13. Колонизация

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

13. Колонизация

Новые дороги и железнодорожные пути, проникшие в сердце Франции XIX века, не были волшебными тропами в мир, где нет времени. В больших городах исторические события были отмечены памятниками, словно даты в календаре – листками. Когда житель такого города попадал в маленькие уединенные поселки или деревни, которых он больше никогда не увидит, ему легко было поверить, что он открывает для себя чудом сохранившееся прошлое. Но сельская местность, так же как Париж Бодлера, менялась «быстрее, чем человеческое сердце».

Кажется, что туристы, которые исследовали Францию за последние триста лет (этому посвящены главы 15 – 17), изучили ее всю, до самых потаенных уголков. В действительности они видели только часть долгой истории этой страны. «Открывая» для себя провинции и «покоряя» Альпы, они путешествовали по нескольким твердо установившимся маршрутам. Они видели выгоды и неудобства режимов, которые приходили и уходили как погода. Туристы-иностранцы говорили о Франции и «французах» вообще, забывая, какой узкой полоской был их путь в масштабах всей страны. Они видели поля сражений и крепости, но не замечали бесконечную войну людей с окружающей средой.

Физическое преобразование Франции и бурные взаимоотношения ее народа, государства и земли почти не видны на заднем плане альбомов с зарисовками туристов и их почтовых открыток, но тогдашние туристы, так же как и нынешние, были частью древнего процесса созидания и разрушения, который начался, когда еще не было не только Франции, но даже Галлии. Перед тем как здесь будут описаны их приключения, нужно взглянуть на этот процесс – на фон картины без рамки и без улыбающихся лиц.

Ночью 29 апреля 1832 года зафрахтованный пароход бросил якорь у безлюдного берега, у подножия холмов Эстак, в 9 милях от Марселя, если плыть по заливу. Шлюпка с парохода высадила на сушу пассажирку, закутанную в мужской плащ. Женщина осталась стоять на берегу, дрожа на прохладном морском ветерке и дожидаясь, пока настанет день и всадник привезет ей новости из Марселя. Когда гонец прискакал из освещенной зарей дали, она надеялась услышать, что ее приезд стал искрой, воспламенившей восстание сторонников королевской семьи. Это восстание, надеялась она, охватит и юг Франции. Тогда – каким именно образом, она не могла описать, – во Франции снова воцарится монарх из рода Бурбонов.

Десять предыдущих лет эта женщина, герцогиня де Берри, молодая мать наследника Бурбонов, объезжала всю Францию, открывая благотворительные учреждения, очаровывая людей любых политических взглядов и задавая тон высшему обществу. Она приезжала купаться в океане на новый курорт в Дьепе, заманивая тем самым отдыхающих в маленькие рыбацкие порты на Ла-Манше. Благодаря герцогине на этом побережье возникали новые курорты. Она освещала места, которые посетила, блеском французской истории: в 1820 году, когда ей было 22 года, на ее глазах фанатик убил ножом ее мужа на ступенях Парижской оперы. Через семь месяцев она родила мальчика, которого роялисты называли последним из Бурбонов, именовали его «Дитя чуда», «нежный цветок, вырастающий из могилы», «росток, который станет стеблем» (В. Гюго).

С тех пор ее страна вела себя так, словно не чувствовала своего Божественного предназначения. Если не принимать во внимание революцию и царствование корсиканского узурпатора Наполеона Бонапарта, то с 1774 года Францией правили три брата – Людовик XVI, который был обезглавлен на гильотине в 1793 году, Людовик XVIII, считавший, что его царствование началось в 1795 году, когда маленький дофин умер в тюрьме, и Карл Х, свекор герцогини, который был вынужден бежать в изгнание в результате трехдневного мятежа интеллектуалов и рабочих. Революция 1830 года привела к власти конституционного монарха Луи-Филиппа, который с точки зрения роялистов был не более чем восхваляемый слуга граждан. Были отменены цензура и звание пожизненного пэра. Была даже робкая реформа избирательной системы, которая дала избирательные права еще почти 3 процентам мужского населения старше 21 года. Герцогиня последовала за Карлом Х в изгнание.

В то утро на холодном берегу Средиземного моря, когда предводительница роялистского вторжения укрывалась в гостинице в маленькой деревне Ла-Фоли, ей тактично намекнули, что вместо обещанного восстания состоялась лишь маленькая демонстрация на улицах Марселя. Несмотря на разочарование, герцогиня с небольшим отрядом своих сторонников и поклонников отправилась в глубь страны, которую она любила и, кажется, знала лучше, чем любой человек ее круга. В 400 милях к северу была Вандея – обширный край, притаившийся за своими природными укреплениями: естественными рвами и стенами из листвы. Он полон богобоязненных и верных королевской семье крестьян, про которых герцогиня читала в художественных романах. Когда она была ребенком, Революционная армия отвоевала Вандею у мятежников-шуанов. Война продолжалась четыре года, за это время были полностью уничтожены некоторые города и перерезано население целых краев – «пеи». «Вандеей» был, по сути дела, почти весь запад страны: война шла в восьми департаментах, на территории от атлантического побережья до долины Луары и от Пуату до Ла-Манша. Этот регион по-прежнему считался опасным с политической точки зрения, и в нем до сих пор находились войска.

Герцогиня ездила по Вандее в 1828 году. Тогда она своими глазами увидела раны, которые война оставила на этой земле, и сравнила ее с романтической Ирландией и горной Шотландией. Она увидела разрушенные здания, убогие деревни и осиротевших детей тех 10 тысяч «мучеников», которые шли против артиллерийских полков с вилами, непоколебимо веря, что после смерти в этом самоубийственном бою сразу попадут на небеса. Она плыла вниз по Луаре до Нанта под проливным дождем, видела, как народ толпился на зубчатых стенах прибрежных замков, и слышала его радостные крики. Ее приветствовали гирляндами, картонными триумфальными арками, королевскими эмблемами в виде цветов лилии и песнями, которые исполняли хоры маленьких детей. Она встречалась с высокопоставленными талантливыми людьми, которых отстранили от государственных должностей из-за симпатии к роялистам.

Теперь, двигаясь на запад в сторону Тулузы – сначала пешком, потом в открытой карете, с презрением отвергая советы роялистов, которые давали ей приют, – герцогиня, должно быть, думала о ненавистном ей Наполеоне, который за семнадцать лет до нее высадился ниже на этом же побережье, возле рыбачьей деревни Канны. Наполеон успел дойти до Гапа, а возможно, даже до Гренобля, прежде чем новость о его возвращении с Эльбы достигла Парижа. В те дни телеграфная линия заканчивалась в Лионе, и эту новость привез в Париж всадник, который мчался галопом от самого побережья. Теперь длинные тонкие семафоры – сигнальные приспособления телеграфа – можно было увидеть более чем в пяти сотнях мест. Эти жестикулирующие лапы гигантских насекомых подавали сигналы с башен и колоколен соборов. Поскольку операторы должны были читать сигналы через телескоп, эта первая в мире система дальней связи иногда работала с перебоями. Герцогиня помнила, что восемь лет назад из-за плохой погоды над Бургундией известие о смерти ее мужа дошло из Парижа в Лион в таком виде, как будто было написано на разорванном клочке бумаги.

«МИНИСТР ВНУТРЕННИХ ДЕЛ ПРЕФЕКТУ ДЕПАРТАМЕНТА РОНА… ТОЛЬКО ЧТО УБИТ… ЕСЛИ ОБЩЕСТВЕННЫЙ ПОРЯДОК В ЛИОНЕ МОЖЕТ БЫТЬ НАРУШЕН, ПРИМЕНЯЙТЕ… РЕШИТЕЛЬНО И БЛАГОРАЗУМНО…»

К несчастью для герцогини, в эти апрельские дни погода была прекрасная. Когда она на следующее утро проснулась в хижине пастуха где-то севернее побережья, люди во всей Франции уже обсуждали за завтраком интересную новость о ее появлении в стране.

В мае герцогиня добралась до Вандеи и разослала прокламацию, адресованную «жителям верных западных провинций»: «Я не побоялась совершить опасный путь по Франции, чтобы исполнить святой обет. Наконец я среди этого народа героев. Я назначаю себя вашей главой, и с такими людьми я обязательно одержу по беду».

На этот раз гражданская война в Вандее свелась к нескольким отчаянным атакам на армейские посты. Малочисленные крестьянские отряды, во главе которых стояли тосковавшие о прошлом старики офицеры, были вооружены лишь старыми мушкетами и готовностью принять свои желания за действительность, и оккупационные войска легко уничтожили их. Появилось еще несколько новых мучеников, и на значительной части запада Франции было введено военное положение. Герцогиня покинула узкие тропы и живые изгороди страны бокажных полей и в крестьянской одежде отправилась в Нант. Она думала, что солдаты никогда не станут искать ее в процветающем современном городе, среди 100 тысяч его жителей, которым невыгодно было свергать парижское правительство. В Нанте был рыночный день, и люди шли в город со всех сторон. Никто не заметил мнимую крестьянку – разве что кто-то мог увидеть, как она сняла причинявшие ей боль большие неуклюжие башмаки и грубые шерстяные чулки, а под ними оказались идеально белые ступни. Она натерла ноги, пока дошла до дома в центре Нанта, где жили две дамы-роялистки.

Пять месяцев она скрывалась в этом доме номер 3 по улице От-дю-Шато, из которого были видны сады замка и луга вдоль Луары.

Однажды в конце осени в доме устроили обыск: герцогиню выдал двойной агент. Солдаты ее не нашли, но, уходя, оставили двух жандармов следить за домом. Эти двое затопили камин в мезонине дома. А за камином, с трудом втиснувшись в маленький тайник, где раньше укрывались от властей преследуемые священники, пряталась герцогиня. Когда торф почти догорел, жандармы бросили на него несколько экземпляров роялистской ежедневной газеты «Котидьен». Платье герцогини загорелось, и она выпала из тайника.

Через несколько минут телеграф передавал сообщение из Нанта на север – в Мон-Сен-Мишель, затем на восток через Нормандию на Монмартр. С Монмартра оно было передано на телеграфную станцию, размещенную на крыше Лувра, раскодировано, записано и передано министру внутренних дел:

«ГЕРЦОГИНЯ ДЕ БЕРРИ ТОЛЬКО ЧТО АРЕСТОВАНА. ОНА НАХОДИТСЯ В НАНТСКОМ ЗАМКЕ».

Позже в том же году, когда герцогиню везли на юг в крепость-тюрьму Блэ, выяснилось, что арестантка беременна. Живя в Италии, герцогиня тайно вышла замуж за одного малоизвестного итальянского графа. Это фактически положило конец ее претензиям на роль живого воплощения Бурбонов, а вандейское восстание стало выглядеть смешным. На этот раз никто не считал рождение ее ребенка чудом.

С одной точки зрения, герцогиня де Берри была героиней-одиночкой, которая пыталась спасти побежденный народ от угнетателей. С другой – заблуждавшейся представительницей феодальной династии, которая была готова принести в жертву тысячи жизней, чтобы утолить свою жажду власти. Из сырой глубины багажа было трудно видеть всю ситуацию в целом, но в следующие месяцы, когда правительство восстанавливало контроль над Вандеей, стало ясно: герцогиня была порождением той самой парижской системы власти, которая подавила ее попытку переворота.

Как результат ее высадки во Франции – правительство поторопилось завершить умиротворение и колонизацию запада страны. Волнения в Вандее напомнили правительству, что провинция, где мало городов и слаба связь со столицей, опасна с политической точки зрения. Была начата большая программа дорожного строительства. В результате тридцать восемь «стратегических дорог» общей длиной больше 900 миль пересекли этот край крест-накрест от Пуатье до Нанта и от Ла-Рошели до Сомюра. Строители вырубали леса и засыпали глубокие узкие проходы. За десять лет были уничтожены почти все следы Вандейской войны. Единственным похожим случаем во французской истории было строительство сети военных дорог вдоль хребтов в Севеннах в конце XVII – начале XVIII века. Эти прекрасно спроектированные тропы войны, часть из которых позже была восстановлена как туристские маршруты, позволили артиллерийским полкам проникать в каштановые леса и обстреливать отдаленные деревни, где протестантские «фанатики» скрывались от своих преследователей. После обстрела карательные отряды могли напасть на деревни и уничтожить уцелевших жителей. Так же как военная оккупация роялистской Вандеи, это был не крестовый поход во славу веры, а военная операция для укрепления центральной власти.

6 июня 1812 года читатели газет могли обратить внимание на любопытное сочетание новостей: только что закончилось самое крупное сражение вандейского восстания: батальон солдат одержал победу над отрядом из четырехсот крестьян возле деревни Лё-Шен. И в эту же ночь в центре Парижа восемьсот мятежников было уничтожено войсками на узких улочках возле церкви Сен-Мерри. (Это народное восстание стало кульминацией сюжета в «Отверженных» Гюго.) Такое совпадение событий говорило о многом. От правительства ждали, что оно будет защищать либеральные принципы революции 1830 года, а оно оказалось таким же безжалостным, как прежний режим. Третья новость касалась Алжира – колонии, которую Франция завоевала в 1830 году, в последние дни правления Карла Х, свекра герцогини де Берри. 4 июня были сформированы батальоны Африканской легкой пехоты; их в просторечии называли Bat’d’Af[46]. Все новобранцы, зачисленные в эти войска, были в прошлом осуждены гражданскими или военными судами за тяжкие преступления. Их бесчеловечная жестокость оказалась очень эффективным средством при подавлении восстания алжирских племен, когда те попытались вернуть себе независимость.

Пытаясь истолковать эти события в более широком контексте, историк становится похож на человека, который бы шел по одной из узких улочек тогдашнего Монмартра, остановился и стал смотреть вверх на изгибающиеся рычаги телеграфного аппарата, который передает вниз, в город, закодированную новость. Что это было – насилие со стороны государства, репрессии против населения колоний, которое в ином случае жило бы мирно? Или так отразились в политике глубинные разногласия среди населения? Может быть, провинции, из которых состояло государство Франция, были не в состоянии жить вместе без внутреннего врага? Те граждане современной Франции, которые пострадали от преследования со стороны властей, могли бы посчитать многозначительным фактом то, что после вандейского восстания обе противоборствующих стороны согласились: истинным злодеем был крещеный еврей, выдавший герцогиню де Берри.

Возможно, дело просто в том, что централизация власти делает государство более уязвимым для нападений извне. Французская армия несколько раз подряд завоевывала Францию. Французские правительства подавляли революции в 1832, 1848, 1871 и 1968 годах. Они осуществляли государственные перевороты – вежливо это называется «ввести чрезвычайное законодательст во» – в 1851 и 1940 годах. Маленькое вторжение герцогини де Берри не было единственным. Оно казалось смешным лишь потому, что не удалось. Через восемь лет, в августе 1840 года, племянник Наполеона тоже насмешил всех: нанял в Лондоне прогулочный пароход и отправился в Булонь-сюр-Мер с отрядом из шестидесяти человек и грифом в клетке, который должен был играть роль орла – символа империи. Он провозгласил себя новым главой государства, был арестован, случайно выстрелив перед этим в лицо одному из солдат. Претендент на власть был отправлен в тюрьму Гам, в болотистую часть департамента Сомма. Но позже он бежал из тюрьмы, переодевшись рабочим и закрывая лицо доской, которую нес на плече. Через два года после побега он был избран президентом Франции. Еще через три года организовал государственный переворот, стал императором Наполеоном III, основал Вторую империю и, по словам Бодлера, доказал этим, «что кто угодно может управлять великой нацией, если захватит контроль над ее телеграфом и типографиями».

Но и герцогиня де Берри, должно быть, иногда на короткое мгновение видела перед собой панораму событий, гораздо более широкую, чем область политики и честолюбивых стремлений отдельных людей. Герцогиня спала на поросших тимьяном пустынных равнинах Прованса и пряталась во рвах Вандеи. Она втирала в свои голые ноги землю устья Луары и видела, как погода то способствует ее планам, то словно вступает в заговор с ее врагами. На шкале времени, отмеченном стоячими камнями, перегоном стад, соборами и шоссе, изгибы и повороты политической истории были крошечной тропинкой в огромном, быстро меняющемся пейзаже.

Усмирение запада Франции было частью гораздо более длительного процесса ее колонизации – и в политическом, и в первоначальном смысле этого слова («освоение земли», от лат. colere, что означает «обрабатывать»). Непокорный нрав населения сам по себе не был непреодолимой трудностью. Но в сочетании с неподатливой почвой он был таким препятствием для развития страны, которое можно преодолеть лишь экономическим путем. В более ранние эпохи Французское государство создавало на западе страны передовые посты своей власти, но они погибали из-за климата, местности и необратимых природных изменений. Ришелье в 1620-х годах перестроил деревню Бруаж на краю болот Пуату, чтобы у Франции был большой морской порт на Атлантическом океане и база, откуда можно было бы вести осаду протестантского города Ла-Рошель. Со стен Бруажа племянница Мазарини смотрела на корабли военного флота и на пустынное побережье, думая о своем любимом, молодом Людовике XIV, которого заставляли жениться на испанской инфанте.

Протестантская Ла-Рошель и ее английские помощники потерпели поражение, ее укрепления были разрушены до основания. Но другой, более стойкий и менее прямолинейный враг – вода постоянно атаковала побережье Франции. Она подтачивала основания скал Нормандии, блокировала порты на Средиземном море и изменяла карту французской границы на Атлантике. Порт Бруажа обмелел из-за ила, и торговля солью была перенесена в другие места. Цитадель, от которой когда-то отплывали корабли в Луизиану и Квебек, превратилась в островок из низких белых домов среди болот. Позже Бруаж использовали как тюрьму. В 1772 году, когда Франсуа Марлен видел этот город, океан отступил от Бруажа на 2 мили к западу, оставив после себя равнину с гниющей растительностью и постепенно сокращавшуюся колонию солдат, которым заплатили за то, что они приехали сюда жить. По словам местного священника, который сам изгнал себя в эту атлантическую Сибирь за свои грехи, жители Бруажа становились дряхлыми стариками в 40 лет из-за заразных испарений, поднимавшихся от покрытых морской водой во время прилива берегов, в которые постепенно погружались укрепления города.

Даже Наполеон Бонапарт прилагал усилия к тому, чтобы надолго оставить свой след на западе Франции. В 1804 году он приказал перенести столицу департамента Вандея из Фонтене-ле-Пёпль (так революционеры переименовали город Фонтене-ле-Конт – из «графского» в «народный») в жалкую деревушку Ла-Рош-сюр-Йон, большая часть которой была стерта с лица земли во время Вандейской войны. На месте деревушки был заложен новый город, получивший название Наполеон или Наполеонвиль[47], и в нем поселили новых жителей – солдат и государственных служащих. Из них власти предполагали создать приезжий правящий класс, не связанный никакими обязательствами верности с этим краем. За следующие четыре года на пустом месте медленно поднялся «самый скучный город во Франции» (путеводитель Мюррея, 1854). Наполеонвиль был рассчитан на 15 тысяч человек, но земля диктовала свои условия, и жители бокажей не желали объединяться.

Города-крепости Вобана – Гравелин, Мобеж, Неф-Бризак, Бельфор и т. д. – вызывали такое же всеобщее отвращение, какое сейчас вызывают микрорайоны, застроенные жилыми многоэтажками 1960-х годов. Наполеонвиль с его дешевыми домами из булыжника и безликими общественными зданиями, которые опоясывал бульвар без деревьев, стал новым стандартом городского уродства. Вернувшись в этот город в 1808 году, Наполеон увидел «отвратительнейшую картину беспорядка и грязи». В водосточных канавах плескались гуси и утки. Из памятников были только намокшая от дождя деревянная триумфальная арка и жалкий обелиск. Понадобилось больше ста лет, чтобы население Ла-Рош-сюр-Йон достигло расчетной величины. Шесть главных дорог, расположенных веером, чтобы войска могли выступать в поход во всех направлениях, оставались сосудами безжизненного тела до 1866 года, когда к городу подошла железная дорога.

Эти грубые действия колонизаторов сыграли важную роль в истории французской политики и государственного управления, но на физической карте Франции эти места выглядели крошечными пятнами. Самая значительная и впечатляющая операция колонизаторов на западе страны – корчевание и выравнивание бокажей – была вандализмом с точки зрения экологии, но лишь слабым намеком на то, что произошло потом. Сегодня высокие насыпи и бесконечные зеленые туннели бокажей сохранились лишь в нескольких местах запада Франции, но не из-за военной колонизации, а потому, что крупное сельское хозяйство изымало у местных жителей их лоскутные поля и устанавливало новый порядок, который требовал единообразия. К середине XIX века уютные, но неудобные живые изгороди уступили место плодородной голой равнине, где росла пшеница. Зима стала рабочим временем. Старики с печалью вспоминали то время, когда они засиживались за разговорами до ночи вместо того, чтобы вовремя лечь спать.

В других местах Франции землю занимали развивавшиеся города. Но темп этой колонизации легче измерить в веках, чем в годах. Из 141 города, население которых с 1810 по 1910 год увеличилось больше чем в три раза, 48 были спутниками Парижа. Еще 37 из них стали частью промышленных зон департаментов Нор и Па-де-Кале, Эльзаса и Лотарингии и шахтерских и мануфактурных центров Лиона и Сент-Этьена. В 1851 году почти десятая часть населения Франции жила в Париже и его пригородах. В 1911 году за пределами столицы и ее предместий обитало уже лишь четыре пятых населения.

Многие города оставались в пределах своих старинных стен. Та массовая миграция внутри страны, которая выжала соки из деревни, была не только деревенским явлением. Каналы и железные дороги помогли расцвести некоторым отдаленным поселениям, но они могли и высосать жизнь из уже существующих городов. Жители города Экс-ан-Прованс снесли старые крепостные стены и провели в город свежую воду (с помощью водохранилища и канала, которые спроектировал Франсуа Золя, отец знаменитого романиста). Но Марсель, их сосед, увеличился вдвое меньше чем за полвека, причем рос он и вдоль побережья, и среди горячих сухих холмов. А Экс, как плод в хранилище, остался прежним по размеру и форме. По численности населения в нем был, как сказали бы демографы, застой: 24 тысячи жителей в 1807 году и 25 тысяч в 1920-м. Несмотря на старания местных коммерсантов, железная дорога обходила Экс стороной до 1870 года, когда наконец ветка линий Гап – Авиньон связала этот город с Альпами и Роной. До 1877 года единственной связью Экса с Марселем была дорога, проходившая через голые холмы, где вредные испарения содовых заводов заглушали запах тимьяна.

Город Бокер на Роне – самый наглядный и впечатляющий пример того, как железные дороги высасывают из города его жителей. С начала Средних веков огромная международная ярмарка в Бокере (21 – 28 июля) была главной торговой связью Франции с Турцией, Грецией и Средним Востоком. Говорили, что за одну неделю эта ярмарка зарабатывает столько денег, сколько Марсельский порт – за целый год. В середине XIX века эта торговая столица Средиземноморья уже угасала. Железная дорога связала Бокер с Лионом, Парижем, Марселем и с Севеннами, где производили шелк, и унесла, как вода, его торговлю. Бокер разделил странную судьбу еще двадцати больших городов, население которых в течение XIX века осталось прежним или уменьшилось. К одиннадцати из этих городов железная дорога была подведена в 1850-х годах, а к середине 1860-х только в трех городах этой группы еще не было вокзала. В Бокере каждый год еще проходила июльская ярмарка, но огромный вначале лагерь торговцев, покупателей и развлекавших эту публику артистов каждый год становился заметно меньше. Вскоре ярмарка стала более живописной, чем прибыльной. Даже сама широкая коричневая Рона словно стала уже и медленнее. В своей Lou Pou?mo d?u Rose («Поэма о Роне», 1896) поэт Мистраль писал о том, что происходило всего лишь одно поколение назад, как о древних временах и сравнивал борозды, протертые канатами барж в камне пристаней, со следами колесниц на римских дорогах. Сейчас бывшие ярмарочные поля Бокера – это длинный плоский берег, который порос сорняками и засыпан мусором. По нему теперь выгуливают собак и шатаются скучающие подростки.

К счастью, здоровье города измеряется не только развитостью его экономики. Сейчас, когда многие большие города окружены мрачными, как берега Стикса, полями унылых бетонных построек, разрастание городов кажется отвратительным и раздражающим побочным действием богатства и упадка. Огромное, как океан, уродство северной части Парижа и нагоняющие тоску пригороды Марселя – тяжелая пошлина с приезжих за эстетические наслаждения, которые они ищут в этих городах. Но до середины XIX века пригороды Марселя были одним из самых красивых зрелищ юга Франции. Холмы, которые располагаются амфитеатром за этим городом, были покрыты крошечными домиками, которые назывались bastidous («деревенский домик») или cabanons («маленькая хижина»). «Куда бы человек ни посмотрел, – писал Стендаль, – он видит маленький ослепительно-белый домик, который выделяется на фоне бледно-зеленой листвы олив». Каждый такой земельный участок был окружен низкой стеной, и все вместе эти стены составляли лабиринт, по размеру равный целому городу. В конце XVII века этих cabanons было больше 6 тысяч, и многими хижинами владели (не декларируя их в налоговых органах) люди, которые в городе имели всего одну комнату, куда не проникало солнце. В 1738 году путешественник из Пруссии насчитал их больше 20 тысяч. Цифра, конечно, была неверной, но хорошо показывает, как много их казалось на взгляд.

Первоначальной причиной заселения холмов был страх. Это он заставил марсельцев открыть для себя и колонизировать холмистые окрестности города. Они поступили как их предки, которые спасались бегством от пиратов в деревни-крепости, расположенные выше побережья. Если горожане предполагали, что корабль, который вошел в их порт, принес с собой заразную болезнь, они перебирались на холмы. Но ужасная эпидемия 1720 года распространилась далеко за пределы города и преодолела чумную стену высотой 7 футов и длиной несколько миль, построенную в департаменте Воклюз. Главной задачей хижин-cabanons было делать жизнь приятнее. Это была колонизация ради удовольствия, не ради выгоды. Именно таким образом расширялось большинство городов Южной и Центральной Франции.

Семья Поля Сезанна и его земляки из Экса наслаждались своими экономически неразвитыми сельскими окрестностями так же, как это делали римские основатели их города. Местность вокруг горы Сент-Виктуар усеяли каменные сельские дома, мастерские художников и рестораны под открытым небом. Вокруг Нима тоже был пояс загородных домиков, но там они назывались mazets.В Сете и Безье их название было baraquettes, в Йере и Тулоне – villas, bastidons и bastidettes. В каждом таком домике были стол, несколько стульев и клочок земли, где росли олива, фиговое дерево или миндальное дерево и несколько виноградных лоз, которые и давали виноград, и служили украшением. Кроме этого, нужно было мало – какой-нибудь музыкальный инструмент, набор boules (шаров для игры) и ружье, чтобы охотиться на птиц. В будние дни недели белые стены домиков сияли на холмах, как крошечные маяки. В субботу или воскресенье марсельцы покидали зловонный порт – кстати, его зловоние усиливали сточные воды, которые стекали с покрытых домами холмов, – и уходили к себе в cabanon. Рядом с хозяином шел осел, который вез в корзинах еду и детей, а на спине – старика или старушку.

Такой же радостный исход из города в окрестности можно было увидеть на берегах Роны, на лионских холмах и в Оверни от Клермон-Феррана до Тьера, где торговцы и лавочники часто покупали маленький виноградник с одноэтажным домом (такой дом назывался tonne или tonnelle). Там они устраивали праздник в честь урожая и тратили свои доходы на пиршества для друзей и соседей. По словам знатока Оверни в «Портретах французов, написанных ими Самими» (1840 – 1842), овернцы, которых считали скупыми, на самом деле просто экономили ради этих нескольких дней великолепия и расточительности. «Хозяин не будет удовлетворен, если, когда гости начнут вставать из-за стола, их способность передвигаться не окажется значительно ослаб лена».

Дальше к северу более холодный климат заставлял окрестности городов развиваться иначе. До конца XIX века отдыхать в субботу и воскресенье за городом было привилегией буржуа, но все же это была нормальная часть жизни и для многих тысяч людей. В популярных журналах публиковались советы, как обустроить maison de campagne (деревенский дом) – так называли и домики, и усадьбы. Авторы статей подсказывали, как надо ухаживать за цыплятами, как выращивать хризантемы, как разгонять деревенскую скуку. «Великий исход» – массовый, как миграция насекомых, летний выезд парижан за город, который создает на дорогах пробки длиной 100 миль, имеет долгую историю. Согласно одному подсчету, сделанному в середине 1830-х годов, в то время каждое лето из Парижа уезжали на отдых 30 тысяч человек.

До появления железных дорог строительство летних домов возрождало доисторические пути расселения людей: загородные жилища возникали вдоль рек с высокими берегами и известняковыми пещерами. Опустевшие когда-то берега Сены перед Французской революцией стали застраиваться виллами. Южные склоны Луары и ее притоков украсились роскошными сельскими домами. Эти первоклассные коттеджи с кухнями и комнатами для прислуги были рассчитаны на английских туристов, которые съезжались туда полчищами. Они платили тысячу франков, чтобы снять дом на шесть месяцев, и даже больше, если хотели получать фрукты. К концу XIX века люди уже превращали пещерные жилища презренных троглодитов в дома для праздничного отдыха. Рассказывали, что в одной пещере возле Тура была устроена анфилада комнат в стиле ампир, с лепными украшениями и подлинными скульптурами эпохи ампира.

Развитие пригородов и городов-спутников не вызывало той тревоги, с какой британцы Викторианской эпохи смотрели, как их города растекаются, словно пятна, по сельской местности. Каждый, кто по пути в Париж или из него проезжал через Шампань, Бри, Бос, Солонь или поля севера Франции, чувствовал, что она очень просторная страна, и это чувство было нелегко забыть. Может быть, именно потому, что французы знали, как выглядит обезлюдевшая земля, многих из них тревожил медленный рост населения. В стране «пустых просторов» мысль об освоении новых земель воодушевляла и ободряла человека. Когда будущий Наполеон III разрабатывал план«уничтожения бедности» при помощи образцовых фабрик и ферм, которыми он собирался покрыть Францию, он с радостью представлял себе, что эти его «колонии» займут все свободные земли во Франции и колонисты будут вынуждены селиться в Алжире и Америке.

До конца XIX века во французской литературе редко встречалось то чувство, которое в английской выразил Уильям Вордсворт словами: «Куда бы путник ни направил шаг, он видит, что нагая пустыня уничтожена или исчезает» (1814), «Неужели ни один уголок английской земли не свободен от безрассудного нападения?» (1844).

Самая известная французская элегия на тему изменений в пейзаже создана Виктором Гюго и называется «Печаль Олимпио» (1837). В ней идет речь о доме сторожа возле Бьевра, в 8 милях к юго-западу от Парижа; в этом доме Гюго когда-то снимал комнату для своей любовницы. Изменения, которые описывает Гюго, английский поэт вряд ли посчитал бы достойными упоминания. Крутую песчаную дорогу, на которой его любимая оставляла следы своих ног, теперь замостили. Колеса телег протерли борозды на верстовом столбе, на котором она сидела, ожидая любимого. Вокруг родника построена стена. И другие знакомые места приходят в дикое состояние: «Здесь лес исчез, а там он вырос», «Наши комнаты из листьев теперь – густые заросли». Не заметно никаких признаков того, что в Бьевре однажды будут хлебозавод, технопарк компании Burospace, подразделение полицейского спецназа RAID и автостоянка имени Виктора Гюго.

Наши поля, наши тропинки и наши укрытия

достанутся другим.

Твой лес, моя любимая, теперь принадлежит

незнакомым людям.

Индустриальная колонизация тоже оставила сравнительно мало следов во французском искусстве и литературе. В Париже в 1830-х годах уже происходила деиндустриализация: мастерские выезжали из столицы, а спекулянты недвижимостью въезжали в нее. До последних лет XIX века французы писали о трубах фабрик и плывущих по небу пухлых облаках угольного дыма как о чем-то новом и интересном. Иссохшие, покрытые морщинами толпы фабричных рабочих считались бесчеловечным исключением, а не предвестниками будущего.

Долина реки Жье (Gier) между Лионом и Сент-Этьеном – когда-то полоса черных осколков камня – теперь была усеяна плоскими дымными лачугами. Лошади тянули шахтерские вагонетки из города Андрезьё, который находится с другой стороны от Сент-Этьена, по рельсовой дороге, которая не шла прямо через холмы, а огибала каждую неровность местности, словно проходила по горам. (Это была первая железная дорога во Франции, ее открыли в 1828 году, а пассажирское движение по ней началось в 1832 году.) Однако, как заметил в 1858 году один много путешествовавший турист-француз, эта «маленькая пустыня» была ничто по сравнению с окутанной смогом Британией или с шахтерскими и фабричными районами во Фландрии и Арденнах. Здесь деревьев было больше, чем труб, травы больше, чем угольной пыли, и можно было «отлично видеть небо». Даже Лион, где постоянно дребезжали 60 тысяч ткацких станков и «поднимались в небеса целые реки угольного дыма» (Бодлер), не мог расширяться свободно: он был зажат в тесном пространстве между последними складками Центрального массива и краем плато Домб и в то время все еще сильно зависел от семейных мастерских, разбросанных по его сельским окрестностям.

Исключением из этого правила был промышленный район на севере страны, вдоль границы с Бельгией, который фактически был отдельной страной (во время оккупации Франции гитлеровцами он был отделен от Франции и находился под непосредственным управлением Третьего рейха). Промышленные города Лилль, Туркуэн и Рубе уже имели долгую историю индустриального развития. Они уже работали как одно городское объединение за двести с лишним лет до 1968 года, когда их объединили под привлекательным названием CUDL (Communaut? Urbaine de Lille)[48]. В Рубе дома под соломенными крышами и немощеные улицы были редкостью уже в начале XVIII века. Густая сеть каналов соединяла эти расширявшиеся во все стороны города с остальной Фландрией, сельское хозяйство которой могло обеспечить своими ресурсами многочисленных фабричных рабочих, почти наполовину состоявших из бельгийцев.

В остальной части Франции промышленность размещалась вне городов; это напоминает современные французские zones industrielles (промышленные зоны). Фабрики строились поблизости от лесов, рек и месторождений угля, которые обеспечивали их топливом, а не в уже существовавших городах. Вот почему крупные индустриальные города XIX века – Лё-Крёзо, Деказвиль, Монсо-ле-Мин, Рив-де-Жье и т. д. не известны практически ничем, кроме своей промышленности. На картах Кассини, созданных в конце XVIII века, большинство из них едва заметны, и эти маленькие точки похожи на первые фотографии далеких комет. В Эльзасе столицы департаментов Верхний Рейн и Нижний Рейн – Страсбург и Кольмар не имели никакой мануфактурной промышленности. Промышленное производство было сосредоточено в глубоких ущельях Вогезских гор и использовало клановые традиции работавших в нем сельских жителей.

Не следует думать, что эти фабрики внезапно возникли среди девственных лесов и полей. Грохочущие бумагопрядильные фабрики в Сотвиле и Сен-Севере – городах-спутниках Руана и доменные печи в черных, словно ночь, поселках вдоль бельгийской части реки Мёз (она же Маас) только сконцентрировали в одном месте более раннюю, рассредоточенную по местности промышленность. Во многих частях Франции сельская местность была «не испорчена» индустриализацией лишь потому, что в ХХ веке государство финансировало программы по ее сохранению. В Пикардии и Арденнах до индустриализации типичный пейзаж представлял собой мешанину из дымящих кузниц, зловонных черных полей, на которых раскладывали сушиться коноплю, и похожих на трущобы скоплений шатких и дрожащих ветряных мельниц. Современные работающие от ветра турбины, которые словно катятся по вершинам холмов, по сравнению с этими своими предшественницами радуют глаз. Рабочие этих традиционных отраслей промышленности обычно умирали молодыми, и потому пожилые люди редко чесали коноплю (работать приходилось в стоячей ледяной воде), ткали (работа на сыром чердаке, дым от ламп и долгий рабочий день), молотили и веяли (пыль), рубили лес (несчастные случаи и пот на холоде) и обжигали древесный уголь (недоедание и нехватка света).

Отдаленные сельские местности, где никогда не было ни одного города и куда вообще приходило очень мало людей со стороны, были полностью избавлены от ужасов индустриализации. В XVIII век существовала деревня Обен (Aubin) – несколько стоящих в ряд лачуг среди каштановых лесов Аверона. А в 2 милях к северу от нее поднималось над долиной реки Ло одно из чудес природы Южной Франции – Горящая гора Фонтэнь. По ночам человек, заглянув в один из маленьких кратеров, которыми она была усеяна, мог увидеть свет огромного пожара. Внутри горы постоянно горели пласты каменного угля, и от этого в ближайших к ней деревушках чердаки были полны дымом. Деревня Обен жила в черном облаке этого дыма, как промышленный город без промышленности. Воздух был полон зловонным запахом серы; дома, люди и свиньи были испачканы сажей. Но изобилие угля позволяло жителям этой деревни долго не спать после наступления темноты, не беспокоясь о плате за свет, прясть, петь и рассказывать истории о захватчиках-англичанах, которые, согласно местной легенде, подожгли гору много лет назад, или о солдатах, которые в 1780-х годах пришли требовать угольное месторождение для короля, но виноградари и углежоги, «вооруженные только своим гневом», прогнали их.

В 1826 году герцог Деказ, бывший министр полиции, первый министр и посол в Великобритании, купил концессию на право добычи каменного угля возле деревушки Ла-Каз, в 2 милях к северу от Обена. Река Ло значительную часть года была непригодна для судоходства, а железной дороги в этих местах не было, но Деказ понимал, что уголь можно использовать, чтобы выплавлять железо из руды, месторождения которой тоже были в этом краю. Современная промышленность добилась успеха там, где потерпели поражение солдаты короля. За пять лет в долине вырос городок для рабочих. Он получил название Деказвиль, хотя сам Деказ мало интересовался его планированием. Лишь через несколько лет после основания Деказвиля в нем появились «бесплатные» школы (их содержали за счет налога, который вычитали из зарплаты рабочих), а через пятьдесят лет в нем появилась первая больница.

Шахтеры из Деказвиля работали в лабиринте рушившихся туннелей и горящих угольных пластов. После смены, продолжавшейся целый день, они выходили на поверхность и оказывались среди доменных печей и прокатных станов, где голоса птиц и свист ветра не были слышны из-за скрипа вагонеток, катившихся по железным рельсам, и непрерывных ударов паровых молотов. Шахтеры и литейщики получали зарплату чеками компании – жетонами, на которых было отпечатано изображение заводской трубы, наполовину загородившей холмистый пейзаж. Поскольку возделывать землю было некому, издалека привозили несвежую еду и продавали по раздутой цене. Обен начал расти вдоль проходившей по долине черной дороги и сливаться с соседним селением Крансак (Cransac). К середине XIX века в нем были ломбарды и крикливо украшенные «кафе», точнее, кабачки, где продавали водку из свеклы и абсент изможденным шахтерам с чернотой вокруг глаз и женщинам, которые одевались лучше, а вели себя хуже, чем их матери-крестьянки.

В 1865 году компания разорилась, и жители Деказвиля познакомились с современным бедствием – безработицей. В 1868 году семья Шнейдер, владевшая чугунолитейными заводами в Лё-Крёзо, основала новую компанию. 3 тысячи ее рабочих, очевидно, смогли «найти в Деказвиле все, что может быть им необходимо в материальном, моральном и религиозном отношении». Эта фраза хорошо позволяет представить себе нищету населения, обеспеченного всем, что собрание акционеров посчитало «необходимым». В 1869 году в Обене произошла забастовка, она показала, что фабрики выковывали и новую породу рабочих. Войска стреляли в забастовщиков и убили четырнадцать человек, в том числе одного ребенка.

Новая эпоха промышленного рабства и пролетарской солидарности оставила после себя памятники, которые хорошо видны глазу, – огромный кратер угольного карьера «Открытие» в Деказвиле (работы в карьере были прекращены в 1965 году), кучи шлака в Па-де-Кале и заброшенные каменноугольные шахты во Фландрии и Лотарингии. Некоторые из этих чудовищных созданий индустрии были сохранены экологическими музеями; вероятно, заслуженный отдых этих созданий будет гораздо дольше, чем их рабочая жизнь. Но следы других великих промышленных преобразований, происходивших во Франции, сейчас почти неотличимы от окружающего ландшафта.

Шелковичные деревья, которые украшают сельскую местность по всему Провансу, в Севеннах и на Корсике, являются живописным воспоминанием о «золотой лихорадке» в сельском хозяйстве. В середине XIX века благодаря более совершенной системе сообщения и доступному кредиту крестьяне получили возможность выращивать одну культуру – на продажу, а не несколько различных растений для еды и удобрения почвы. Каждую весну они обрывали блестящие зеленые листья своих шелковиц и использовали как корм для шелковичных червей; второе, более грубое поколение листьев скармливали козам. Разумеется, результат выглядел уродливо – много акров лишенных листвы деревьев, похожих на торчащие из земли взлохмаченные щетки. Сейчас на зеленых берегах Роны о прошлом напоминают только большие осыпающиеся террасы на склонах холмов и постройки почти без окон, где когда-то шелковичные черви в искусственном тепле жевали листья с шуршанием, похожим на шум сильного дождя. Они свидетельствуют о том, что в краю промышленного растениеводства жизнь была такой же трудной и непредсказуемой, как на металлургических заводах и в угольных шахтах.

В 1852 году среди шелковичных червей начала распространяться болезнь, которая называется пебрина. В 1869 году Луи Пастер нашел средство против нее, но к тому времени французские производители шелка разорились, зато стало возможным плавание по Суэцкому каналу, и с Востока начали ввозить более дешевый шелк. Червь принес процветание, а микроорганизм унес. Примерно в это же время на виноградные лозы, которые мелкие арендаторы бросились сажать на своих полях вместо ржи и пшеницы, напала болезнь, вызываемая грибком и проявляющаяся в черном, как перец, налете – мучнистая роса, или оидиум. На замену больным растениям привезли американские лозы. А потом, в 1863 году, несколько виноградарей в департаменте Гар заметили, что листья и корни новых лоз становятся коричневыми и черными. Постепенно тля под названием филлоксера уничтожила виноградники на территории площадью более 6 миллионов акров – от Ниццы до Бургундии и от Нарбона до Луары. Многие крестьяне, считавшие, что им не следовало отказываться от старого способа хозяйствования, решили, что новое бедствие подтверждает их правоту. Импортированная тля стала своего рода ускорителем колонизации Алжира французами. Тысячи людей либо покинули Францию, либо отдались на милость северной промышленности.

Наглядные признаки политических и экономических изменений легко обнаружить и даже прочесть. Многие фабрики XIX века работают до сих пор. Почти в каждом городе или селении есть хотя бы один мемориал в честь героев войны, улица, названная в честь генерала или сражения, или здание с гербом одной из двух империй и пяти республик.

В XIX веке в облике Франции произошли значительные изменения. Но их масштаб был так велик, что человек может проехать страну из конца в конец, не заметив их и не догадавшись, что многие пейзажи, которые ему кажутся типично французскими и существовавшими во Франции всегда, на самом деле моложе, чем Эйфелева башня. Каждый знает, что XIX век был временем перемен. Но для многих людей дороги, поезда, образование и канализация были всего лишь обычными новинками по сравнению с полным и необратимым преображением их мира. Когда ищешь подобия для сравнения, в первую очередь, разумеется, приходят на ум уничтожение Аргонского леса в Первую мировую войну, выравнивание Нормандии во время Второй мировой войны и пожары, которые каждый год уничтожают большие площади леса на берегах Средиземного моря и Атлантики. Но даже эти катастрофы все же имеют другой масштаб. Возможно, ближе всего по пережитому опыту к жителям Франции XIX века были люди каменного века, которые видели, как вулканы Центрального массива по-новому перекраивали их горы.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.