом помириться с ней. Таким же, как ее праздник. Он долго думал после приснопамятного разговора с Нарышкиным и, наконец, пришел показать, что будет на стороне жены. Себя Петр назвал голштинским офицером, а ее и будущего ребенка — герцогским домом, который нуждается в охране. Таким образом, он подчеркивал, что супруга не только русская великая княгиня, распоряжаться которой вольна Елизавета, но и владетельная герцогиня Голштинская. У нее есть иные права.
Если бы Петр умел отстоять эти права хотя бы для самого себя, возможно, и реакция нашей героини на его маленький маскарад была бы иной. Но в сложившихся обстоятельствах она снова не восприняла мужа всерьез. «Я легко догадалась, что он пьян, и посоветовала ему идти спать, чтобы, когда императрица придет, она не имела двойного неудовольствия видеть его пьяным и вооруженным с ног до головы, в голштинском мундире, который… она ненавидела».
Нет повести печальнее на свете, чем повесть о полном непонимании. Екатерина ждала подлинную хозяйку своей судьбы. «Едва она вошла, как я разрешилась 9 декабря… дочерью, которой я просила императрицу дать ее имя; но она решила, что она будет носить имя… Анны Петровны, матери великого князя. Этот последний, казалось, был очень доволен рождением этого ребенка»[602]. Петр устроил праздники «у себя» и в Голштинии. «Давались, как говорят, прекраснейшие, я не видела ни одного»[603].
Данный текст является ознакомительным фрагментом.