Глава 6 1 августа, Берлин

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 6

1 августа, Берлин

В субботу 1 августа в полдень истек срок ультиматума России, и ответа на него она так и не дала. Через час германскому послу в Петербурге была направлена телеграмма, в которой содержались инструкции об объявлении в тот же день в 5 часов вечера войны России. В 5 часов пополудни кайзер издал указ о всеобщей мобилизации, причем накануне, после объявления Kriegsgefahr («положения военной угрозы»), уже были проведены некоторые предварительные мероприятия. В 5:30 канцлер Бетман-Гольвег, читая на ходу какой-то документ, в сопровождении министра иностранных дел Ягова поспешно спустился по ступеням министерства иностранных дел, взял обыкновенное такси и умчался во дворец. Вскоре генерал фон Мольтке, мрачный начальник генерального штаба, уже ехал обратно в штаб с приказом о мобилизации, подписанным кайзером. Но его догнал на автомобиле курьер и передал срочную просьбу вернуться во дворец. Там Мольтке стал свидетелем последнего, отчаянного предложения кайзера, которое вызвало у Мольтке слезы и которое могло бы изменить историю двадцатого века.

Теперь, когда наступил решающий момент, кайзера охватили опасения: несмотря на имеющийся, по мнению генерального штаба, запас времени в шесть недель до полной мобилизации русских, он боялся потерять Восточную Пруссию. «Я ненавижу славян, — признался он одному австрийскому офицеру. — Я знаю, что это грешно. Ненавидеть никого нельзя. Но я не могу не ненавидеть славян». Однако его радовали сообщения, которые напоминали 1905 год: о забастовках и беспорядках в Петербурге, о толпах, разбивавших окна домов, «об ожесточенных стычках на улицах между революционерами и полицией». Престарелый германский посол, граф Пурталес, который провел в России семь лет, пришел к выводу и неоднократно уверял свое правительство в том, что эта страна не вступит в войну из-за страха революции. Капитан фон Эггелинг, немецкий военный атташе, твердил о своей убежденности относительно 1916 года, а когда же Россия все-таки объявила мобилизацию, он сообщал, что она планирует «отнюдь не решительное наступление, а постепенное отступление, как в 1812 году». Эти мнения явились своеобразным рекордом ошибок германской дипломатии. Они придали бодрости духа кайзеру, составившему 31 июля послание для «ориентировки» своего штаба, в котором он с радостью извещал о том, что, по свидетельствам его дипломатов, в русской армии и при дворе царило «настроение больного кота».

В Берлине 1 августа тысячи людей заполнили улицы, стекаясь на площадь перед дворцом, толпы были охвачены чувством напряженности и беспокойства. Социализм, который исповедовало большинство берлинских рабочих, не вошел в их души настолько глубоко, как в них укоренились бессознательный страх перед славянскими ордами и ненависть к ним. Хотя кайзер, выступая накануне вечером с дворцового балкона, в речи по поводу объявления Kriegsgefahr и провозгласил, «что нас заставили взять в руки меч», люди все еще смутно надеялись, что русские ответят. Срок ультиматума истек. Один находившийся в толпе журналист чувствовал, «что воздух был наэлектризован слухами. Говорили, будто Россия попросила отсрочки. Биржу охватила паника. Конец дня прошел почти в невыносимом мучительном ожидании». Бетман-Гольвег опубликовал заявление, кончавшееся словами: «Если нам выпадет жребий сражаться, да поможет нам Бог». В пять часов у ворот дворца появился полицейский и объявил народу о мобилизации. Толпа послушно запела национальный гимн «Возблагодарим все Господа нашего». По Унтер-ден-Линден мчались автомобили, офицеры стоя размахивали платками и кричали: «Мобилизация!» Едва ли не в одно мгновение обратившись от Маркса к Марсу, обуреваемые патриотическими чувствами, люди разражались громкими приветственными криками и бросались отлавливать и избивать мнимых русских шпионов, причем в последующие несколько дней некоторые из них были забиты до смерти.

Как только была нажата кнопка с надписью «Мобилизация», в действие автоматически пришел громадный механизм призыва в армию, экипировки и транспортировки двух миллионов человек. Резервисты прибывали на заранее указанные пункты сбора, получали военную форму, снаряжение и оружие, сводились в роты и батальоны, к которым присоединились кавалерия и артиллерия, медицинские части, подразделения самокатчиков, походные кухни, фургоны-кузницы, почтовые фургоны. Все они согласно предварительно составленному расписанию перевозились по железным дорогам в районы сосредоточения вблизи границ, где формировались дивизии, из дивизий — корпуса, из корпусов — армии, готовые двинуться в бой. Только одному армейскому корпусу — а их в германской армии насчитывалось 40, — требовалось 170 железнодорожных вагонов для офицеров, 965 — для пехоты, 2960 — для кавалерии, 1915 — для артиллерии и служб снабжения; всего 6010 вагонов, или 140 поездов. Такое же количество вагонов требовалось для снабжения корпуса. С момента отдачи приказа все приходило в движение в соответствии с графиками, где указывались точные сведения, вплоть до количества вагонных осей, проходящих в определенное время по тому или иному мосту.

Уверенный в великолепном совершенстве своей системы, заместитель начальника генерального штаба генерал Вальдерзе даже не вернулся в Берлин, когда разразился кризис, написав Ягову: «Я остаюсь здесь. Мы в генеральном штабе уже все готовы; а пока нам нечего делать». Эта гордая традиция была унаследована от старшего — или «великого» — Мольтке, который в день мобилизации в 1870 году лежал у себя на диване и читал «Тайну леди Одли».

Его завидного спокойствия сейчас так недоставало во дворце. Перед лицом не призрачной, а реальной угрозы войны на два фронта состояние самого кайзера теперь было близко к «настроению больного кота», в котором, по его мнению, пребывали русские. Отличавшийся от типичного пруссака большим космополитизмом и трусостью, кайзер в действительности никогда не хотел всеобщей войны. Он добивался большей власти, большего престижа и прежде всего большего авторитета для Германии на международной арене, но для достижения этих целей он предпочитал запугивать другие страны, а не воевать с ними. Он хотел славы гладиатора без сражений, а когда перспектива вооруженного конфликта становилась чересчур близкой, кайзер отступал, как, например, при Альхесирасе и Агадире.

По мере нарастания кризиса пометки кайзера на полях телеграмм становились все более и более нервозными: «Ага! Обычный обман», «Вздор!», «Он лжет», «Грей — лживая собака», «Болтовня!», «Негодяй либо идиот, либо спятил!» Когда Россия приступила к мобилизации, он разразился пылкой тирадой со зловещими предсказаниями, обрушившись не на славян-предателей, а на того, забыть кого был не в силах, — на своего коварного дядю: «Мир захлестнет самая ужасная из всех войн, и целью ее будет разгром Германии. Англия, Франция и Россия вступили в заговор, чтобы нас уничтожить… такова горькая правда ситуации, которую медленно, но верно создавал Эдуард VII… Окружение Германии стало наконец свершившимся фактом. Мы сунули голову в петлю… Мертвый Эдуард сильнее меня живого!»

Преследуемый тенью покойного Эдуарда, кайзер с готовностью ухватился бы за любое предложение, которое позволило бы выбраться из создавшегося положения: ему грозила перспектива войны одновременно с Россией и Францией, а за спиной Франции угрожающе вырисовывалась фигура Англии, до сих пор хранившей молчание.

В последнюю минуту такая возможность была предоставлена. К Бетману явился один из его коллег и стал упрашивать сделать все возможное, чтобы Германия избежала войны на два фронта. Для этого он предложил следующее. На протяжении многих лет обсуждалась возможность предоставления автономии Эльзасу как федерального государства в рамках Германской империи. Если бы такое предложение было принято эльзасцами, Франция не имела бы оснований начинать военные действия для возвращения утерянной провинции. Совсем недавно — 16 июля — Французский социалистический конгресс высказался в пользу подобного решения вопроса об Эльзасе. Однако германские военные продолжали настаивать на сохранении гарнизонов в этой провинции и на ограничении ее политических прав «военной необходимостью». Немцы предоставили ей конституцию лишь в 1911 году, а вопрос об автономии так и остался нерешенным. Коллега Бетмана настаивал на срочном, публичном и официальном предложении проведения конференции по Эльзасу. Конференцию удалось бы затянуть, однако даже ее безрезультатность лишила бы Францию моральных предпосылок для начала военных действий, по меньшей мере на период рассмотрения такого предложения. Выиграв время, Германия все силы бросила бы против России. На Западе сохранилось бы стабильное положение, и Англия не вступила бы в борьбу.

Автор этих предложений остался неизвестен — возможно, его и вовсе не существовало. Главное не в этом. Удобный случай представился, канцлер мог бы им воспользоваться. Но чтобы осуществить этот замысел, нужна была смелость, а Бетман, несмотря на свою внушительную внешность — высокий рост, серьезный взгляд, аккуратно подстриженные усы и бородку-эспаньолку, — был, как отозвался о Тафте Теодор Рузвельт, «слабым человеком с добрыми намерениями». Вместо того чтобы побудить Францию придерживаться нейтралитета, Германия направила ей одновременно с Россией ультиматум. Германское правительство требовало в ближайшие восемнадцать часов ответ — останется ли Франция нейтральной в случае русско-германской войны, и если да, то Германия «в качестве подтверждения этого нейтралитета настаивала на передаче ей крепостей Туль и Верден, которые будут оккупированы, а после окончания войны — возвращены». Иными словами, немцы хотели, чтобы им вручили ключи от дверей во Францию.

Барон фон Шён, германский посол в Париже, не мог заставить себя передать подобное «наглое» требование в тот самый момент, когда, по его мнению, французский нейтралитет дал бы Германии такое колоссальное преимущество, за которое германское правительство скорее само должно было предложить хорошую плату, вместо того чтобы выступать с угрозами. Он вручил французам ноту о соблюдении нейтралитета, не включив в нее требование о передаче крепостей, о котором французы, тем не менее, узнали, так как отправленные послу инструкции были ими перехвачены и расшифрованы. Когда Шён 1 августа в 11 часов утра попросил ответа, ему было заявлено, что Франция «будет действовать, исходя из своих интересов».

В министерстве иностранных дел в Берлине в пять часов раздался телефонный звонок. Заместитель министра Циммерман, взявший трубку, сказал, обращаясь к сидевшему возле его стола редактору газеты «Берлинер тагеблатт»: «Мольтке хочет знать, не пора ли начинать». И тут в распланированный ход событий вмешалась только что расшифрованная телеграмма из Лондона. Она вселяла надежду на то, что, если выступление против Франции будет немедленно отменено, Германия может рассчитывать на войну на одном фронте. Взяв ее с собой, Бетман и Ягов помчались на такси во дворец.

Телеграмма, направленная из Лондона послом князем Лихновским, сообщала о предложении Англии (как его понял Лихновский): «В том случае, если мы не нападаем на Францию, Англия останется нейтральной и гарантирует нейтралитет Франции».

Посол принадлежал к тому типу немцев, которые копировали все английское — спорт, одежду, образ жизни — и говорили по-английски, стараясь изо всех сил стать моделью английского джентльмена. Его друзья-аристократы, князья Плесе, Блюхер и Мюнстер, были женаты на англичанках. В 1911 году на одном из обедов в Берлине в честь английского генерала почтенный гость был удивлен, узнав, что все сорок приглашенных немцев, в том числе Бетман-Гольвег и адмирал Тирпиц, бегло говорили по-английски. От своих соотечественников Лихновский отличался тем, что был англофилом не только манерами, но и сердцем. Он прибыл в Лондон с намерением сделать все, чтобы он сам и его страна понравились англичанам. Английское общество засыпало его приглашениями на уикенды за городом. Для посла не было большей трагедии, чем война между страной, где он родился, и страной, которую он любил всей душой, поэтому он хватался за любую соломинку, лишь бы предотвратить катастрофу.

Когда в то утро министр иностранных дел сэр Эдвард Грей позвонил ему в перерыве между заседаниями кабинета, Лихновский, охваченный крайней тревогой, интерпретировал слова Грея как предложение Англии о собственном нейтралитете и сохранении нейтралитета Франции в случае русско-германской войны при условии, что Германия даст обещание не нападать на Францию.

В действительности же Грей выразился иначе. С обычными для себя недомолвками он дал обещание поддерживать нейтралитет Франции лишь в том случае, если Германия останется нейтральной как по отношению к Франции, так и по отношению к России, иначе говоря, если Германия не предпримет военных действий ни против одной из этих держав, пока не станет ясно, какие результаты дадут попытки урегулирования сербской проблемы. Занимая пост министра иностранных дел в течение восьми лет, в период, по выражению Бюлова, беспрестанно возникавших «Босний», Грей достиг совершенства в искусстве говорить речи, которые не содержали почти никакого смысла. Избегая прямых и ясных высказываний, он, как утверждал один из его коллег, возвел подобную манеру в принцип. Поэтому не приходится удивляться, что ошеломленный надвигавшейся трагедией Лихновский, беседуя с главой Форин оффис по телефону, неверно понял смысл его слов.

Кайзер ухватился за указанную Лихновским возможность избежать войны на два фронта. Уже пошел отсчет минут. Отмобилизованные части неудержимо катились к французской границе. Согласно графику, первый акт войны — захват железнодорожного узла в Люксембурге, чей нейтралитет гарантировали пять великих держав, в том числе и Германия, должен был начаться через час. Необходимо было все остановить, остановить немедленно. Но каким образом? Где Мольтке? Мольтке уже покинул дворец. Вдогонку, на автомобиле, под завывание сирены, был послан адъютант, который и привез его обратно.

Теперь кайзер снова был самим собой, став всемогущим главнокомандующим, сверкая новыми идеями, планируя, предлагая и направляя. Он прочел Мольтке телеграмму и заявил с торжеством: «Теперь мы можем начать войну только с Россией. Мы просто отправим всю нашу армию на Восток!»

Придя в ужас при мысли о том, что придется дать задний ход всей замечательной машине мобилизации, Мольтке отказался наотрез. В течение последних десяти лет вся деятельность Мольтке, сначала как заместителя Шлиффена, а затем и его преемника, сводилась к планированию того самого «Дня» — Der Tag, ради которого накапливалась вся энергия Германии и в который должен был начаться марш к окончательному подчинению Европы. Ответственность за этот особый день лежала на Мольтке гнетущим, почти невыносимым бременем.

У высокого, грузного, лысого Мольтке, которому исполнилось уже шестьдесят шесть лет, постоянно было такое выражение лица, как будто он переживал глубокое горе, отчего кайзер прозвал его «der traurige Julius» (что можно перевести как «печальный Юлиус», хотя в действительности Мольтке звали Гельмутом). Из-за слабого здоровья он ежегодно лечился в Карлсбаде, а причиной мрачности, возможно, была тень его великого дяди. Из окна краснокирпичного здания генерального штаба на Кёнигплац, где Мольтке жил и работал, он мог видеть конную статую своего тезки, героя 1870 года, который, как и Бисмарк, был создателем Германской империи. Племянник же был плохим наездником, имевшим привычку валиться с лошади во время выездов штаба; кроме этого, что было еще хуже, он был последователем течения «Христианской науки», проявляя особый интерес к антропософии и прочим культам. За эту неподобающую для прусского офицера слабость его считали «мягким»; вдобавок ко всему он занимался живописью, играл на виолончели, носил в кармане «Фауста» Гете и начал переводить «Пеллея и Мелисанду» Метерлинка.

Склонный по натуре к самоанализу и сомнениям, Мольтке заявил кайзеру во время церемонии своего назначения в 1906 году: «Я не знаю, как буду вести себя в случае военной кампании. Я очень критически отношусь к самому себе». Однако он не был робким ни в политике, ни в личном плане. В 1911 году, недовольный отступлением Германии в Агадирском кризисе, Мольтке писал Конраду фон Хётцендорфу, что если дела пойдут еще хуже, то он подаст в отставку, предложит распустить армию и «отдать всех нас под защиту Японии, после чего мы спокойно сможем делать деньги и превращаться в идиотов». Он не побоялся возразить кайзеру, заявив «довольно грубо» в 1900 году, что пекинская экспедиция была «сумасбродной авантюрой». Когда Мольтке был предложен пост начальника генерального штаба, он поинтересовался у кайзера, не рассчитывает ли тот «выиграть главный приз дважды в одной и той же лотерее?» — мысль, которая, несомненно, повлияла на выбор кайзера. Свой пост он согласился занять лишь при условии, что кайзер откажется от своей привычки побеждать во всех военных играх, практически лишая маневры всякого смысла. Удивительно, но кайзер покорно повиновался.

Теперь, в решающий вечер 1 августа, Мольтке был настроен не позволять больше кайзеру вмешиваться в серьезные военные вопросы или каким-либо образом мешать заранее распланированным мероприятиям. Развернуть обратно — с запада на восток — миллионную армию в момент ее выступления требовало большего присутствия духа, чем было тогда у Мольтке. Перед его мысленным взором проходили видения смешавшихся войск, уже развертывающихся на исходных позициях: запасы здесь, солдаты там, потерянные в пути боеприпасы, роты без офицеров, дивизии без штабов; и 11 000 железнодорожных составов, имевших точное расписание прибытия на такой-то путь в такое-то время в пределах десяти минут — все смешалось в невообразимом хаосе, вызванном крушением самого совершенного в истории плана переброски войск.

«Ваше величество, — заявил Мольтке кайзеру, — это невозможно сделать. Нельзя импровизировать передислокациями миллионов солдат. Ваше величество настаивает на отправке всей армии на Восток, однако войска к бою не будут готовы. Это будет дезорганизованная вооруженная толпа, не имеющая системы снабжения. А для создания такой системы потребовался год кропотливого труда». Свою речь Мольтке закончил фразой, которая стала предпосылкой всех крупных ошибок Германии и которая послужила основой для вторжения в Бельгию, подводной войны против Соединенных Штатов, той неизбежной фразой, когда военные планы начинают диктовать политику — «раз планы разработаны и утверждены, изменить их нельзя».

В действительности же все можно было изменить. Германский генеральный штаб, несмотря на то, что с 1905 года предусматривал открытие военных действий сначала против Франции, хранил в своих сейфах — и ежегодно вплоть до 1913 года его пересматривал — альтернативный план кампании против России, который намечал отправку на восток всех наличных железнодорожных составов.

«Не стройте больше крепостей, стройте железные дороги», — приказывал Мольтке-старший, основывавший свои стратегические планы на картах железнодорожной сети и оставивший в наследство догму, что железные дороги — ключ войны. В Германии система железных дорог находилась под контролем военных, и к каждой железнодорожной линии был прикомандирован офицер генерального штаба; ни один путь не мог быть проложен или изменен без согласия генштаба. Ежегодные мобилизационные военные игры нарабатывали у чиновников железнодорожного ведомства практический опыт, а телеграммы с сообщениями о перерезанных дорогах и взорванных мостах давали железнодорожникам возможность развить свои способности к импровизации и направлению поездов по окружным линиям. Говорили, что лучшие умы военной академии после выпуска направлялись в железнодорожные отделы, — и что свой путь они нередко оканчивали в сумасшедших домах.

Когда фраза Мольтке «Это невозможно сделать» появилась в его опубликованных после войны мемуарах, генерал фон Штааб, начальник отдела железных дорог, воспринял ее как укор в адрес руководимого им ведомства, что побудило его написать книгу, где он доказывал возможность осуществления подобного решения. На картах и графиках фон Штааб продемонстрировал, каким образом, получи он 1 августа соответствующее распоряжение, можно было перебросить к 15 августа четыре из семи армий на Восточный фронт, оставив три для защиты Запада. Маттиас Эрцбергер, депутат рейхстага и лидер католической партии «Центр», оставил иное свидетельство. Он утверждал, что сам Мольтке через шесть месяцев после этих событий признался ему, что нападение на Францию на начальном этапе было ошибкой и что вместо этого «большую часть армии следовало сначала направить на Восток, чтобы уничтожить русский «паровой каток», ограничив операции на Западе ведением оборонительных боев на границе».

Вечером 1 августа Мольтке, цеплявшийся за разработанный план, не нашел в себе мужества на решительный шаг. «Твой дядя дал бы мне иной ответ», — с горечью сказал ему кайзер. Этот упрек «больно ранил меня», писал Мольтке впоследствии: «Я никогда не обманывался и не считал себя равным старому фельдмаршалу». Так или иначе, Мольтке продолжал упорствовать. «Мои возражения, основанные на том, что сохранить мир между Францией и Германией в условиях мобилизации обеих стран невозможно, не были услышаны. Постепенно всех охватывала нервозность, и я остался одинок в своем мнении».

В конце концов, когда Мольтке все же убедил кайзера в невозможности изменения мобилизационных планов, группа, куда входили Бетман и Ягов, составила проект телеграммы для Англии, в которой выражалось сожаление по поводу «невозможности остановить продвижение германских армий» в сторону французской границы, а также гарантировалось, что граница не будет нарушена ранее 7 часов вечера 3 августа. Последнее заявление вообще-то ничего не стоило немцам, поскольку их военными планами не предусматривалось переходить ее ранее этого срока. Ягов поспешил отправить телеграмму германскому послу в Париж, где уже в 4 часа вышел указ о мобилизации. В ней он просил посла «на какое-то время удержать Францию от любых действий». Кроме того, кайзер направил личную телеграмму королю Георгу, сообщая, что по «техническим причинам» в этот поздний час мобилизацию нельзя остановить, но, что, «если Франция предложит мне нейтралитет, который должен быть гарантирован мощью английского флота и армии, я, разумеется, воздержусь от военных действий против Франции и использую мои войска в другом месте. Я надеюсь, что Франция не станет нервничать».

До 7 часов — до того срока, когда 16-я дивизия по плану должна была войти в Люксембург, — оставались минуты. Бетман взволнованно убеждал, что в Люксембург, пока не получен ответ из Англии, нельзя входить ни при каких обстоятельствах. Кайзер немедленно, не известив Мольтке, приказал своему адъютанту связаться по телефону и телеграфу со штабом 16-й дивизии в Трире и отменить намеченную операцию. Мольтке вновь явились картины грозящей катастрофы. Железнодорожные линии Люксембурга имели громадное значение для наступления через Бельгию на Францию. «В этот момент, — говорится в его мемуарах, — мне казалось, что мое сердце вот-вот разорвется».

Несмотря на все уговоры Мольтке, кайзер ни на йоту не уступил. Наоборот, он даже добавил в телеграмму королю Георгу в Лондон следующую заключительную фразу: «Моим войскам на границе направлен по телефону и телеграфу приказ, запрещающий вступать на территорию Франции». Это было незначительное, но важное отклонение от истины: кайзер не мог признаться Англии, что его замысел, от осуществления которого он воздерживался, предусматривал нападение на нейтральную страну. Нарушение же нейтралитета Бельгии могло стать для Англии casus belli, поводом для ее вступления в войну, а ведь Англия пока еще не приняла никакого решения.

В тот день, который должен был стать кульминацией его карьеры, Мольтке, по собственным словам, чувствовал себя «раздавленным» и, вернувшись в генеральный штаб, «заплакал горькими слезами от унижения и отчаяния». Когда адъютант принес ему на подпись приказ об отмене люксембургской операции, «я бросил перо на стол и отказался подписывать этот документ». Этот первый после мобилизации приказ, сводивший к нулю практически все тщательные приготовления, мог быть, по его мнению, воспринят как свидетельство «колебаний и нерешительности». «Делайте что угодно с этой телеграммой, — заявил он адъютанту, — я ее не подпишу».

В 11 часов, когда Мольтке все еще был поглощен мрачными мыслями, его вновь вызвали во дворец. Кайзер, одетый подобающим образом для данного момента — поверх ночной рубашки накинута военная шинель, — принял генерала в своей спальне. От Лихновского поступила телеграмма, в которой он сообщал, что в ходе дальнейшей беседы с Греем понял свою ошибку, о чем печально и извещал: «Позитивного предложения Англии в целом ожидать не следует».

«Теперь вы можете делать все, что хотите», — сказал кайзер и отправился спать. Мольтке, главнокомандующий, которому предстояло теперь руководить всей военной кампанией, решавшей судьбу Германии, был потрясен до глубины души. «Это было моим первым военным испытанием, — писал он впоследствии. — Мне никогда не удалось до конца оправиться от этого удара. Что-то во мне надломилось, и уже никогда я не смог стать таким, как прежде».

Как и остальной мир, мог бы добавить Мольтке. Отданный по телефону приказ кайзера не получили в Трире вовремя. В семь часов, как и было предусмотрено планом, был перейден первый рубеж войны, в этом отличилась пехотная рота 69-го полка под командованием некоего лейтенанта Фельдмана. На люксембургской стороне границы, на склонах Арденн, примерно в двенадцати милях от бельгийского города Бастонь, находился маленький город, который немцы называли Ульфлинген. На холмистых пастбищах вокруг него паслись коровы; на крутых, выложенных брусчаткой улицах даже в разгар августовской жатвы не увидишь и клочка сена — таковы были строгие законы поддержания чистоты в великом герцогстве. На окраине городка находились железнодорожная станция и телеграф, где сходились линии из Германии и Бельгии. Целью немцев был захват этих объектов, что и осуществила рота лейтенанта Фельдмана, прибывшая на грузовиках.

С неизменным талантом к бестактности немцы решили нарушить нейтралитет Бельгии в месте, исконным и официальным названием которого было Труа-Вьерж — Три Девственницы. Они олицетворяли веру, надежду и милосердие, но История с ее склонностью к удивительным совпадениям сделала так, что в глазах всех они превратились в символы Люксембурга, Бельгии и Франции.

В 19:30 на автомобилях прибыл второй отряд (очевидно, после получения телеграммы кайзера) с приказом первой группе отойти, поскольку была «совершена ошибка». Тем временем министр иностранных дел Люксембурга Эйшен телеграфом передал сообщение о свершившемся в Лондон, Париж и Брюссель и направил протест в Берлин. «Три Девственницы» сделали свое дело. В полночь Мольтке отменил приказ об отходе, а к концу следующего дня, 2 августа, все Великое герцогство Люксембург было оккупировано.

С тех пор анналы истории неизменно преследует вопрос: «Что было бы, если бы немцы в 1914 году отправились на восток, ограничившись лишь обороной на границе с Францией?» Генерал фон Штааб показал, что повернуть силы против России было технически осуществимо. Однако смогли бы немцы в силу своего темперамента удержаться от нападения на Францию, когда настал Der Tag, — это уже другой вопрос.

В семь часов в Петербурге, примерно в то же время, когда немцы входили в Люксембург, посол Пурталес, с покрасневшими водянисто-голубыми глазами и трясущейся белой бородкой клинышком, вручил дрожащей рукой русскому министру иностранных дел Сазонову ноту об объявлении Германией войны России.

— На вас падет проклятие народов! — воскликнул Сазонов.

— Мы защищаем нашу честь, — ответил германский посол.

— Ваша честь здесь ни при чем. Но есть ведь суд Всевышнего.

— Это верно, — промолвил Пурталес и, бормоча «суд Всевышнего, суд Всевышнего», спотыкаясь, отошел к окну, оперся на него и расплакался. — Вот как закончилась моя миссия, — произнес он, когда немного пришел в себя.

Сазонов похлопал посла по плечу, они обнялись, Пурталес поплелся к двери и, с трудом открыв ее трясущейся рукой, вышел, еле слышно повторяя: «До свидания, до свидания».

Эта трогательная сцена дошла до нас в том виде, как ее записал Сазонов, с художественными дополнениями французского посла Палеолога, основанных, очевидно, на рассказах русского министра иностранных дел. Пурталес же лишь сообщил, что он три раза просил ответить на ультиматум, а после того, как Сазонов трижды дал отрицательный ответ, «я, руководствуясь инструкцией, вручил ему ноту».

Зачем ее вообще нужно вручать? Так горестно вопрошал накануне вечером, когда составлялась декларация о войне, адмирал фон Тирпиц, морской министр. По собственному признанию, говоря «скорее инстинктивно, чем повинуясь доводам рассудка», он требовал ответа на вопрос: зачем нужно объявлять войну и брать на себя позор стороны, совершающей нападение, если Германия не планирует вторжения в Россию? Этот вопрос был особенно уместен, если учесть, что вину за развязывание войны Германия намеревалась взвалить на Россию, чтобы убедить немецкий народ в том, что он лишь защищает родную страну, а также чтобы не позволить Италии отказаться от взятых ею обязательств в рамках Тройственного союза.

На стороне своих союзников Италия обязана была выступить лишь в случае оборонительной войны, и, тяготясь своей зависимостью, она, как было широко известно, только ждала случая вырваться из петли. Проблема Италии не давала покоя Бетману. Если Австрия продолжит отвергать одну за другой или все уступки со стороны Сербии, тогда, предупреждал он, «будет трудно возложить на Россию вину за пожар в Европе», что поставит нас «в очень невыгодное положение в глазах нашего собственного народа». Однако его никто не хотел слушать. Когда настал день мобилизации, германский дипломатический протокол потребовал, чтобы война была объявлена по всей форме.

По воспоминаниям Тирпица, юристы из министерства иностранных дел настаивали, что юридически такие действия были вполне оправданы. «Вне Германии, — сокрушался Тирпиц, — подобный ход мыслей совершенно непонятен».

Во Франции все оказалось понято намного лучше, чем он полагал.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.