Глава 5. Три черных орла[51]
Глава 5. Три черных орла[51]
Другая Пруссия
Консолидация и реакция
Немецкий Союз Пруссии
Капитуляция при Ольмюце [52]
В десятилетия после 1815 года миру предстала другая Пруссия. В 18-м веке это было прогрессивное, воинственное и свободомыслящее государство эпохи Просвещения. Пруссия времени между Наполеоном и Бисмарком была реакционным, мирным, подчеркнуто христианским государством романтизма.
Правда, романтическим и реакционным была вся наступившая тогда эпоха, и в этом смысле Пруссия снова осталась верной себе, когда она и теперь — как привыкла — шла в ногу со временем; и еще в том проявлялась старая Пруссия, что она не только шла в ногу со временем, но и так сказать маршировала — строевым шагом, как рота на военном плацу, начиная с точно исполненного поворота кругом.
Пруссия начала столетия была нацелена на то, чтобы воспроизвести сверху Французскую революцию, и побежденная Пруссия в годы между 1806 и 1813 во многих областях и вправду сделала это. Правда, реформы, как мы видели, уже тогда натолкнулись на ожесточенное внутреннее сопротивление, и победа над Наполеоном одновременно была и победой этих сил реакции.
Необходимо понять это. Внутреннюю и внешнюю политику в большом европейском кризисе невозможно однозначно отделить друг от друга. До 1813 года Пруссия пыталась оставаться в этом кризисе нейтральной, дважды она на короткое время, вольно или невольно, была в союзе с Францией. С этим сочеталось то, что она на свой манер восприняла современные французские идеи и занялась политикой реформ. Однако же в решающий последний момент она наконец присоединилась к антифранцузской коалиции старых держав и одержала с ними победу, и эта победа парализовала деятельность партии реформ. Пока Франция была победоносной, её идеи казались неотразимыми. С победой старых держав, к которым теперь принадлежала Пруссия, возродились и прежние идеи. С виду ведь они были и более сильными. Сама Франция поторопилась вернуть назад династию Бурбонов. Пруссия не нуждалась в реставрации монархии Гогенцоллернов, но о реформах она больше не желала ничего знать.
Достаточно поразительно, что самым основным реформам она не дала тут же задний ход. Только освобождение крестьян, с которым с самого начала дело не заладилось, было в 1816 году в значительной степени отменено. Городское право и свобода ремесел остались; также (по меньшей мере на бумаге) остались правовое равноправие обывателей и аристократии, а также гражданское равноправие евреев. Новый военный закон о всеобщей воинской повинности даже был формально введен в силу лишь в 1814 году: ведь во время оккупации его можно было практиковать только лишь негласно. В последующие годы к этому добавились решительное новое деление областей государства и государственного управления, учреждение государственной церкви и государственного совета, и даже помышляли о "Представительстве народа". Последнее король в 1815 году поставил на перспективу, поиграл с этим пару лет, пока в 1819 окончательно не оставил эту идею. В 1818 году были упразднены внутренние таможни и были учреждены провинциальные сословные представительства и провинциальные парламенты.
Ханс-Иоахим Шёпс, поборник "другой Пруссии" времен реставрации, говорит о "предконституционном" состоянии, которое установилось тогда в Пруссии, и это определение можно принять: по сравнению с монархическим абсолютизмом 18?го века разделенное по департаментам, обустроенное специалистами прусское чиновничье государство времен после 1815 года выглядело почти как конституционное государство. Только вот, как сформулировал литератор с берегов Рейна в 1818 году, среди множества государственных институций, регулирующих монархическое осуществление власти, не было ни одной, "в которой государь видел бы нацию. Ничто великое ему не противостояло".
Все же прусская государственная организация с 1814 по 1819 (в годы консолидации и "антиреформ") теряет привлекательность образа, создававшегося в течение ста лет — образа систематичности, порядка и ясности. В центре в качестве последней решающей инстанции стоит все еще король, но окруженный теперь ответственными министрами и государственным советом, своего рода палатой лордов, в котором участвовали в обсуждениях законопроектов принцы королевского дома, министры, обер-президенты провинций, командующие войсками генералы и 34 назначенных королем члена совета. В остальном: десять (позже вследствие слияния восемь) провинций с обер-президентами во главе, поделенные на административные округа, которые в свою очередь поделены на районы; в каждой провинции совещательный ландтаг провинции, состоящий из трех "сословий": аристократия, бюргеры, крестьяне. Параллельно, но независимо действует подразделенное на три уровня правосудие: участковые суды, суды земель [53] и верховные суды земель. Также независимо и также параллельно действует военная структура: в каждой провинции — корпус под командованием генерала, в каждом административном округе — дивизия, в каждом районе — полк. А теперь еще параллельно подключена церковь земли, с главным суперинтендантом и суперинтендантами, соответствующими по чину обер-президенту земли и начальникам округов.
На эту тему следует поговорить несколько подробнее, поскольку это нечто совершенно новое в прусской истории. Классическая Пруссия 18-го века была явно выраженным светским государством, государством Просвещения, толерантным по отношению ко всем религиям — из равнодушия. Пруссия эпохи реставрации хотела стать христианским государством, оно было "официально" набожным, и даже появилась такая вещь, как государственная церковь — "Прусская уния", посредством которой король в качестве верховного епископа кальвинистскую и лютеранскую конфессии заставил объединиться в общую церковную организацию. При сохраняющихся различиях в верованиях они все же должны были образовать культовую унию, общую церковную организацию, с общими церковными ведомствами, общим пасторским сословием, общими духовными учреждениями надзора и общим порядком проведения богослужений. Что касается последнего, регулируемого так называемым "требником", то происходила нескончаемая борьба, в которую король самолично вмешивался для улаживания споров. Сильная стычка произошла впервые также с католической церковью в новых прусских землях Рейнской области, в особенности вследствие ее сопротивления межконфессиональным бракам. Король был за смешанные браки. Что бы ему больше всего хотелось видеть, так это экуменическую, всеобщую христианскую церковь, в которой конфессии, так сказать, представляли бы провинции верований. Толерантности он также желал, но больше не из религиозного равнодушия, как у Фридриха Великого, а по причине так сказать братской терпимости на основе всеобщего христианского религиозного энтузиазма.
В этой новой государственной набожности скрывалось много политики — христианство как государственная идеология — но также и много романтизма. Ведь немецкий романтизм, не случайно уже с начала столетия чувствовавший себя в Берлине как дома, был не только литературным течением, но также и политической идеологией: идеологией противостояния Просвещению, обращением к силам души против притязаний разума. Французская революция взяла за образец античный Рим — сначала республиканский, затем имперский. Силы реставрации, которые хотели одолеть революцию, пытались с помощью романтизма возродить средневековье, царство христианства, рыцарство, феодальные ценности преданности и послушания. И никакая из трех союзных держав не делала этого с большим энтузиазмом, чем Пруссия, поскольку у нее не было никакого средневековья, но она хотела его теперь в определенном смысле наверстать. Гейне видел в этом лишь отталкивающее лицемерие: "Я не доверяю этой Пруссии, этому длинному лицемерному герою в обмотках с обширным желудком, большим ртом и с дубиной капрала, которую он сначала погружает в святую воду, прежде чем лупит ею. Мне не нравится эта философско-христианская солдатчина, эта мешанина из пшеничного пива, лжи и пыли в глаза. Отвратительна, глубоко отвратительна была мне эта Пруссия, эта одеревенелая, ханжеская и лицемерная Пруссия, этот Тартюф среди государств".
Следует признать, что усердие обращения в иную веру этого позднеобращенного государства говорит о некоем надломе, перегибании палки. Идеально сконструированная государственная машина, воодушевленная — в определенной мере искусственно — романтической мечтой средневекового христианства; военные часовни, начинавшие вечернюю зорю с хорала "Я прошу силы любви" — это само по себе уже диковинно. Но упрек в голом притворстве и лицемерии тем не менее будет слишком поверхностным. Новая прусская набожность была желанной набожностью, но желали её искренне. Была не только отчасти искусственная, отчасти вынужденная новая государственная церковь "Прусской унии". Существовало также совершенно неофициальное, спонтанное, глубоко эмоциональное, проникнутое благоговением движение Пробуждения, которое в тридцатые и в сороковые годы превратило множество померанских хозяйств в частные молельные дома. И ведь невозможно назвать лицемерными такие свидетельства романтической набожности, как картины померанца Каспара Давида Фридриха и стихи силезца Йозефа фон Айхендорффа (прусского министерского советника). Отвратительно? Скорее странно трогательно это запоздалое желание искусственного государства получить душу.
Пруссия не была в этом одинока. В сентябре 1815 года русский царь, император Австрии и король Пруссии заключили "Священный союз", внутри— и внешнеполитический союз против агрессии и революции в том, что три их государства должны стать "звеньями одной и той же христианской нации". Христианство как политическое связующее звено и здесь — и этому не мешал тот факт, что царь был православным, император Австрии католиком, а король Пруссии протестантом. Неопределенное, экуменическое всеобщее христианство служило объединительной идеологией для "Священного союза", как оно должно было служить прусскому королю Фридриху Вильгельму III в качестве государственной идеологии. Над этой духовной оторочкой союза "трех черных орлов" горько насмехались, и не только противники, но и участники; Меттерних назвал её "громкой пустотой". Но тот же Меттерних искренне принял союз, как таковой: он образовал основы европейской мирной системы, которую он создавал на Венском конгрессе. Король Пруссии принял ее еще искреннее. В своем политическом завещании от 1835 года он наставляет своего преемника: "Не премини способствовать единодушию между европейскими державами, насколько это будет в твоих силах. Прежде же всего не должны никогда расходиться Пруссия, Россия и Австрия; их единение следует рассматривать как краеугольный камень великого европейского альянса".
Сравните это с заключительными строками политического завещания Фридриха Великого от 1776 года: "Пока у страны нет большей цельности и лучших границ, ее властителям следует toujours en vedette [54] быть, за своими соседями поглядывать и в любой момент быть готовым губительные посягательства своих врагов отразить".
Невозможно придумать более яркой противоположности. У Пруссии 1815 года так же не было замкнутой территории государства и пригодных к обороне границ. Но выводы, которые из этого делал Фридрих Вильгельм III, были точно обратными выводам его великого предшественника. Фридрих сделал вывод, что Пруссия должна расширяться и требовал от своего государства, чтобы все служило этой цели. Фридрих Вильгельм сделал вывод, что Пруссия должна довольствоваться тем, что есть и должна искать безопасность в единодушии и единении с "великим европейским альянсом", особенно с Россией и с Австрией.
Фридрих Великий был удачлив со своей весьма взвешенной политикой, но и у Фридриха Вильгельма II последние 25 лет его правления были счастливыми: в эти годы реставрации и "Священного союза" не было соседей, что были бы враждебны и планировали бы "губительные посягательства". Пруссия была признана; даже можно сказать — она добилась успеха. И она также приняла свою роль, которая была ей отведена на Венском конгрессе, даже если это и была незначительная роль. Пруссия была теперь — впервые в её истории — всесторонне признана как одна из пяти определяющих европейских великих держав, даже если она явно была на пятом месте. В тесном консервативном союзе "трех черных орлов", которые несли и гарантировали новый европейский порядок, она была равноправной и равноуважаемой, но рядом с гигантами Россией и Австрией в союзе она явственно была на третьем месте. И в Немецком Союзе, который на Венском конгрессе был учрежден вместо погибшей Священной Римской Империи Германской Нации, и в котором Австрия вполне как само собой разумеющееся занимала председательское место, Пруссия, скромная и благоразумная, удовлетворялась ролью вечно второй. В течение жизни поколения людей, с 1815 по 1848 год, Пруссия была мирным государством в системе мира. Роль, которую она играла в этой системе мира, была подобной той, что играет ныне Федеративная Республика в Европейском Сообществе и в НАТО.
Как и сегодняшние ЕС и НАТО, европейская система, созданная на Венском конгрессе, была сообществом государств, внутри которого должна была быть исключена война и она действительно была исключена на длительное время; мирный порядок. После ужасных потрясений и страданий предшествовавшей более чем двадцатилетней эпохи войн, мир на протяжении жизни поколения людей для всех европейских государств действительно был наивысшим благом, которому они охотно подчинили свои интересы. Австрия больше не высказывала никаких претензий на Силезию, Франция примирилась с потерей границы по Рейну, и Пруссия тоже более не видела в разорванности своих старых восточных и новых западных территорий никакого повода для политики объединения земельных владений. И в отличие от нынешних ЕС и НАТО система мира Венского конгресса включала всю Европу. Державы-победительницы 1813–1815 годов проявили достаточно мудрости, чтобы принять в созданную ими европейскую систему и разместить в ней побежденную Францию как равноправного и равноуважаемого участника. Они сохранили в мирное время свое военное единство и даже идеологически его укрепили, так что этот мир Европу не разделял, как теперь, а объединял. Все это суммируется в значительный, с тех пор никогда более не достигнутый государственный и человеческий результат, и было бы хорошо держать перед глазами его преимущества и отдавать должное его исключительности, прежде чем рассматривать его слабости, от которых он в конце концов — тем не менее лишь через поколение жизни людей — в конце концов погиб.
Эти слабости лежали в некоторой определенной идеологической слепоте. Мир 1815 года был миром между государствами. Чего добивался и чего достиг Венский конгресс — это по возможности совершенного баланса сил, который должен был сохранять самого себя "внутренне присущей ему гравитацией", по выражению Вильгельма фон Гумбольдта в его обращении к Немецкому Союзу. Государственные границы были таким образом скроены, а сферы влияния великих держав так сбалансированы, что война для их изменения никому не была бы выгодна и никому не обещала успеха. И действительно, ведь мирному порядку 1815 года никогда не угрожали конфликты государств; что же в конце концов в 1848 году перевернуло вверх дном весь этот мир, было вовсе не войной, а революцией.
Но эта революция угрожала с самого начала, и когда король Фридрих Вильгельм III говорил о "великом европейском альянсе", краеугольный камень которого образовывал союз "трех черных орлов" России, Австрии и Пруссии, то этим прежде всего поразительным выражением он попадал прямо в яблочко. Европейская государственная система 1815 года на деле была альянсом — но не как обычно альянсом одной группы государств против другой, а альянсом всех государств против революции, угрозу которой видели все; альянсом против национальных, демократических и либеральных сил, которые разбудила Французская революция и освободила от оков борьба против Наполеона. Народы начали осознавать свою национальную идентичность и стремиться к созданию демократических национальных государств. Растущая буржуазия желала получить либеральные конституции. На эти силы и желания Венский конгресс не обратил внимания — он должен был не обращать внимание, если хотел достичь совершенного баланса сил и притом еще солидарности государств, обеспечивавших мир между ними. Этот мир между государствами был куплен — говоря утрированно — ценой безмолвной длительной войны между государствами и народами.
Ни в коем случае не со всеми народами, и также не с целыми народами. Народы тоже были уставшими от войн и прежде всего умели ценить установившийся мир. Не зря период между 1815 и 1848 годом называют обывательской [55] эпохой. Но под идиллической поверхностью громыхало, и подземные раскаты грома вздымались все это время. Сначала это были лишь студенческие волнения, позже широко распространившееся гражданское оппозиционное движение, и затем, в 1848 году, внезапно разразилась всеевропейская революция. Национальные движения, которые в конце концов взорвали европейскую систему Венского конгресса, проявились не все сразу. Сначала волновались итальянцы и поляки; затем еще и бельгийцы, венгры и немцы. Еще долго не выступали славянские народы австрийской монархии. Тем не менее, история столь бедной событиями эпохи реставрации — это одновременно история медленно подготавливающейся, скрыто становящейся все сильнее национальной и либеральной революции, которая готовила конец Европе эпохи реставрации.
Историю Пруссии в эту эпоху следует рассматривать на этом двойном фоне. При этом бросается в глаза вот что: хотя Пруссия совершенно сознательно и прямо-таки с энтузиазмом включилась в "великий европейский альянс" против революции, все же она совершенно невольно, да, против своей воли, всегда стояла одной ногой в другом лагере. Она не совсем забыла и не изгладила из памяти, что в наполеоновское время по крайней мере кокетничала с идеями Французской революции; да и многим из реформ Штайна-Гарденберга не был дан задний ход.
Далее: у нее и теперь еще — как раз сейчас опять-таки — была поразительно неполная, разорванная территория. И она не совсем забыла, что из-за такого неудовлетворительного территориального обличья во время всей своей предшествующей истории постоянно была побуждаема к политике объединения и увеличения своих территорий. Она могла искренне отрекаться теперь от этого, но полностью в это не верилось.
И наконец, в медленно разворачивающемся немецком национальном движении для Пруссии существовала не только опасность, но и был шанс. В случае австрийского многонационального государства это национальное движение было чистым взрывчатым веществом. Для Пруссии оно могло стать соблазном: теперь оно не было более, несмотря на свое польское меньшинство, государством двух народов, а стало абсолютно преобладающе немецким государством — единственная почти чисто немецкая великая держава; и многие из немецких националистов времени реставрации, например шваб Пфайцер и гессенец Гагерн еще задолго до 1848 года предлагали Пруссии занять ведущую роль среди немцев. Правда, об этом официальная Пруссия в это время знать ничего не желала, а если люди, выражавшие такие мысли, были прусскими подданными (как Арндт, Ян или Шляйермахер), то их привлекали к ответственности и подвергали преследованиям.
Вообще обращает на себя внимание бесславная деятельность Пруссии в "преследованиях демагогов" в двадцатые и в тридцатые годы. То, что многие из преследовавшихся "демагогов" — то есть либеральные немецкие националисты, которые мечтали о будущем немецком буржуазном государстве — возлагали свои надежды как раз на Пруссию, совершенно не помогало им в прусских учреждениях власти и в прусских судах. Пруссия отбивалась как от "немецкой миссии", так и от своего собственного либерального прошлого с удвоенным ожесточением, происходившим из осознания скрытого искушения, и в последние двадцать лет правления Фридриха Вильгельма III она заслужила сомнительную славу в качестве цензурного и полицейского государства. Удивительно было то, что она одновременно переживала в целом внушающий уважение расцвет культуры. В то время как Гейне и Гёррес спасались от прусского цензора — или даже от прусского судебного пристава — Шинкель и Раух украшали Берлин, а Мендельсон сочинил "Страсти по Матфею". Академическая жизнь в Пруссии "эпохи бидермайер" тоже имела две стороны. Никогда ранее в Берлинском университете не было более блестящих имен: Гегель и Шеллинг, Савиньи и Ранке — и в то же время сотни мятежных студентов исчезли за крепостными стенами. В берлинских салонах, переживших свой первый великий расцвет в наполеоновское время, все еще царило остроумие. Поразительная эпоха прусской истории, так сказать — Серебряный Век: элегантный застой, заплесневелая идиллия — и глубочайший мир; даже знаменитая армия почивала на своих лаврах. Когда в 1864 году после штурма Дюппельских окопов на Унтер-ден-Линден должны были произвести победный салют, не нашлось никого, кто бы знал, сколько залпов при этом следует дать.
В эти "тихие годы" мало что происходило, и все же многое менялось. Пруссия 1815 года все еще была почти чисто аграрным государством. В последующие годы развились мануфактуры и промышленность, в городах была теперь буржуазия, которая не зависела теперь экономически только от королевского двора и от государства, и одновременно возник пролетариат. В тридцатые годы в Пруссии появились первые железные дороги. В те же годы были заключены таможенные соглашения, открывавшие в прусско-немецком таможенном союзе большую часть Германии для свободного обращения товаров. И вместе с товарами начали циркулировать идеи, новые дерзкие идеи гражданской свободы и национального единства. Это был парадокс: до 1813 года государственная воля к реформированию в Пруссии натолкнулась на все еще совершенно исправную аграрно-феодальную структуру общества, которая практически ее парализовала. После 1815 года развилось новое общество, которое как раз взывало к реформам, но на сей раз это было государство, которое ничего не желало знать о реформах, и прямо-таки коснело в нежелании каких-либо новшеств. Слово "коснеть" особенно относилось к постаревшему королю Фридриху Вильгельму III. В свои последние годы жизни он вел себя как обжегшийся на молоке человек, очерствевший от страшных жизненных испытаний. Он всегда был миролюбив; с возрастом в его потребность в покое пришла жестокосердная враждебная к жизни черта характера, нечто окна запирающее и затхлый воздух распространяющее. Смены на троне в 1840 году все уже давно с тоской ждали, хотя на деле она изменила не собственно политику, но атмосферу. Сумрачная зима перешла в предвестье весны [56].
О новом короле Фридрихе Вильгельме IV Гейне — отнюдь не друг Пруссии, как мы видели — написал стихи с дружеской иронией:
Мне симпатичен этот король;
Я полагаю, мы немного похожи.
Возвышенная душа, множество талантов.
Даже я был бы худшим правителем.
Отнюдь не плохая характеристика. Возвышенной душой со множеством талантов Фридрих Вильгельм IV действительно был, особенно он отличался талантом оратора, которым он широко пользовался. Его отец никогда не держал публичную речь и в частных разговорах самое большее выдавливал из себя лишь инфинитивы и обрывки фраз ("Уже все понял. Мне досадно"). Его сын поразил своих подданных сразу при вступлении на трон длинной проповеднической речью и потом еще раз при коронации, и еще позже при всякой представлявшейся возможности. Он желал быть "близким к народу" монархом, однако в то же время он был, причем больше, чем его прозаический отец, преисполнен мистико-романтическим представлением своего божеского избранничества и прямо-таки оскорбительным нерасположением к современному конституционализму, о котором он при случае заметил, что его основы повсюду в Европе "унавожены потоками крови. В Германии лишь существование союза Австрии и Пруссии удерживает дикого зверя в клетке, где он скалит свои зубы".
Но когда из таких резких слов делают заключение, что это был жестокий деспот, то ошибаются. Фридрих Вильгельм IV обладал мягким, любезным характером, и его любимым методом борьбы были объятия. Он всегда стремился обезоружить своих врагов человечностью и предупредительностью, при этом часто действовал даже против своих истинных убеждений — и бывал потом глубоко разочарован и рассержен, когда не встречал ответной благодарности. Его правление началось со всеобщей амнистии приговоренным "демагогам" и с реабилитации преследовавшихся профессоров и публицистов. Даже радикальному революционному поэту Георгу Хервегу этот король Пруссии дал аудиенцию и заявил ему: "Я люблю оппозицию с характером". Хервега это не убедило.
Столкновение этого характера с революцией 1848 года и определило своеобразную историю Пруссии в последовавшие три сумбурных года: 1848–1850.
По крайней мере в течение двух лет было ясно видно, как подступает революция, и Фридрих Вильгельм по-своему уже заранее пытался парализовать ее частичными встречными предупредительными мерами. Весной 1947 года он, обладая королевскими неограниченными полномочиями, созвал "Объединенный Ландтаг", подобное парламенту собрание всех провинциальных сословий, тут же обесценил этот жест речью при открытии, в которой он заявил, что никакая сила на Земле не заставит его сделать из этого собрания постоянное конституциональное учреждение. Его свояк, русский царь, заметил по этому поводу: "Удивителен этот новый режим: король предоставляет конституцию и отрицает, что это конституция". Объединенный Ландтаг проявил себя непослушным и осенью неблагосклонно был снова распущен. Требование его "периодичности" впредь станет лозунгом революции. Королевский жест окончился ничем. Но у самого влиятельного тогда советника короля Радовица уже были новые замыслы: "Королю следует привлечь Пруссию на свою сторону в Германии и посредством Германии".
К этому король был всегда готов. Уже при вступлении на трон он предложил Меттерниху "в союзе с властью императора Австрии содействовать возвышению и прославлению нашего дорогого немецкого отечества, и тем самым в сердце Европы достичь воодушевленного единства и согласия". Меттерних всегда вел себя уклончиво в этом вопросе, и сделал это и сейчас. С большим сопротивлением Фридрих Вильгельм дал себя уговорить Радовицу действовать без Австрии: следует собрать в Потсдаме конгресс немецких правителей, чтобы из Немецкого Союза сделать союзное государство с армией, флотом, таможенной унией, союзным судом и свободой печати, причем следует отметить, все как дар сверху. Совсем под конец, когда во Франции и в Италии уже разразилась революция, а положение в Вене и в Берлине было все более угрожающим, король признал даже то, что было ему всего тяжелее: союзный парламент, образованный из "сословий" союзных земель, и тем самым также и во славу господню постоянный Объединенный ландтаг в Пруссии. 18-го марта 1848 года королевский указ провозгласил всю программу. И как раз в этот момент в Берлине разразилась борьба на баррикадах.
Следует знать эту предысторию, чтобы понять поведение короля во время революции: вывод войск из революционного Берлина, верховой проезд через Берлин в черно-красно-золотом шарфе, воззвание "К моим любимым берлинцам", известное высказывание "Солнце Пруссии впредь будет восходить в Германии". Дело было не только в том, что он потерял самообладание и не хотел видеть никакой крови. Несомненно: для него было ужасно слышать выстрелы его войск по его "любимым берлинцам". Но прежде всего все происходящее казалось ему ужасным недоразумением: ведь он же все или почти все, чего его подданные хотели добиться от него посредством революции и насилия, уже по доброй воле своей милостиво предоставил!
Теперь, конечно же, он упустил инициативу из своих рук, и то, что должно было стать величественным королевским жестом, случилось помимо него. Все лето Берлин был в руках вооруженных отрядов горожан, радикальный прусский парламент работал над радикальной прусской конституцией, во Франкфурте заседало немецкое Национальное Собрание, вовсе не созванное правителями, а король вынужден был молча сносить унижение. Но в то же время в течение лета 1848 года революция истощилась. В общем-то она была сильнее, пока лишь угрожала, чем теперь, когда она произошла. Судьба всех революций решается в последней инстанции обладанием вооруженной силой. Однако армия, хотя и ушедшая по приказу короля в мартовские дни из Берлина, все еще прочно была в руках короля; и осенью по королевскому приказу она вернулась в Берлин. Она не встретила больше никакого сопротивления. Созыв парламента был отсрочен и перенесен в Бранденбург-на-Хавеле, затем он был распущен. Революция в Пруссии закончилась. Король снова держал в своих руках бразды правления.
Примечательно, что при этом ни в коем случае не установился период реакции и репрессий. Фридрих Вильгельм остался верен своему особенному характеру, состоявшему из мягкости и своенравия; он не стал никому мстить, а хотел быть великодушным победителем. Теперь, когда у него вновь были свободны руки, ему казалось, что пришло время с величественным жестом ввести в действие его мартовскую программу. Он планировал в Пруссии сам из королевских властных полномочий предоставить конституцию, которую народ хотел у него вырвать силой, а вслед за тем под руководством Пруссии объединить Германию — но не посредством народа, а через правителей, к которым и сам принадлежал.
Для Фридриха Вильгельма и его советников (которые все снова пришли из опоры государства — аристократии и чиновничества) осенью 1848 года вопрос встал таким образом: должна ли Пруссия позволить себя использовать немецкой буржуазной революции или же она может со своей стороны использовать революцию? Следует ли ей стать буржуазно-парламентарным государством или оно может с некоторыми конституционными уступками сохранить свою сущность и обуздать своих граждан? Следует ли ей действительно "взойти в Германии" или же она может Германию покорить?
Все эти вопросы Пруссия решила в 1849 году вначале в свою пользу. В 1850 году уже пару месяцев она господствовала в Германии не менее, чем двадцатью годами позже. Но что через двадцать лет удалось сделать надолго, при этой первой попытке потерпело в конце концов неудачу. Прусской политике в отношении Германии в 1849–1850 годах удалось остановить немецкую революцию, подчинить ее себе и обратить на пользу Пруссии. Что ей не удалось, так это вершившийся вследствие этого побег из союза "трех черных орлов". Пруссия потерпела неудачу не с Германией, а со своими старыми партнерами, соперниками и противниками: с Австрией и с Россией.
Вначале 5-го декабря 1848 года король своим указом дал Пруссии конституцию. Эта "навязанная" конституция, что с незначительными изменениями действовала до 1918 года, по своему содержанию в целом соответствовала тогдашним либеральным запросам. Она гарантировала все существенные основные права, независимое правосудие, свободу печати и собраний, палату депутатов на основе свободных выборов, сначала даже с равным избирательным правом. Позже столь пользовавшееся дурной славой прусское трехклассное избирательное право, которое лишь через несколько лет было введено по инициативе палаты депутатов путем изменения конституции, для понятий того времени не было чем-то необычным. В Англии и во Франции и в других странах с парламентскими конституциями тогда считалось само собой разумеющимся, что право избирать связано с определенными предпосылками: владением собственностью и уровнем доходов, т. е. с имущественным цензом. И образованные на классовом избирательном праве прусские палаты депутатов совершенно не были послушными поддакивающими парламентами: в шестидесятые годы они регулярно формировали либеральное большинство и в известных конституционных конфликтах, о которых речь пойдет в следующей главе, приводили прусского короля на грань отречения от престола.
Но это было еще в будущем. Пока же в Пруссии революция закончилась и с помощью "навязанной" конституции был также установлен и внутренний мир. Пруссия могла обратиться к Германии и к программе её объединения, которую король объявил 18-го марта 1848 года, за несколько часов до начала революции в Берлине. Эта программа предусматривала создание немецкого союзного государства через соглашения с правящими государями — ни в коем случае не народное государство: для Фридриха Вильгельма IV это была решающая разница.
Когда мысленно представляешь его воззрения, то кажется неизбежным, что он должен был отвергнуть корону императора Германии, которую ему предложило Национальное собрание во Франкфурте в апреле 1849 года. Принять ее означало бы встать во главе немецкой революции — и это когда он только что победил революцию в Пруссии. Не было для него ничего более чуждого. Но немецкого единства, и именно под руководством Пруссии, он все же желал — только это должно было быть антиреволюционное единство, никак не революционное. Весной 1848 года по его плану союз государей должен был упредить немецкую революцию. Годом позже он должен был ее окончить, таким же образом, как навязанная конституция прекратила прусскую революцию.
Последний всплеск революции, последовавший в Саксонии, Бадене и в Пфальце после роспуска франкфуртского Национального Собрания, дал для этого возможность: восстание было подавлено прусской армией, вступившей по просьбе теснимых правителей этих земель; частично, особенно в Бадене, со страшной жестокостью. Прусские военно-полевые суды в баденском Раштатте до сих пор не забыты. Как будто всегда, прусские войска стояли теперь в Саксонии, в Гессене, в Бадене. Казалось, что теперь Пруссия может в качестве победителя приказным порядком повести Германию к единству, которую ей не смогла дать революция. Летом 1849 года прусский король основал "Немецкую Унию", союз из 28 немецких государей, которые волей или неволей вынуждены были участвовать в нем, с большей или меньшей степенью желания. Страх перед революцией все еще глубоко сидел у них в печенках, и Пруссия, которая со своей революцией покончила, казалась единственным, во всяком случае, безопасным прибежищем от революции и она могла выставлять свои условия: союзное государство, союзное войско и союзная конституция. Правда, Бавария и Вюртемберг не приняли участия в унии: оба этих южно-немецких королевства чувствовали себя достаточно сильными без союза и также были особенно настроены против тесного объединения с совершенно чуждой им Пруссией. В остальном же, однако, Немецкая Уния 1850 года уже была полным составом более поздней империи 1871 года. При помощи своих старых методов — внезапность и нападение врасплох, быстрые маневрирования, молниеносная смена позиций и в решающий момент, как всегда, острый меч — Пруссия снова достигла успеха. Её лидирующие позиции в Германии казались обеспеченными.
Даже буржуазные либералы приняли участие в происходивших событиях. Остатки распущенного франкфуртского Национального Собрания снова собрались в Готе и дали прусско-немецкой унии свое демократическое благословение: "Цели, которые должны были быть достигнуты посредством [франкфуртской] конституции, стоят выше, чем непреклонное удерживание за форму, в которой эта цель достигается". Через год после окончания собрания в церкви Святого Павла во Франкфурте во второй раз была выработана немецкая конституция, в этот раз в Эрфурте и под знаком Пруссии.
И затем все неожиданно кончилось крахом и будто бы никогда и не существовало: катастрофа столь же полная, как и та, что произошла в 1806 году. Йена 1850 года называлась Ольмюц. Как и тогда, Пруссия разбилась о враждебную превосходящую силу. Разница была лишь в том, что на этот раз она не вступила сначала в безнадежную войну — на этот раз она прежде капитулировала.
Причина того, что Пруссия в 1849 году могла распоряжаться в Германии по своему усмотрению настолько без оглядки на кого бы то ни было, была не только в слабости ее немецких противников и партнеров: боязнь силы у буржуазии, быстро выдохшиеся восстания на баррикадах пролетариата, запуганность правителей. Прежде всего причина была в том, что традиционная немецкая главенствующая держава, Австрия, все еще была парализована своей собственной революцией — не буржуазно-пролетарской революцией в Вене, которая в ноябре 1848 года была столь же решительно подавлена, как это сделала Пруссия в Берлине, а национальной революцией ненемецких народов, входивших в состав государства. Весь 1849 год Австрия все еще вела войны в Италии и в Венгрии, причем в последней она в конце концов победила лишь с помощью русских войск. Между этими заботами ей было не до Германии, но уже в 1850 году она вернулась в эту сферу своих интересов. Австрия вернулась, как рассерженный Одиссей — она нашла свой немецкий дом занятым Пруссией и решительно принялась за наведение порядка.
При этом австрийская политика проявила необычно энергичные, надменные, оскорбительные черты, несшие почерк ее новой "сильной руки" — Шварценберга, человека, который возможно всей немецкой истории придал бы совершенно другое направление, если бы он не умер совершенно неожиданно в 1852 году. У Шварценберга была своя собственная, очень далеко идущая концепция для Германии: он хотел не только восстановить Немецкий Союз, но и внедрить в него всю Габсбургскую монархию, включая ее венгерские, итальянские и южно-славянские составные части. В действительности это называлось бы присоединить Германию к Австрии — к старой великой Австрии. Он хотел не национальной Германии, а наднациональной Средней Европы, настоящей "Империи" с центром в Вене: видение Карла V и Валленштайна. Для Пруссии, в какую она развилась в последнем столетии, в этой концепции едва ли было место: эта честолюбивая полувеликая держава стала бы в ней только раздражающим фактором. Если бы Шварценберга спросили, что бы он хотел сделать с Пруссией в своей Великой Германии, он бы ответил: "Avilir, puis demolir " (ослабить, затем уничтожить). Сначала он воспринимал все, что делала Пруссия в Германии в 1848–1850 годах, как строительство воздушных замков. Он созывал старый бундестаг во Франкфурте, как будто ничего не произошло; убедил Саксонию и Ганновер выйти из Унии; и в заключение выставил Пруссии ультиматум — убраться из Гессена. Осенью Пруссия и Австрия мобилизовались друг против друга. Война казалась неизбежной.
Тут вмешался русский царь, а именно на стороне Австрии. Разумеется, он не разделял стратегическую цель Шварценберга: мысль о немецко-австрийской гигантской империи у ворот России могла заставить чувствовать его весьма неуютно, но и мысль об ослабленной или вовсе уничтоженной Пруссии не была ему по душе. Он просто хотел сохранить статус-кво — не желал ни среднеевропейской великой империи Шварценберга, ни прусской Немецкой Унии, а хотел лишь статус-кво по состоянию на 1848 год, старого союза "трех черных орлов" против национализма и революции. Пока же это заставило его встать на сторону союзной Австрии, поскольку среднеевропейская великая империя Шварценберга все еще была делом будущего, а вот Немецкая Уния Пруссии — уже почти реальностью. Эта реальность должна была быть устранена в первую очередь. Оппортунистическая игра Пруссии с революцией не должна была ни к чему привести, все должно было снова стать таким, как было до 1848 года. Такое было теперь требование, и под объединенным давлением своих прежних защитников и союзников Австрии и России, которые теперь показали свои разъяренные лица, Пруссия капитулировала в Ольмюце 29 ноября 1850 года, полностью и без каких-либо оговорок. Уния была распущена, старый Немецкий Союз образца 1815 года возрожден в прежнем виде, все, что Пруссия сделала в Германии — аннулировано. Позор был неприкрытым и ничем не смягченным. Пруссия ушла из Ольмюца как наказанный школьник, который был пойман за непозволительной проделкой и с покрасневшим от стыда лицом обещал никогда больше этого не делать. Это было поражение, как в 1806 году — только на этот раз без пролития крови.
Но вот что было примечательно: в этот раз, как и прежде, Пруссия приняла свое поражение с определенной стойкостью, приспособилась и попробовала извлечь из этого наилучшее, причем на этот раз даже с большей готовностью и убежденностью, чем прежде. Тогда приспосабливание означало реформы и либерализирующую перестройку государства, которым ядро прусского общества, опора государства — военная аристократия — резко воспротивилась. Теперь же приспосабливание состояло в консервативной реставрации и в реакции, что полностью подходило этому слою общества. Многим прусским консерваторам честолюбивые немецкие эксперименты при Фридрихе Вильгельме с самого начала не пришлись по душе, и в их реакции на Ольмюц боль от позора была смешана с мрачным удовлетворением: они это заранее знали и теперь Пруссии придется вести себя правильно. Никогда они не были подобны чувствительному королю, которого "при слове Германия пронизывает дрожь восхищения". Депутат Бисмарк, к примеру, в Эрфуртском парламенте Унии сухо сказал: "Мы хотим союзного государства; однако платить за него более, чем этой конституцией, мы вовсе не желаем". Полгода спустя в берлинском доме депутатов он защищал Ольмюц: "Задачей Пруссии не является — повсюду в Германии играть роль Дон-Кихота". Союз с "немецко-национальной шайкой-лейкой" стал ему — и большинству прусских консерваторов — в душе противен. Старый добрый союз "трех черных орлов" был чем-то гораздо более солидным, и прусские консерваторы были рады, что он теперь восстановлен — или казался таковым. В годы после Ольмюца Пруссия посвятила себя прежде всего восстановлению этого союза с сентиментальным энтузиазмом — энтузиазмом вернувшегося блудного сына.
Только вот все это не помогло ему. Союз не был восстановлен на продолжительное время, его время прошло, он распался. Не по вине Пруссии — вины ее было в этом столь же мало, сколько ее было сорока годами ранее в разрушении союза между Наполеоном и Александром. Виной всему этому была Крымская война, которая в годы с 1854 по 1856 превратила Австрию и Россию из друзей во врагов, и притом, как оказалось, навсегда. В этой войне между западными державами и Россией впервые дело зашло о турецком преемстве на Балканах, этом эпицентре кризисов, который не давал покоя европейской политике с того момента более чем полвека и в конце концов стал точкой воспламенения Первой Мировой войны. Пруссия и Австрия обе оставались в крымской войне нейтральными, но их нейтралитет имел весьма различный характер: Пруссия была, так сказать, нейтральна на стороне русских, Австрия же на стороне западных сил. Австрия хотела использовать Крымскую войну, чтобы приобрести дунайские княжества (нынешние южная и восточная части Румынии) и вытеснить Россию с Балкан. И это несмотря на тот факт, что Россия всего лишь за пять лет до того спасла Австрию от поражения в венгерской революционной войне. "Австрия заставит весь мир изумиться ее неблагодарности", — заявил Шварценберг еще ранее. Характерное высказывание. Австрия и Россия были теперь смертельные соперники на Балканах, и Пруссия более не могла быть в их союзе третьей, просто потому что этого союза больше не существовало. Впредь она должна была выбирать между ними, желала она того или нет.
Не только союз "трех черных орлов" пришел к концу: вся искусная европейская система, которую создал в 1815 году Меттерних и в которой Пруссия столь охотно перешла к мирному существованию, была разрушена революциями и их последствиями. Франция вышла из игры. Там теперь снова правил Наполеон, и если "третий" Наполеон не имел имперского тщеславия первого, то все же он стремился центр мировой политики снова перенести из Вены в Париж. Его средством был союз с национализмом: сначала с итальянским, где он имел успех; затем с польским, из которого ничего не вышло. В заключение был даже союз с немецким национализмом, но при этом он сломал себе шею. Как и всегда, он устраивал беспорядки в Европе, войны и воинственные крики. Европа послереволюционная не была более мирным сообществом государств, каким была с 1815 по 1848 год. Каждое государство теперь стояло само за себя; волей-неволей и Пруссия.