Глава 4 Море-Океан

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 4

Море-Океан

Э нрике, принц Португалии, стоял на продуваемом ветрами скалистом мысу на юго-западной оконечности Европы. Одинокая фигура в монашеском облачении, он смотрит на Африку, планирует новый поход, чтобы разведать доселе неизвестные пределы мира. За спиной у него – огромная основанная им школа, где самые выдающиеся светила космологии, картографы и навигаторы того времени собираются, чтобы развивать искусство навигации. Когда его экипажи возвращаются из рискованных экспедиций, он подробно расспрашивает их и прибавляет новейшие сведения к своему непревзойденному собранию карт моря и звездного неба и отчетов путешественников. Он более не Энрике Крестоносец, он – Энрике Мореплаватель, открыватель новых миров.

Так рассказывает тщательно лелеемая легенда [119]. Правда выглядит несколько иначе. Нога Энрике никогда не ступала на борт океанского корабля. Его школа никогда не существовала как официальное учреждение, хотя он интересовался астрономией и давал работу многим ведущим картографам. Он носил власяницу и, как поговаривали, всю жизнь хранил целибат, рьяно изучал теологию, но в равной мере любил закатывать экстравагантные застолья. Он был первым, кто осуществил согласованную кампанию по исследованию Моря-Океана (как тогда назывался Мировой океан), однако его исследования начались всего лишь с примитивного пиратства как дополнительного источника дохода.

Карьера Энрике Корсара началась вскоре после того, как он заслужил рыцарские шпоры в Сеуте. Его суда отправились обчищать побережья Марокко и перехватывать мусульманские грузы в Средиземноморье, хотя временами он не считал низким нападать и на христианских купцов, что в одном случае даже вызвало горькие жалобы короля Кастилии. Первое его открытие неведомых земель проистекло непосредственно из пиратства. В 1419 году шторм забросил двух его капитанов на необитаемый архипелаг посреди Атлантического океана, и в следующем году была отправлена уже настоящая экспедиция, чтобы объявить острова собственностью короны. Мадейра, восхищался один матрос, была «одним большим садом, и каждый тут пожинает золотые плоды» [120], хотя больше всех этих плодов пожал сам Энрике, владевший ею до конца своей жизни. Мадейра была быстро заселена, и первых мальчика и девочку, родившихся у колонистов, назвали Адам и Ева.

У Энрике быстро развилась тяга к открытию новых земель, но доходов от пиратства не хватало для финансирования дальних плаваний. Его финансовое положение изменилось, когда в 1420 году король Жуан подал прошение папе римскому назначить его любимого сына главой португальского отделения печально известного ордена монахов-воинов.

Повсюду в Европе рыцари-тамплиеры переживали падение столь же стремительное, каким был их головокружительный взлет. Когда тамплиеров выставили из Святой Земли, их аура безгрешной неприкосновенности быстро потускнела. Однако они сохранили огромную сеть принадлежавших им крепостей, поместий и даже целых городов, проникнув глубоко в сердце европейского общества. Темпл, их отделение в Лондоне, был хранилищем значительной части богатства и казны Англии, включая ценности королей, многих аристократов, епископов и купцов и даже какое-то время драгоценности короны [121]. Тампль в Париже представлял собой мощную крепость, окруженную рвом и стеной, за которой укрылся комплекс построек размером с небольшую деревню, – отсюда орден ведал казной и финансами Франции. Могущество ордена поражало, и видные коронованные особы Европы начали наконец негодовать на присутствие среди них столь многих облаченных в кольчуги магнатов с их монашеской дисциплиной и постоянной армией, c их пугающей казной и подчинением непосредственно папе римскому. В начале XIV века французский король Филипп Красивый, который – так уж вышло – чересчур много задолжал тамплиерам, приказал арестовать рыцарей по часто расхожему тогда обвинению в ереси, святотатстве и содомии и принудил папу распустить орден [122]. Десятки тамплиеров были сожжены в Париже, включая великого магистра, престарелого человека, сознавшегося во всем на дыбе, а после отказавшегося от признаний и настаивавшего на своей невиновности, пока его пожирало пламя, а руки были связаны как для молитвы.

Только на Пиренейском полуострове положение монахов-воинов осталось прочным. Хотя их слава зиждилась на защите Святой Земли, тамплиеры с самых первых дней основания ордена вели активную деятельность на дальнем западе Европы. Они шли в авангарде Реконкисты, стояли гарнизонами в замках на границах с исламским миром и заселяли огромные участки недавно захваченных земель [123], и для молодых христианских стран их пыл и глубокие карманы были незаменимы. В Португалии никто и не думал распускать орден. В качестве уступки веяниям времени они просто сменили свое название на орден Христа. Все остальное, включая их солидное богатство, осталось в целости [124].

Когда папа римский согласился на просьбу короля, в распоряжении Энрике оказались ресурсы под стать его амбициям, в то время как тамплиеры в своей новой ипостаси обрели новую жизнь в роли спонсоров эпохи Великих географических открытий. И все же открытие новых земель стояло далеко не на первом месте среди забот Энрике. Он растратил огромные денежные и людские ресурсы на ожесточенную борьбу за Канарские острова с Кастилией, которая на них претендовала, и с жителями островов, чья культура находилась на уровне каменного века и которые нанесли большой урон воинской доблести Энрике, отбив его армии три раза кряду. С еще большим пылом он устраивал кампанию за кампанией, чтобы повторить свой героизм в Сеуте в ходе нового крестового похода за завоевание Марокко.

Сеута обернулась для Португалии «золотом дураков». Мусульманские купцы быстро перенесли торговые операции в соседний Танжер, и прибрежные склады Сеуты упорно пустовали. Колония находилась в постоянной осаде; очень скоро все дома за пределами стен пришлось снести, поскольку местное население использовало их для вылазок. Гарнизон плохо кормили, к тому же он должен был сносить насмешки с проходящих испанских кораблей, и этот пост стал настолько непопулярен, что гарнизон пришлось укомплектовывать осужденными, отбывающими срок своего наказания. Постоянное содержание изолированного форпоста, снабжаемого из-за моря, легло тяжким бременем на скудные ресурсы Португалии, и многие португальцы жаловались, что цепляться за нее сущая глупость.

Но не Энрике. Для жадного до славы принца фиаско Сеуты было поводом делать не меньше, а больше. Исламский мир уже не контролировал Геркулесовы столбы, эти каменные стражи великого неведомого. Впервые за семь столетий христианство зацепилось за африканский континент. Победа, как настаивали он сам и его сторонники, доказывает, что благословение Господа сияет их народу, а вера и честь требуют двигаться дальше. В конце-то концов Северная Африка некогда была христианской территорией; уж конечно, завоевание ее – всего лишь продолжение Реконкисты [125].

Годами Энрике тщетно уговаривал отца выступить против Танжера. Когда Жуан умер, повсеместно оплакиваемый, в 1433 году и на престол взошел склонный к книгочейству Дуарте, всю свою силу убеждения Энрике обратил на своего старшего брата. Дуарте поддался, и Энрике лично взял на себя командование новым крестовым походом. Он ринулся в него очертя голову, как всегда чрезмерно самоуверенный, но без хитростей и уловок, которые принесли столь богатые плоды в Сеуте. Когда не объявились зафрахтованные транспортные корабли, он отказался задержать отплытие, пусть даже половину армии пришлось оставить в Португалии. Семь тысяч человек набились на имеющиеся суда и отплыли в Африку, а Энрике разжигал их гнев все более фанатичными диатрибами в адрес ислама. Однако когда, размахивая знаменем, на котором был изображен Христос в доспехах, и присланным папой куском Креста Господня, португальцы подошли к воротам Танжера, даже Энрике начал понимать, что одной только верой ему не победить. Танжер был гораздо больше и гораздо лучше укреплен, нежели соседняя Сеута. Португальская артиллерия была слишком легкой, чтобы пробить мощные стены, имеющиеся лестницы – слишком короткими, чтобы их преодолеть, и осаждающие вскоре сами подверглись осаде в собственном лагере на берегу. По мере того как в город входили все новые свежие силы, а обычные видения крестов в небе не произвели желаемого чуда, cотни рыцарей Энрике, включая нескольких человек из его собственной свиты, cели на корабли и бросили крестоносца. Единственной разменной монетой у него оставалась Сеута, и его переговорщики пообещали сдать ее в обмен на безопасный проход для оставшихся войск. Энрике отдал своего младшего брата Фернанду в качестве заложника и ушел в Сеуту, а там слег в постель, отказываясь отвечать на многократные вызовы домой, где пришлось бы держать ответ за катастрофу.

Он вовсе не намеревался выполнять условия соглашения [126]. Фернанду прозябал в марокканской тюрьме, Сеута приходила в упадок в руках португальцев. В следующем году в возрасте сорока шести лет умер король Дуарте, скорее всего от чумы, а не от разбитого сердца, как полагали повсеместно. После пяти лет, на протяжении которых с ним обращались все хуже и хуже и на протяжении которых он в душераздирающих письмах умолял братьев договориться о его освобождении, судьба смилостивилась над принцем Фернанду, и он скончался от смертельной болезни. Сколь бы ни мучился Энрике в одиночестве, на людях он всегда утверждал, что его младший брат – которого посмертно окрестили Верным принцем – всем сердцем готов был стать мучеником за их дело.

Энрике, младший сын, который мог бы стать королем, запросил ужасную цену за свои необузданные амбиции. Однако в эпоху религиозного фанатизма его непреклонная жажда славы в войне с неверными, в какие бы темные и адские глубины она его ни завела, многим казалась признаком истинного рыцарственного героя, достойного одних лишь похвал.

* * *

Энрике снова обратится к морю. Каждый год его рейдерские экспедиции заходили чуть дальше вдоль африканского побережья Марокко, и понемногу у него созрел новый грандиозный план.

Как и многие образованные европейцы, он знал про настойчивые слухи о баснословно богатых золотых копях, расположенных в недрах Африки южнее пустыни Сахара, огромном регионе, который португальцы вслед за берберами называли Гвинея. Одна весьма авторитетная карта, «Каталонский атлас» 1375 года [127], изображала мусульманского купца верхом на верблюде, приезжающего к легендарному императору Мансе Мусе в его столицу Тимбукту. На карте Манса Муса, на голове у которого покоится огромная тяжелая корона и который сидит на своем троне в самом сердце континента, протягивает купцу огромный самородок. «Столь изобильно золото, находимое в этой стране, – гласит подпись на карте, – что он самый богатый и самый благородный король в тех краях» [128].

Притягательность легенды вполне объяснима. К тому времени Европа практически истощила собственные золотые копи и отчаянно нуждалась в золоте, чтобы поддерживать ликвидность экономики. Две трети импортируемого ею золота привозили в сумах, переброшенных между горбами верблюдов, бороздивших пустыню Сахара, однако сами христиане практически не имели доступа в глубь Африки. Надежный доступ к источнику золота принес бы двойную выгоду: это обогатило бы страну Энрике и привело бы к обнищанию мусульманских купцов, получавших наибольшую выгоду от этой торговли.

Но местонахождение копей оставалось тщательно охраняемым секретом, и все растущее разочарование – вполне предсказуемо – сменилось хороводом домыслов и бредовых выдумок.

Начиная с IV века картографы Европы стали прочерчивать на картах невероятно длинную реку, которая практически разделяла Африку надвое с востока на запад. Река называлась Рио-дель-Оро, или Золотая река, и в середине континента на карте она расходилась на два рукава, которые, сливаясь вновь, образовывали большой остров, весьма похожий на пупок на теле Африки. Энрике был убежден, что именно там найдется искомое золото, и по мере того как его корабли заходили все дальше на юг, он начал мечтать, как поплывет по Золотой реке и сам зачерпнет от источника.

Но имелось одно вопиющее препятствие. Почти на каждой мировой карте Атлантика представляла собой небольшую лужицу голубизны слева, а под ней за край карты уходил африканский континент. Последним известным ориентиром был скромный выступ приблизительно в пятистах милях южнее Танжера под названием мыс Божадор [129].

Само это название внушало страх поколениям моряков, и его окружали жутковатые легенды. Бескрайнее мелководье не позволяло подойти к побережью, не попав на мель. Бурные прибрежные течения уносили корабли в неведомое. В море изливались огненные потоки, от которых закипала вода. Морские змеи только и ждали, чтобы сожрать тех, кто вторгся в их владения. Из океана вставали великаны и поднимали корабли на ладонях. От палящего зноя белые люди обращались в черных. Повсеместно считалось, что ни один, отправившийся туда, не вернулся, чтобы поведать о своем приключении.

Но Энрике не желал отступать. Когда в 1434 году его оруженосец Жил Эанеш приплыл домой и признался, что его экипаж испугался приблизиться к жуткому мысу, принц отправил его назад с новым наказом не возвращаться, пока дело не будет сделано.

Небольшой кораблик Эанеша опасливо подползал к страшному мысу [130]. Волны и течения были сильными, тени с берега ложились далеко на воду, водяная дымка и туман затрудняли видимость, и чудилось, что направление ветров скорее всего помешает им вернуться домой. Но за красными дюнами мыса побережье тянулось с однообразной монотонностью. Опасности оказались мифом, возможно, распространяемым мусульманами, желавшими держать христиан подальше от своих караванных путей. Эанеш вернулся с победой и был посвящен в рыцари, а Энрике громогласно провозгласил, что тот, мол, превзошел поколения мудрецов и мореплавателей.

Девять лет спустя, в 1443 году он уговорил своего брата Педру, тогда регента после смерти Дуарте, даровать ему личную монополию на все судоходство к югу от мыса Божадор.

Затребовать себе в личную собственность море было самонадеянным шагом даже для предприимчивого принца, и притязания требовалось подкрепить делом. Португальских моряков, обладавших достаточным опытом и к тому же жаждой новых ощущений, было не так уж и много, и Энрике пришлось искать новых рекрутов за границей. Удобно было то, что его личные владения находились в Алгарве (название происходит от арабского аль-Гарб, или «запад»), совсем близко к Сагрешу, плоскому мысу в самом юго-западном уголке Португалии [131]. В непогоду суда, направляющиеся из Средиземноморья в Северную Европу, искали укрытия под его отвесными скалами, и Энрике высылал своих людей навстречу каждому кораблю. Они показывали образцы товаров, какие выменяли или собрали его первопроходцы, рассказывали о том, как принц открыл новые земли и какое там можно составить себе состояние, и улещивали матросов записываться в его флот.

На самом деле корабли Энрике возвращались всего лишь со шкурами и жиром от ставшего уже ежегодным массового боя морских котиков, хотя в 1441 году один капитан вернулся с «десятью чернокожими, мужчинами и женщинами… толикой золотой пыли и щитом из бычьей шкуры, а еще с несколькими страусовыми яйцами, так что однажды к столу принца подали три блюда из них, и они были так же свежи и вкусны, как от любой другой домашней птицы. И мы вполне можем предположить, – добавлял наш информатор, – что ни у одного другого принца в христианском мире не было к столу подобных блюд» [132]. И все равно множество сорвиголов среди моряков не смогли устоять перед посулами Энрике. Альвизе Кадамосто, искатель приключений благородных кровей из Венеции, направлялся во Фландрию, когда его галеру вынесло на берег Алгарве. К нему тут же обратились рекрутеры Энрике и начали расписывать чудеса Африки. «Они столько сообщили в этом духе, – записал он, – что я и остальные премного дивились. И тем они пробудили во мне большое желание отправиться туда. Я спросил, дозволяет ли их господин плыть туда любому, кто пожелает, и мне ответили, что дозволяет» [133].

Денег, как и людей, в Португалии всегда не хватало, и даже имея ключи от казны тамплиеров, Энрике не мог бесконечно оплачивать дорогостоящие экспедиции. В Лиссабоне открыли свои представительства богатые итальянские финансисты, и Энрике выдал лицензию генуэзцам, флорентийцам и венецианцам на оснащение кораблей и спонсирование плаваний, всегда, впрочем, оставляя за собой долю в прибылях. Новая политика оправдалась: в 1445 году к Африке направилось целых двадцать шесть кораблей под парусами с красными крестами ордена Христа, принадлежавшего Энрике.

К тому времени корабельщики и экипажи принца нашли идеальное судно для исследования побережья и – что равно важно – для возвращения домой. Каравелла была изящным судном с низкой посадкой, способным идти вдоль берега и входить в устья рек. Она была оснащена латинским, или треугольным, парусом, позаимствованным через арабов из Индийского океана [134] и который откликался на малейший бриз и позволял идти ближе к линии ветра, нежели обычная квадратная оснастка. А еще, учитывая, что на корме имелась одна-единственная каюта, оно было чудовищно некомфортно и двигалось мучительно медленно. Пока корабли ползли вдоль побережья Сахары, приходилось постоянно выставлять дозорных, которые высматривали бы буруны, говорящие, что впереди косяки рыбы либо мели. Требовалось наносить на карту линию берега, а также исследовать лежащие возле берега острова. Надо было бросать лоты, чтобы замерить глубину, а ночью всю работу вообще приходилось прекращать. Дальше к югу сильные течения тащили каравеллы к берегу, и им пришлось поднять паруса и отойти за пределы видимости суши. Чтобы вернуться домой, им потребовалось углубиться в Атлантический океан, борясь (они шли галсами) с северо-восточными пассатами, пока не зашли достаточно для того, чтобы поймать западные, которые пригнали их назад в Лиссабон.

Награда, однако, была немалой. Например, разрешилась старинная загадка, куда деваются птицы: в Сахаре зимой моряки видели ласточек, аистов, горлиц и грачей, а летом – соколов, цаплей и лесных голубей, на африканскую зиму улетавших в Европу. В их сетях бились странная рыба-меч и диковинные рыбы-прилипалы, а мясо и яйца снежных пеликанов и грациозных фламинго составляли экзотичное дополнение к рациону. Сойдя на берег, они дивились бескрайним песчаным просторам песка и животным, обитавшим среди камней. Они видели крыс размером больше кролика и змей, способных проглотить козла, пустынных антилоп и страусов, бесчисленные стада газелей, ланей, без счета ежей, диких собак, шакалов и прочих тварей, совершенно человеку неведомых. От туч желтой и красной саранчи воздух темнел на мили вокруг, на дни скрывал солнце, и где бы они ни опускались, уничтожали все на поверхности земли. После бурных гроз голая земля расцветала за один день, песчаные смерчи ревели, как ужасные пожары, и бросали черепах и птиц, точно листья.

Вбив в землю деревянные кресты, чтобы объявить ее собственностью Христа, первопроходцы отправились устанавливать контакт с туземцами, и их ошеломила ложная чехарда мелких царств и племен и сбивающее с толку многообразие их языков. Поскольку для начала знакомства они, высадившись на берег, подходили, лязгая доспехами, к пустынным пастухам, ужинавшим верблюжьим молоком, или к мирным рыбакам, жарящим на костре из водорослей рыбин или черепах, и с криком «Португалия и Святой Георгий!» захватывали пару пленников как информаторов и переводчиков, непонимание было взаимным.

Когда европейцы расхрабрились и стали продвигаться в глубь материка, то наткнулись на гористые местности, где росли лучшие на свете финики, но обитали там, по слухам, каннибалы, и на пустынные города мусульман, где дома и мечети были построены исключительно из блоков соли [135]. Временами им встречался какой-нибудь из прославленных верблюжьих караванов. Верблюды служили для перевозок и пропитания разом: тех животных, которым повезло меньше, не поили месяцами, затем заставляли напиваться чрезмерно, чтобы после их можно было убить во время перехода и брать воду из них. Смуглые купцы носили тюрбаны, отчасти скрывавшие их лица, и белые плащи с красной полосой, а еще ходили босыми. Это были мусульмане, торговавшие серебром и шелками из Гранады и Туниса в обмен на рабов и золото, и они были полны решимости держать чужаков подальше от своих путей.

Со временем пустыня сошла на нет, и, миновав устье реки Сенегал [136], флот вошел в более густонаселенные тропики. Внезапно все стало казаться больше и красочнее. «Мне это представляется весьма чудесным, – писал преисполненный надежд венецианский искатель приключений Кадамосто, когда флот еще проплывал Сахару, – что за рекой все люди очень черные, высокие и крупные, их тела хорошо сложены, а сама земля зелена, полна деревьев и плодородна; тогда как на этой стороне люди коричневатые, маленькие, худощавые, недокормленные и малого роста; а земля здесь бесплодна и безводна» [137].

Перед глазами европейцев предстал новый мир, какой не могло нарисовать даже самое буйное воображение. Здесь мужчины прижигали себя раскаленным железом, а женщины татуировали себя раскаленными иглами. Туземцы обоих полов носили золотые кольца в проколотых носах, ушах и губах, и еще больше золотых колец звенело у женщин между ног. Новоприбывшие изумлялись тянущимся к небу деревьям, раскидистым мангровым лесам и говорящим птицам с ярким оперением. Они купили мартышек и бабуинов, чтобы отвезти домой; они глазели на бегемотов, стали свидетелями охоты на слона и отведали мяса этого гигантского животного, которое оказалось жестким и безвкусным. Вернувшись домой, они поднесли экзотические дары принцу Энрике, в том числе ногу, хобот, шкуру и засоленное мясо слоненка. Бивень и ногу взрослой особи Энрике преподнес своей сестре.

Поначалу африканцы были в равной мере зачарованы новоприбывшими. Они терли им конечности слюной, проверяя, не является ли их белизна краской. Они как будто сочли их волынки своего рода музыкальными животными. Они на весельных лодках подходили к каравеллам, приняв их (или так казалось португальцам) за огромных рыбин или птиц, пока не увидели матросов и не сбежали.

К немалому смятению европейцев, вскоре выяснилось, что и тут тоже исповедуют ислам. Тем не менее вера туземцев была далека от фанатизма, они были по большей части бедны, и по меньшей мере некоторые – счастливы вести дела с христианами. Во время одной экспедиции в глубь Сенегала Кадамосто пригласили в столицу ближайшего королевства [138], где – типично для его собратьев-первопроходцев – он ожидал увидеть монархию европейского типа и настоящий двор. Подходя к трону, он увидел, как просители бросаются на колени, склоняют головы до земли и посыпают песком обнаженные плечи. Пресмыкаясь таким образом, они ползли вперед, объявляли свое дело, после чего их бесцеремонно отсылали прочь. Поскольку выяснилось, что жен и детей подданного здесь могут схватить и продать в рабство в наказание даже за самый мелкий проступок, Кадамосто решил, что волнение и дрожь просителей вполне уместны. Царю и его приближенным, одобрительно отметил он, повинуются с много большей готовностью, чем в Европе, хотя, добавил он, люди тут «большие лжецы и обманщики».

Если многие обычаи Африки казались примитивными, то расценить другие оказалось гораздо сложнее. Вскоре Кадамосто уже оказался втянут в дебаты о тонкостях религии с придворными мусульманскими священниками. Как всегда, дискуссию открыли европейцы, сообщив царю, что он исповедует ложную веру. Если христианский Бог справедливый господин, со смехом ответил им царь, то у него и его людей много больше шансов попасть в рай, чем у них, поскольку Европа была наделена много большими богатствами в земной юдоли. «В этом, – отметил Кадамосто, – он проявил большой здравый смысл и глубокое понимание людей» [139]. Царь выказал понимание иного рода, когда в знак доброй воли подарил венецианцу «красивую молодую негритянку двенадцати лет от роду, сказав, что дает ее мне для услуг в моей комнате. Я ее принял, – записал Кадамосто, – и отправил ее на корабль» [140].

Не все африканские правители были настроены столь доброжелательно, и первопроходцы вскоре обнаружили, что подвергаются постоянным нападениям. Из леса возникали воины, вооруженные круглыми щитами, обтянутыми кожей газели, копьями с зазубренными железными наконечниками, обмазанными змеиным ядом и соком неведомых растений, похожими на палицы дротиками и скимитарами наподобие арабских. Одни пускались в боевые танцы и песнопения, другие незаметно подплывали на лодках. Все были бесстрашны и предпочитали смерть бегству. Каждая каравелла была оснащена небольшой пушкой, стрелявшей маленькими каменными ядрами, но множество рыцарей, оруженосцев, солдат и матросов погибло под натиском туземцев, а пленников, которых посылали на берег в качестве переводчиков, неизменно забивали до смерти.

По мере того как каравеллы, теряя все больше людей, едва-едва добирались домой, Энрике начало тревожить нарастание враждебности. Он приказал солдатам стрелять только для самообороны, но к тому времени слухи о кровожадности белых уже распространились. Когда следующая экспедиция прибыла к широченному устью реки Гамбия (на расстоянии более чем полутора тысяч миль от Лиссабона), то обнаружила, что слухи ее опередили и что белых здесь считают каннибалами с особым пристрастием к черному мясу. Когда корабли начали подниматься вверх по реке, из леса появилось множество туземцев, которые стали забрасывать их дротиками и выпустили град отравленных стрел. Навстречу незваным гостям вышел на веслах флот боевых плоскодонок. Крепкого телосложения воины были одеты в белые хлопчатые рубахи и шапки с белыми перьями и, как отмечал Кадамосто, «были чрезвычайно черны» [141]. В ходе последовавших затем переговоров европейцы поинтересовались, почему на них, мирных купцов, привезших дары, напали. Африканцы, по сообщению Кадамосто, ответили, что «ни на каких условиях не хотят нашей дружбы, но желают вырезать всех нас, а наше имущество поднести в дар своему господину» [142]. Даже грохот выстрелов, как оказалось, был не в силах отпугнуть их надолго, и нежеланным гостям снова пришлось поспешно отступить.

По мере того как ширились торговые контакты Португалии на побережье, в Лиссабон начали поступать немногочисленные мешочки золотого песка; скоро на лиссабонском монетном дворе будет отчеканена первая за почти сто лет португальская золотая монета, удачно окрещенная крузадо, то есть «крестоносец». Однако Золотая река обернулась миражом, и еще меньше Энрике продвинулся в своей второй по значимости миссии – в поисках могущественного союзника против ислама.

Где-то далеко за морем, как гласили древние легенды, лежала затерянная христианская империя баснословных могущества и богатства. Ее правитель был известен как пресвитер Иоанн.

Слово «пресвитер» по-гречески означает «священник», но Иоанн был необычным священнослужителем. Европейцы твердо верили, что он могущественный христианский царь и скорее всего потомок одного из трех волхвов, которые поднесли золото, благовония и мирру младенцу Христу. Столетия догадок и домыслов наделили царство пресвитера всяческими чудесами, включая источник молодости, который веками поддерживает его жизнь, зеркало, в котором отражается весь мир, и изумрудный стол, освещенный драгоценным бальзамом, горящим в бесчисленных лампах, за который он усаживает по тридцать тысяч гостей за раз. В эпоху, когда отпущенный Ною срок жизни [143] считался общепризнанным фактом, сверхъестественное существование пресвитера Иоанна представлялось совершенно логичным; или по меньшей мере оно придавало весу мечтам Запада о вселенском христианстве.

Легенда о пресвитере Иоанне была не просто популярной сказкой. Она выросла из череды слухов, мошенничеств и недопонятых фактов, но многие могущественные люди, включая целую череду пап римских, воспринимали ее как непреложную истину.

Известные факты были таковы. В 1122 году некто, объявивший себя Иоанном, епископом Индии, предстал перед папой римским и описал свою землю как богатые христианские владения. Два десятилетия спустя один немецкий епископ [144] поведал, что некий христианский царь ведет войну с Ираном; по словам его информатора, добавлял епископ, царя зовут пресвитер Иоанн и он имеет скипетр, вырезанный из цельного изумруда. Ни та ни другая информация не наделала большого шума до 1165 года, когда по всей Европе начали появляться копии письма, подписанного пресвитером Иоанном. Написано оно было надменным тоном, подобающим тому, кто утверждал, будто правит над 72 царями, и величал себя «императором трех Индий». За столом ему, как сообщал он читателям, прислуживают «семь царей, каждый в свой день, шестьдесят два герцога и триста шестьдесят пять графов… В нашем зале ежедневно обедают по правую нашу руку двенадцать архиепископов и двадцать епископов по левую» [145]. Сосчитайте звезды в небе и песчинки на дне морском, любезно предлагал он, и сможете угадать размеры его владений и мощи.

Поскольку европейцы Средних веков жили на постоянной диете из диковин и чудес, от подобных чрезмерных и чудесных утверждений письма делались тем более достойными доверия. Далее пресвитер объяснял, что его царство может похвастаться «людьми рогатыми, людьми одноглазыми, людьми, имеющими глаза и на лице, и на затылке, кентаврами, сатирами, пигмеями, великанами, циклопами, фениксами и любыми животными, каких видывали на земле» [146]. Среди прочих упоминались львы с птичьими крыльями, называемые грифонами, которые способны унести к себе в гнездо целого быка, а еще птицы, именуемые тиграми, которые способны убить рыцаря с лошадью, и пара царских птиц с оперением цвета пламени и крыльями острыми, как бритвы, которые шестьдесят лет правили всем птичьим царством, пока, отказавшись от короны, не бросились в море, где нашли свою погибель. Раса пигмеев вела ежегодную и как будто одностороннюю войну с птицами, а народ лучников имел то преимущество, что ниже пояса имел туловища и конечности лошадей. На другом краю царства сорок тысяч человек были заняты разведением костров, согревающих червей, которые изрыгают серебряные нити.

После двенадцати лет раздумий над этим поразительным посланием папа римский решил направить ответ. Депешу он доверил своему личному лекарю, который отправился на поиски прославленного царя, – и с тех пор о нем ничего не слышали. Тем не менее письмо с Востока завладело воображением Европы: его перевели на разные языки и с интересом читали столетиями. Всякий раз, когда Европе угрожала опасность с моря, почти ожидалось, что пресвитер Иоанн придет на помощь и раздавит неверных. Во время крестовых походов ходили слухи, что он планирует напасть на Иерусалим. Когда на Европу напали монголы, его царство сместилось в Центральную Азию, где, как одно время полагали, он был приемным отцом Чингисхана, c которым тот рассорился [147]. Недолгое время его считали погибшим [148], когда дошли слухи, что он вызвал гнев Чингисхана, отказавшись отдать за него свою дочь, и потерпел поражение в войне, которая из этого воспоследовала, но когда Европа начала мечтать об обращении монголов в христианство, он восстал как новый монгольский правитель.

Утверждалось, что популярность пресвитера Иоанна [149] в три раза больше, чем всего западного христианства, вместе взятого. Его постоянная армия будто бы насчитывала сто тысяч человек, а его воины сражались оружием из чистого золота. Если потребуется, он способен вывести в поле миллион бойцов; от слухов, что они сражаются голыми, эти бойцы становились тем более устрашающими. Он будто бы был самым могущественным человеком на свете, распоряжавшимся неистощимыми запасами ценных металлов и драгоценных камней. Объединившись с его непобедимыми армиями, Европа непременно стерла бы ислам с лица земли.

Если бы только его удалось найти.

К тому времени, когда Энрике отправил свои экспедиции искать пресвитера Иоанна, владения великого царя переместили в Восточную Африку. Сдвиг, по сути, был не так уж велик. Это мало чем отличалось от веры в то, будто он правит в Индии, поскольку европейцы постепенно поверили, что Индия и Африка соединены друг с другом. Восточная Африка была известна также как Средняя Индия, а еще более запутывало ситуацию то, что Среднюю Индию идентифицировали с Эфиопским царством [150].

Эфиопия считалась древней христианской страной, но, учитывая, что ислам блокировал все пути туда, Европа утратила с ней контакты, и постепенно ее окружило множество легенд. Одни говорили, что она отделена от Египта и лежит по ту сторону пустыни, а чтобы пересечь ее, требуется пятьдесят дней [151]; другие утверждали, будто эфиопы невосприимчивы к болезням и живут по двести лет. В 1306 году, после столетий тишины при папском дворе во Франции внезапно объявился посол из Эфиопии, и пресвитер Иоанн тут же был помазан патриархом эфиопской церкви – без сомнения, чтобы доставить удовольствие обеим сторонам. Поскольку для него это был шаг на ступеньку ниже, его вскоре произвели из патриархов в самодержцы и идентифицировали со всемогущим императором бескрайнего и могущественного государства Эфиопия. К 1400 году гипотеза утвердилась настолько, что английский король Генрих IV писал пресвитеру в его новом качестве, исходя из слухов, что великий правитель вновь собирается походом на Иерусалим. То, что европейцы упорно называли их монарха пресвитером Иоанном, постоянно приводило в замешательство эфиопских послов, которые время от времени добирались в Европу на протяжении XV столетия (так, приезд одного из них произвел большой переполох в Лиссабоне в 1452 году), хотя, несомненно, им льстило, что их принимают как особ много более важных, чем они могли бы предполагать.

И вновь чаяния Европы взмыли в небеса, ведь священник-царь непременно должен стать решающим союзником против ислама. Но даже если он согласится на союз, оставалась проблема, как до него добраться. Затруднение как будто разрешилось, когда начали появляться карты, на которых в западное побережье Африки врезался полумесяцем огромный залив. Названный Sinus Aethiopicus, или Эфиопский, этот залив как будто вел в самое сердце владений пресвитера.

Годами, пока португальские корабли плавали к тому месту, где полагалось быть разверстому зеву залива, принц Энрике давал наказ за наказом расспрашивать всех о новостях об Индиях и их священнике-царе пресвитере Иоанне. Когда в 1454 году принц подал папе петицию (которая была дарована) об Атлантической монополии, он обещал, что его экспедиции вскоре дойдут «до самих индийцев, которые, как говорят, поклоняются Христу, так что мы сможем войти с ними в сношения и убедить их помочь христианам против сарацин» [152]. Христианская Индия, которую португальцы будут искать еще десятилетия, была вовсе не Индией, а Эфиопией.

Энрике так и не нашел свой Sinus Aethiopicus, прямой путь в земли пресвитера. Поиски великого царя будут продолжаться, и западное христианство и впредь будет стараться дотянуться до чудес, чтобы утвердить свое господство на земном шаре.

Гвинея оказалась совсем непохожей на ослепительную Эфиопию европейских фантазий. Ее торговые посты были разбросаны по бескрайним диким землям, а сезонные караваны – практически невозможно проследить. За исключением толики золота, товары, которые привозили домой первопроходцы – шкуры антилоп, янтарь, живых виверр и их мускус, смолу гуммиарабик, сладкую смолу, черепаший и тюлений жир, финики и страусовые яйца [153], – были экзотическими, но едва ли могли перевернуть мир. Хуже того, сами африканцы так пренебрежительно относились к тюкам грубой материи, которые предлагали в обмен португальцы, что Энрике был вынужден покупать товары хорошего качества в Марокко для перепродажи в Гвинее. Когда его экспедиции натолкнулись на согласованное сопротивление и были вынуждены идти на уступки, он объяснял, что торговля просто еще один способ вести борьбу против ислама [154]. Но теперь даже эта отговорка становилась опасно неубедительной.

Рокот недовольства в самой Португалии уже невозможно было игнорировать. Колоссальные расходы денежных и людских ресурсов, на которых настаивал Энрике, как будто ни к чему не вели.

Недовольство улеглось с появлением товара почти столь же ценного, как золото: людей.

Первая полноценная экспедиция Энрике Мореплавателя по захвату рабов отплыла в 1444 году и жестоко напала на мирные рыбацкие поселки острова Аргуин в одноименном заливе. Спустив под покровом ночи шлюпки, солдаты напали на островитян на рассвете с яростными криками «Португалия, святой Иаков и святой Георг!». Хроники зафиксировали жуткую сцену: «Можно было видеть, как матери бросают своих детей и мужчины оставляют на произвол судьбы жен, и каждый думал только о том, чтобы бежать со всей возможной поспешностью. И одни бросались в море, а другие искали укрытия в хижинах, а третьи прятали детей своих под грязью, надеясь так уберечь их от глаз врага, а после за ними вернуться. И наконец Господь наш, Кто вознаграждает любое правое дело, повелел, чтобы труды того дня проделаны были нашими людьми на службе Его, и даровал им победу над их врагами и награду за их старания и невзгоды в том, что взяты были сто шестьдесят пять пленников, мужчин, женщин и детей, не считая тех, кто умер или убил себя» [155].

Вознеся благодарственные молитвы, захватчики перебрались на соседний остров. Обнаружив, что поселок заброшен, они подстерегли девять мужчин и женщин, потихоньку пробиравшихся с ослами, груженными панцирями черепах. Один из девятерых сбежал и предупредил жителей соседнего поселка, который тоже опустел к тому времени, когда объявились португальцы. Жителей они вскоре заметили на песчаной мели, куда те бежали на плоту. Поскольку залив был слишком мелок, чтобы добраться до них на лодке, португальцы вернулись в деревню и вытащили восемь прятавшихся женщин. На следующее утро они вернулись для рейда на рассвете. Деревня была все еще заброшена, и они пошли на веслах вдоль берега, время от времени высаживаясь на поиски новых жертв. В конечном итоге они наткнулись на большую группу беглецов и захватили семнадцать или восемнадцать женщин и детей, «ибо они не могли бежать чересчур быстро» [156]. Вскоре после этого видели, как большое число туземцев спасается на плотах. Радость португальцев, как сетовали хроники, вскоре обернулась горем, когда они поняли, какой упущен будет шанс заслужить славу и прибыль, когда оказалось, что все пленники не помещаются на кораблях. Тем не менее их на веслах перевезли на борт и, «движимые жалостью, пусть даже плоты были заполнены неверными мусульманами, убили лишь немногих. Однако следует полагать, что многие мавры, охваченные страхом, бросились с плотов и погибли в море. И христиане потому, проходя мимо плотов, выбирали превыше всего детей, чтобы как можно больше из них увезти к себе на корабль, и из них взяли четырнадцать».

Возблагодарив Господа за победу над врагами веры и «более чем когда-либо желая потрудиться на службе Господа», португальцы на следующий день отправились захватывать новых пленных. Пока они этим занимались, на них набросилась толпа туземцев, и им пришлось бежать. Вовсе не выставляя агрессоров дураками, хроники утверждали, что рассерженные туземцы были посланы Богом, чтобы отвадить христиан до того, как на место прибыли три сотни вооруженных воинов. И тем не менее только они прыгнули в лодки, как «на них напали мавры, и все сражались в великом беспорядке». Португальцам удалось убраться целыми и невредимыми и захватить новых пленников, включая юную девушку, которую забыли односельчане. Всего они согнали 240 мужчин, женщин и детей, которых предстояло связать и загнать на ожидающие корабли, где переполненные трюмы и палубы, кишащие крысами и тараканами, воняющие стоялой водой и гниющей рыбой, теперь воняли еще испражнениями дрожащих и паникующих рабов.

Когда живой груз доставили в Португалию, молва о нем разошлась широко. Взбудораженные зеваки запрудили гавань, сам Энрике приехал надзирать за распределением добычи. Сидя верхом на прекрасном жеребце и выкрикивая приказы, он превратил омерзительную сцену в апофеоз паблик-рилейшнс.

После мучительного плавания рабы являли собой жалкое зрелище, и по мере того как их нагими выводили на набережную и заставляли показывать свою силу, даже португальцы пришли в ужас. «Что за сердце может быть столь жестоко, чтобы его не пронзило жалостное чувство при виде этого сборища?» – писал хронист Гомеш Ианиш ди Зурара, очевидец происходящего, признавшийся, что оно тронуло его до слез.

«Ибо одни понурили головы и их лица были омыты слезами, когда они смотрели друг на друга; иные жалостно стонали, поднимая взоры к небесам и громко крича, точно взывали о помощи к Матери-Природе; третьи били себя ладонями по лицу и всем телом бросались наземь; еще иные возносили свои сетования заунывным пением, как это заведено в их стране. И хотя мы не понимали слов их языка, звуки его вполне передавали суть их печали. Но чтобы еще более усилить их страдания, явились те, на кого было возложено разлучить пленников и кто начал отделять одних от других… И тогда потребовалось отделить отцов от сыновей, мужей от жен, братьев от братьев. Никакого снисхождения не было выказано ни дружеским, ни семейным узам, но каждый отправился туда, куда выпала ему участь. Кто мог бы завершить такое разделение без весьма больших трудов? Ибо нередко в одну сторону отводили сыновей, а в другую – отцов, и последние тогда вскакивали с большой живостью и бежали к ним; матери сжимали в объятиях детей и бросались с ними на землю, получая удары без жалости по собственному телу, лишь бы детей у них не отнимали» [157].

Энрике глядел удовлетворенно. Он дал свой ответ критикам: пусть он не нашел золотых россыпей, зато поставил Португалию в один ряд с основными работорговыми державами мира. Когда в следующем году в Лиссабон доставили новый человеческий улов, скептиков наконец заставили замолчать. «Теперь, – отмечал ди Зурара, когда на борт кораблей хлынули любопытные, – не нашлось никого, кто согласился бы признать, что некогда был в числе недовольных. Когда видели, как связанных веревками пленников ведут по улицам, столпотворение было таково, что толпы славили великие добродетели принца, и ежели кто-то посмел бы вслух говорить противное, его быстро заставили бы замолчать» [158].

Закованные в кандалы невольники спасли поход Португалии за освоение океанов.

Рабство в Средние века было довольно распространенным явлением. Целые мусульманские сообщества были построены на рабстве: размах его был так велик, что в середине IX века в Ираке взбунтовалось полмиллиона рабов. Невольников продавали в торговых итальянских республиках: среди них особо выделялась Генуя, не церемонившаяся из-за того, откуда прибывает человеческий груз, и на торгах там регулярно появлялись крупные партии православных христиан. Еще большее число рабов привозили через Кавказ и Сахару, или же их захватывали пираты Берберского побережья [159]; по неким подсчетам, для продажи на невольничьих рынках Северной Африки пираты похитили в общем и целом более миллиона мужчин, женщин и детей. Мало какая страна не запятнала себя подобной торговлей, и мало кто видел в ней что-либо дурное. Большинство отмахивались от жертв как от людей низшего порядка; многие (включая африканских военных вождей, продававших своих врагов ради пшеницы, тканей, лошадей и вина) полагали законной добычей любого пленного. Чувствительные христиане утешали себя, воображая, что рабов спасли от безбожного существования, когда они жили ничуть не лучше животных, и никто не видел ничего странного в том, чтобы отобрать у человека свободу, лишь бы спасти его душу. Слезливый ди Зурара напоминал себе, что рабство произошло от проклятия, которое Ной после Потопа возложил на своего сына Хама: чернокожие, объяснял он, происходят от Хама и потому на веки веков подчинены всем прочим народам. Любые лишения, какие они терпят, заверял он своих читателей, бледнеют в сравнении с «чудесными новшествами, которые их ожидают» [160]. При жизни Энрике было захвачено или куплено и привезено в Португалию приблизительно 20 тысяч африканцев [161]; к началу следующего столетия их число выросло до 150 тысяч.

Новая ипостась принца Энрике как главы работорговцев никогда не давала его почитателям усомниться в его убеждениях крестоносца. Даже напротив: в этом они видели непреложное подтверждение тому, что его исследование Атлантики является прямым продолжением его пожизненного крестового похода. Поскольку Энрике был занят постоянной войной с неверными, и поскольку война с неверными была по определению справедливой, любой, захваченный им, являлся законным пленником и по обычаям того времени подлежал порабощению. В противоположность обычным работорговцам Энрике удостаивался высших похвал за постоянные напоминания, дескать, торговлей он занялся лишь для того, чтобы нести Евангелие злополучным язычникам. В глазах его соотечественников устраиваемые им рейды по захвату рабов были великими деяниями рыцарственности, достойными похвал не меньше, чем захват пленных на поле битвы. Сам Энрике, без сомнения, верил, что его новый вид коммерции не только прибылен, но и бесконечно угоден Господу.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.