1. От захвата власти к ее утверждению
1. От захвата власти к ее утверждению
Историческое своеобразие Октябрьской революции с точки зрения тактики ее осуществления состояло в том, что переход власти в руки большевиков произошел фактически не как социалистический по своей природе социальный переворот, а как очередное разрешение череды бесконечных кризисов и потрясений, будораживших на протяжении ряда месяцев страну. Внешне он выглядел как акт, положивший конец двоевластию и передавший ее в руки Советов. Это обстоятельство, по мнению многих исследователей, предопределило и первоначальную реакцию на Октябрьскую революцию. Здесь стоит привести оценку такого, явно враждебного идеям социализма американского автора, как Р. Пайпс. Он отмечал, что большевики прибегли к уловкам «легального» перехода власти в руки Советов, используя сложившиеся после февраля демократические институты и зарождавшиеся традиции демократии. В своей капитальной работе «Русская революция» он не без оснований писал: «Все эти уловки притупили ощущение, что произошел крутой поворот, усыпили бдительность общества и свели на нет возможность активного сопротивления. Насколько глубоко было непонимание значения Октябрьского переворота, показывает реакция Петроградской биржи. Судя по сообщениям газет, ни смена власти, ни последующее объявление, что в России произошла социалистическая революция, не привели на бирже к сколь-нибудь заметным переменам…
Низложение Временного правительства в целом не вызвало сожалений: очевидцы рассказывают, что население было и осталось безразличным. Даже в Москве, где большевикам пришлось преодолевать упорное сопротивление, исчезновение правительства прошло практически незамеченным. Обывателю было все равно, кто находится у власти, ибо его жизнь, казалось, хуже стать уже не может»[683].
Однако стремительность и относительная легкость, которыми сопровождался захват большевиками власти на первом этапе революции, имел не только свои позитивные стороны. Оборотная сторона этого явления проявилась позднее, когда противники революции, что называется, пришли в чувство и осознали, что же в действительности произошло. Результатом стало стремительно нараставшее сопротивление утверждению власти большевиков. Наступил такой этап в развитии революционного процесса, когда формальное обладание властью необходимо было превратить в реальное, что являлось задачей гораздо более трудной и более сложной.
Именно в этот период потребовались колоссальная организаторская работа, решительность, а зачастую и беспощадность, чтобы не упустить из своих рук бразды все еще эфемерной власти. Партия большевиков располагала достаточно опытными в этом плане кадрами, но их было страшно мало. Не говоря уже о необъятной России, даже в обеих столицах, пользуясь современной лексикой, дефицит кадров давал о себе знать буквально на каждом шагу и во всем. Консолидации власти препятствовало отсутствие у большевиков умелых управленцев во всех областях государственной жизни. Все это помножалось на акты активного и пассивного саботажа, сопровождавшие буквально каждый шаг, каждое распоряжение новой власти.
В такой обстановке личные черты характера Сталина и его особенности как политического деятеля оказались востребованными в полной мере. Говоря об этом, я не стремлюсь создать у читателя впечатление, будто Сталин и некоторые другие лидеры большевиков могли восполнить нужный кадровый ресурс. Да и не один Сталин отличался решительностью и твердостью в проведении большевистской линии в первоначальный период утверждения власти большевиков. Просто он был одним из тех, кому необходимые в данной обстановке качества, были присущи в полной мере.
Отнюдь не было чистой случайностью, что именно Сталин в эти решающие дни оказался рядом с Лениным в решении самого сложного вопроса — вопроса об армии. Речь шла если не о привлечении ее на сторону победивших, то, по меньшей мере, о ее нейтрализации, о том, чтобы не допустить перехода отдельных воинских частей на сторону прежнего режима.
В контексте этого и ряда других фактов неубедительным, а проще говоря, несостоятельным выглядит следующее рассуждение биографа Сталина И. Дойчера. В своей книге он пишет, что Ленин в вопросах идеологии и принципов воспринимал взгляды почти любого другого члена Центрального Комитета гораздо более серьезно, чем сталинские; однако в вопросах повседневной работы правительства, в его огромной административной работе он оценивал поддержку и помощь Сталина более высоко, чем кого-либо другого[684]. Само по себе разделение возникавших тогда проблем на чисто идеологические и административные мне представляется несколько упрощенным. И идеологические, и политические, и так называемые административные проблемы того времени переплетались в тесный клубок, и было бы поистине сизифовым трудом пытаться провести между ними четкую разграничительную линию. Такую линию можно было провести лишь умозрительно, игнорируя их органическую взаимосвязь и взаимообусловленность. Так что, повторимся: Дойчер слишком все упрощает и на базе такого упрощения приходит к обобщению, не имеющему ничего общего с фактами реальной действительности.
Здесь уместно предоставить слово самому Сталину, в несвойственном ему насыщенно эмоциональном духе, передавшем атмосферу тех дней: «Первые дни после Октябрьской революции, когда Совет Народных Комиссаров пытался заставить мятежного генерала, главнокомандующего Духонина, прекратить военные действия и открыть переговоры с немцами о перемирии. Помнится, как Ленин, Крыленко (будущий главнокомандующий) и я отправились в Главный штаб в Питере к проводу для переговоров с Духониным. Минута была жуткая. Духонин и Ставка категорически отказались выполнить приказ Совнаркома. Командный состав армии находился целиком в руках Ставки. Что касается солдат, то неизвестно было, что скажет 14-миллионная армия, подчинённая так называемым армейским организациям, настроенным против Советской власти. В самом Питере, как известно, назревало тогда восстание юнкеров. Кроме того, Керенский шёл на Питер войной. Помнится, как после некоторой паузы у провода лицо Ленина озарилось каким-то необычайным светом. Видно было, что он уже принял решение. «Пойдём на радиостанцию, — сказал Ленин, — она нам сослужит пользу: мы сместим в специальном приказе генерала Духонина, назначим на его место главнокомандующим тов. Крыленко и обратимся к солдатам через голову командного состава с призывом — окружить генералов, прекратить военные действия, связаться с австро-германскими солдатами и взять дело мира в свои собственные руки».
Это был «скачок в неизвестность». Но Ленин не боялся этого «скачка», наоборот, он шёл ему навстречу, ибо он знал, что армия хочет мира и она завоюет мир, сметая по пути к миру все и всякие препятствия, ибо он знал, что такой способ утверждения мира не пройдёт даром для австро-германских солдат, что он развяжет тягу к миру на всех без исключения фронтах»[685].
В конечном счете, как показали дальнейшие события, расчет большевиков оказался верным. Армия не пошла за генералами, стремившимися свергнуть Советскую власть. Приказ о смещении Духонина с поста главнокомандующего, подписанный Лениным и Сталиным, был выполнен весьма своеобразным образом: он был убит взбунтовавшимися солдатами.
Однако все это не означало кардинального решения вопроса: миллионы солдат на фронте и в тылу не хотели воевать и ждали реализации провозглашенного большевиками декрета о мире. О том, как был на практике реализован этот декрет, я остановлюсь несколько позднее, при рассмотрении вопроса о заключении Брестского мирного договора.
Сейчас же затрону в самых общих чертах деятельность по подавлению сопротивления противников революции, в которой Сталин принимал самое активное и непосредственное участие. Буржуазные, да и по существу, все органы печати, развернули против «большевистского переворота» безудержную кампанию, обвиняя их в узурпации власти, незаконном захвате власти, в «измене идеалам революции» и т. п. преступлениях государственного характера. Само государство находилось в состоянии хаоса и развала, грозившего перерасти в неминуемую катастрофу общенационального масштаба. А попытки большевиков утвердить хоть какие-то элементы порядка и власти квалифицировались как государственное преступление.
Эта кампания в печати была не просто критикой со стороны оппозиции, а прямым призывом и подстрекательством к свержению установившейся власти. Сталин, как и большевики в целом, прекрасно сознавали силу печатного слова, магическое воздействие пропаганды на растерянные слои населения. За их плечами был богатый опыт борьбы с властью с помощью газет и листовок, посредством организации прямых антиправительственных выступлений. Так что их собственный опыт не позволял им проявлять либерализм в отношении враждебных органов печати. Да и вообще их можно упрекнуть в чем угодно, только не в либерализме и легкомысленном отношении к печати как действенном средстве борьбы не только за завоевание, но и сохранение и утверждение только что взятой власти. И логику их поведения можно, если не оправдать целиком, то хотя бы понять: не для того они брали власть, чтобы легко и безвольно отдать ее в руки своих противников.
Примечательно, что не кто иной, как Сталин выступает 22 ноября 1917 г. на заседании Военно-революционного комитета по вопросу о закрытии контрреволюционных газет[686]. Через несколько дней он вместе с Лениным подписывает «Декрет об аресте вождей гражданской войны против революции»[687]. Таким образом, неоспоримым историческим фактом является то, что Сталин стоял у истоков первых репрессивных мер советской власти в отношении ее противников. Эта сторона его деятельности осталась как бы в тени, не привлекла особого внимания историков. А между тем в свете дальнейшего развития событий, в первую очередь в годы всевластия Сталина, она заслуживает более серьезного изучения. Свобода слова и печати, за которую так рьяно выступали большевики на протяжении многих лет, была без малейших колебаний принесена в жертву интересам борьбы за упрочение завоеванной власти.
Причем следует подчеркнуть: из сферы словесных баталий эта борьба была переведена в сферу репрессивных мер, подкрепленных соответствующими декретами и распоряжениями, часто принимавшимися органами власти, не обладавшими соответствующими легитимными прерогативами. Но следование букве закона в глазах большевиков представлялось ничем иным, как проявлением буржуазного парламентского кретинизма. Впрочем, отказ от провозглашенных норм демократии отнюдь не носил откровенно циничного характера. Новая власть в своей правотворческой деятельности опиралась на собственную правовую систему. Разумеется, можно спорить — насколько легитимна была сама эта система. Но фактом остается то, что она зарождалась и облекалась в соответствующие нормативные акты.
Репрессивные меры в отношении буржуазных органов печати были приняты Всероссийским Центральным исполнительным комитетом по инициативе большевиков. Эта мера вызвала бурную, по большей части отрицательную реакцию в обществе. Протестовали против ее принятия и единственные в то время союзники большевиков левые эсеры. Они приводили достаточно веские и хорошо аргументированные возражения, доказывая, что подобными мерами нельзя добиться победы революционных идеалов. Левый эсер Карелин в речи на заседании ВЦИК, намекая на то, что еще совсем недавно со стороны Временного правительства принимались репрессии в отношении органов печати большевиков, с намеком, который трудно было не понять, говорил: «Существует «готтентотская мораль»: когда у меня украдут жену — это плохо, а когда я украду — это хорошо… История говорит о том, что, когда по отношению к направлению мысли применялся гнет, ореол все возрастал. Запретный плод сладок». Его товарищ по партии Б. Малкин, директор Петроградского телеграфного агентства подкрепил аргументацию своего единомышленника следующим соображением: «Мы резко отвергаем то мировоззрение, которое думает вводить социализм чуть ли не насильственным путем — вооруженной силой. И мы победим не потому, что мы закроем буржуазные газеты, а потому, что наша программа и тактика выражают интересы широких трудовых масс и создают прочную коалицию солдат, рабочих и крестьян.
Мы напоминаем вам, марксистам, что новые социальные отношения нельзя декретировать…»[688].
Чтобы найти какие-то членораздельные слова для опровержения высказанных аргументов, надо потратить немало сил, но все будет напрасным. Трудно было понять, что буквально через несколько дней после революции закрываются отдельные, пусть даже и враждебные по отношению к самой революции, печатные органы. Однако большевики пошли на это, и, думается, что непоколебимую решительную позицию здесь занимал и Сталин, вообще мало склонявшийся к принятию половинчатых решений. Единственное объяснение, которое приходит на ум, это то, что большевики слишком хорошо знали силу печатного слова и отдавали себе отчет в том, что публичная критика их политики, как и действий в целом, способна подорвать основы еще не окрепшей власти. Слишком велика была цена свободы печати, чтобы не решиться на ее отмену. На одной чаше весов лежала власть, на другой — приверженность принципу свободы печати. И третьего выбора вообще не было. Априори было ясно, какой выбор они сделают. Но все-таки до поры до времени, пока еще разворот событий не принял форму острого вооруженного противостояния, большевики силой обстоятельств вынуждены были терпеть критику в свой адрес. В том числе из стана тех, кого даже при самой богатой фантазии никак нельзя было зачислить в лагерь противников революции как таковой.
Здесь мне хотелось бы более подробно остановиться на одном эпизоде, связанном с резкой критикой большевиков и Октябрьской революции А.М. Горьким. Казалось бы, что «буревестник революции» должен был бы горячо приветствовать Октябрьский переворот. Однако он оказался по другую сторону баррикад, и в редактируемой им газете «Новая жизнь» начал вести ожесточенную, страстную, полную сарказма, а порой и презрения, кампанию против большевиков. Запретить эту газету большевики, по понятным причинам, не могли, ибо в таком случае продемонстрировали бы перед всем миром полное пренебрежение элементарными правами на свободу слова. Причем, свободу слова не врагам революции, а ее нравственным предтечам. Поэтому на протяжении целого ряда месяцев они вынужденно терпели чуть ли не ежедневно помещаемые Горьким в газете статьи, в которых он бичевал новую власть. Примечательно само название его публикаций — «Несвоевременные мысли».
Представляет несомненный интерес воспроизвести хотя бы самые главные, самые злободневные, самые острые оценки и упреки, адресовавшиеся новой власти и ее вождям. Прежде всего это касалось самого характера революции. «Народные комиссары, — писал Горький, — относятся к России как к материалу для опыта, русский народ для них — та лошадь, которой ученые-бактериологи прививают тиф для того, чтоб лошадь выработала в своей крови противотифозную сыворотку. Вот именно такой жестокий и заранее обреченный на неудачу опыт производят комиссары над русским народом, не думая о том, что измученная, полуголодная лошадка может издохнуть.
Реформаторам из Смольного нет дела до России, они хладнокровно обрекают ее в жертву своей грезе о всемирной или европейской революции»[689].
Нелицеприятно и даже с чувством плохо скрываемого презрения он пишет о вожде большевиков Ленине, с которым он ранее поддерживал хорошие не только личные, но и общественные отношения. И хотя эта оценка Ленина и его эксперимента довольна обширна, я позволю себе воспроизвести ее, чтобы читатель почувствовал атмосферу тех дней и как бы вошел в шкуру тех деятелей литературы и искусства (а во многом и широких слоев интеллигенции), которые отринули в первые недели и месяцы Октябрьскую революцию. Кстати, это позволяет лучше представить себе общественную атмосферу, в которой протекала тогда деятельность Сталина.
Вот что писал А.М. Горький о большевиках и Ленине, в особенности: «Вообразив себя Наполеонами от социализма, ленинцы рвут и мечут, довершая разрушение России — русский народ заплатит за это озерами крови.
Сам Ленин, конечно, человек исключительной силы; двадцать пять лет он стоял в первых рядах борцов за торжество социализма, он является одною из наиболее крупных и ярких фигур международной социал-демократии; человек талантливый, он обладает всеми свойствами «вождя», а также и необходимым для этой роли отсутствием морали и чисто барским, безжалостным отношением к жизни народных масс…
Измученный и разоренный войною народ уже заплатил за этот опыт тысячами жизней и принужден будет заплатить десятками тысяч, что надолго обезглавит его.
Эта неизбежная трагедия не смущает Ленина, раба догмы, и его приспешников — его рабов. Жизнь, во всей ее сложности, не ведома Ленину, он не знает народной массы, не жил с ней, но он — по книжкам — узнал, чем можно поднять эту массу на дыбы, чем — всего легче — разъярить ее инстинкты. Рабочий класс для Лениных то же, что для металлиста руда. Возможно ли — при всех данных условиях — отлить из этой руды социалистическое государство? По-видимому — невозможно; однако — отчего не попробовать? Чем рискует Ленин, если опыт не удастся?
Он работает как химик в лаборатории, с тою разницей, что химик пользуется мертвой материей, но его работа дает ценный для жизни результат, а Ленин работает над живым материалом и ведет к гибели революцию. Сознательные рабочие, идущие за Лениным, должны понять, что с русским рабочим классом проделывается безжалостный опыт, который уничтожит лучшие силы рабочих и надолго остановит нормальное развитие русской революции»[690].
Можно было бы продолжить список обвинений, выдвинутых одним из тех, кого с полным основанием считали интеллектуальной совестью революционной России. Думается, что большевикам, в том числе Ленину и Сталину, тяжело было читать столь нелестные и казавшиеся вполне обоснованными, полные страсти и возмущения, вердикты в свой адрес. Особенно возмущала Горького политика удушения свободы слова, сразу же принятая на вооружение свершившейся революцией. Действительно, невообразимым парадоксом представлялся факт того, что революция, совершенная во имя свободы, выступает в роли душителя этой свободы. На страницах большевистских газет предпринимались попытки как-то сгладить мощное негативное впечатление для большевиков от публикуемых статей. Но контрдоводы выглядели неубедительными, если не сказать жалко-беспомощными. Их эффект скорее был отрицательным, чем положительным. Примечательно одно обстоятельство: в полемику с Горьким не вступал ни один сколько-нибудь авторитетный и влиятельный представитель большевистской верхушки, в том числе и Сталин. Попытался было это сделать Зиновьев, вызвавший Горького на публичный диспут, но последний едко заметил, что он не оратор, не любит публичных выступлений и «недостаточно ловок для того, чтобы состязаться в красноречии с профессиональными демагогами»[691].
На протяжении более чем полугода Горький выступал в роли самого авторитетного и непримиримого обличителя новой власти. Можно было бы подумать, что «буревестник революции» уподобился гагарам: «им, гагарам, недоступно наслажденье битвой жизни: гром ударов их пугает».
Однако в действительности все обстояло не так уж просто, как кажется на первый взгляд. Не один Горький оказался под гнетущим воздействием хаоса, разрухи, разнузданных погромов, всяческого рода запретов и репрессий, неизбежно сопряженных с революцией в такой стране, какой тогда была Россия. По мере того, как ситуация становилась все более определенной, по ходу того, как резко поляризовались силы революции и контрреволюции, по мере того, как росла поддержка политики большевиков со стороны основных масс населения трудовой России, и у людей типа Горького стало меняться отношение к большевикам и проводимой им политике. Разумеется, он не открестился от своих наиболее убедительных упреков в отношении большевиков по части удушения свободы слова и других завоеваний Февраля. Но в целом к маю 1918 года в статьях Горького стали звучать несколько иные мотивы, да и сама направленность и тональность «несвоевременных мыслей» претерпели заметную эволюцию. Об этом, в частности, свидетельствуют следующие его строки: «Но, если вам угодно, то и о большевиках можно сказать нечто доброе, — я скажу, что, не зная, к каким результатам приведет нас, в конце концов, политическая деятельность их, психологически — большевики уже оказали русскому народу огромную услугу, сдвинув всю его массу с мертвой точки и возбудив во всей массе активное отношение к действительности, отношение, без которого наша страна погибла бы.
Она не погибнет теперь, ибо народ — ожил и в нем зреют новые силы, для которых не страшны ни безумия политических новаторов, слишком фанатизированных, ни жадность иностранных грабителей, слишком уверенных в своей непобедимости»[692].
Подобная эволюция говорит сама за себя: она — свидетельство не конформизма писателя, в котором кое-кто склонен его упрекать, а признак того, что контуры революции стали обозначаться все более четко и определенно. Широким массам населения по-прежнему жилось исключительно трудно, порой невыносимо тяжело. Но в массовом сознании росло и все более укреплялось понимание того, что большевики, в отличие от Временного правительства и его опоры — кадетов, эсеров, меньшевиков, националистов всех мастей, — стали не на словах, а на деле проводить в жизнь те обещания, на волне которых они, собственно, и были вознесены на вершины власти.
Французский социалист Жорес как-то заметил, что революции — это варварская форма прогресса, имея в виду те потрясения и невзгоды, которые ее сопровождают. Однако — и это блестяще подтвердилось на истории России — реальная обстановка нередко складывается таким образом, что именно через варварскую форму прогресса народам приходиться пройти, чтобы обеспечить свое дальнейшее развитие. Ведь совершенно не случайно годовщины революции во многих странах широко празднуются и отмечаются в качестве национальных праздников. Хотя многие из них также не носили благопристойного и мирного характера и сопрягались с колоссальными потрясениями и огромными человеческими жертвами.
Все эти исторические экскурсы и реминисценции нацелены не на то, чтобы априори оправдать и обелить те или иные политические действия Сталина в условиях борьбы за утверждение революционных порядков. Цель состоит в ином — более полно и по возможности объективно обрисовать исторический фон, конкретные обстоятельства, в которых ему приходилось действовать.
Как уже отмечалось, среди самых жгучих вопросов, вставших перед новой властью, первое место в тот период занимал вопрос о войне и мире. От его решения зависела не только судьба большевистского правительства, но и, по существу, судьба всей страны. Геополитическая стратегия Германии в отношении России, коротко говоря, сводилась к превращению последней в зависимое от Германии государство, что в корне меняло мировые позиции последней и в определенной степени предрешало исход продолжавшейся мировой войны. Достижение этой стратегической цели мыслилось посредством раздробления России на мелкие государственные образования. Вторым элементом этих замыслов было присоединение к Германии прибалтийских российских губерний и создание на восточных границах своеобразного санитарного кордона. Национальные окраины России, включая Украину, часть Польши, Грузию и т. д., сохраняя формальный суверенитет, фактически превращались в протектораты Германии. Важнейшей составной частью этих фактически колонизаторских планов являлось создание таких экономических, политических и иных условий, при которых Россия на деле превращалась в экономический придаток Германской империи. Суммируя, можно сказать, что речь шла о ликвидации России как великого государства, о возвращении ее к границам чуть ли не допетровских времен. И одна из неоспоримых заслуг большевиков заключалась в том, что им удалось, опираясь на поддержку народа, независимо от политических симпатий и антипатий различных слоев его, предотвратить такой оборот событий. В этом контексте абсолютно не выдерживает критики мысль, высказанная крупным писателем и, к сожалению, мелкомасштабным политическим мыслителем В. Набоковым, который в статье к 10-й годовщине Октябрьской революции, писал с чувством глубочайшей печали: «…Мы верны той России, которой могли гордиться, России, создавшейся медленно и мерно и бывшей огромной державой среди других огромных держав. А что она теперь, куда ж ей теперь, советской вдове, бедной родственнице Европы?»[693] История Советского Союза всем доказала, что она не осталась бедной родственницей Европы, участь которой кое-кто ей уготавливал. Советская Россия стала надеждой и спасительницей цивилизованной Европы от гитлеровского варварства. Но это все еще предстояло пережить. В тот же исторический период, о котором идет сейчас речь, вопрос стоял ни больше, ни меньше, как о самом существовании России как единого и суверенного государства.
Октябрьская революция, приход большевиков к власти, первоначальный этап фактического паралича системы политического, хозяйственного и иного управления — все это вдохнуло новые надежды в умы и сердца германских неоколонизаторов. Им казалось, что создались наиболее благоприятные, прямо-таки уникальные условия для претворения в жизнь своих замыслов.
Для уяснения положения вещей необходимо иметь в виду, что к тому времени Россия не была побежденной страной. Она располагала определенными силами для войны с Германией, опираясь при этом еще и на помощь союзников. Однако и сама ситуация в армии и стране коренным образом изменились, так что о продолжении войны до победного конца не могло быть и речи. Нужно было идти на заключение мира, ибо только такой путь открывал перед страной возможность хоть как-то стабилизировать положение, укрепить основы государственности и сохранить суверенитет и независимость страны.
В самом большевистском руководстве по данному вопросу не просто не было единства мнений, а фактически произошел полный раскол. Не случайно западные исследователи расценивают глубокое расхождение в позициях руководящей верхушки партии как самый глубокий кризис всей политики большевиков. Р. Пайпс пишет, например: «Данное расхождение во взглядах привело в начале 1918 года к самому серьезному кризису, какой когда-либо переживала партия большевиков»[694].
Период борьбы за заключение Брестского мирного договора стал чрезвычайно ответственной и знаковой вехой в политической биографии Сталина. Если говорить обобщенно, то именно в этот период он впервые на практике соприкоснулся с глобальными вопросами войны и мира, приобрел первоначальный опыт анализа сложной международной ситуации, в которой оказалась Советская Россия, и поиска наиболее эффективных путей и методов выхода из сложившегося положения. Конечно, эпоха Бреста стала для него бесценной школой искусства политического маневрирования, искусства правильного выбора цели и средств ее достижения. В смысле внешнеполитического опыта, как и вообще опыта ведения международных дел, Сталин в период Бреста получил настоящее крещение, оставившее, вне всякого сомнения, неизгладимый след в его сознании, оказавшее огромное воздействие на его политическую философию, на его понимание глобальных вопросов геополитики.
Конечно, сразу нужно подчеркнуть, что в брестской эпопее он играл подчиненную, но отнюдь не второстепенную роль. В его биографии сохранилось не так уж много документов и материалов, достаточно объективно и широко раскрывающих его роль во всей истории борьбы за заключение Брестского мирного договора. Хотя к тому времени он занимал в партийном руководстве весьма прочные и видные позиции. Так, 29 ноября 1917 г. он стал членом Бюро ЦК в составе Сталина, Ленина, Троцкого и Свердлова (в протоколах перечисление идет в таком порядке — Н.К.). В довольно хаотической записи принятого решения говорилось: «Постановляется, что ввиду трудности собирать заседание ЦК этой четверке предоставляется право решать все экстренные дела, но с обязательным привлечением к решению всех членов ЦК, находящихся в тот момент в Смольном.
Четверо решают экстренные дела. Сталин, Свердлов, Ленин, Троцкий. С обязательным привлечением всех членов ЦК»[695].
Как явствует из протоколов, в состав Бюро не вошли ни Зиновьев, ни Каменев, ни некоторые другие деятели большевиков, имена которых тогда были на устах у всех. Это обстоятельство высвечивает четкую грань между реальной ролью того или иного деятеля в партийном руководстве и той ролью, которую он обретал, так сказать, при свете юпитеров, на публике. Входить в четверку высших руководителей партии значило бесспорное признание не только чисто организаторских способностей Сталина, но и его политического веса в тот период. Об этом весьма красноречиво говорит тот факт, что 23 декабря 1917 г. он назначается исполняющим обязанности председателя Совнаркома на время отпуска Ленина[696].
Несколько отвлекаясь, следует заметить, что количественный состав Бюро ЦК в протоколах определяется по-разному. Так, через два месяца, а именно на заседании 22 января 1918 г., о составе Бюро ЦК говорится:
«Бюро ЦК.
1) ЦК в Москву.
2) Бюро в Москве, как было в апрельские дни. Ленин, Сталин, Свердлов, Сокольников, Троцкий»[697].
Итак, до переезда в Москву Бюро ЦК действовало в составе четырех человек. Как свидетельствует Троцкий (а в данном случае его свидетельство представляется вполне достоверным, поскольку он сам входил в состав Бюро), «Свердлов был, однако, поглощен секретариатом партии, выступал на собраниях, улаживал конфликты и редко бывал в Смольном. Четверка практически свелась к тройке. Естественно, если каждый из членов тройки ограничивал при каждом своем шаге мнение двух других членов… Тройка существовала по крайней мере номинально, до переезда правительства в Москву»[698].
Троцкий в своих многочисленных публикациях (а главным действующим лицом, своего рода героем со злодейским клеймом на лбу, в его писаниях всегда выступает Сталин), вынужден был с оттенком высокомерия и наигранной иронии, признать, что во время брестских переговоров, когда он возглавлял советскую делегацию, на его конкретные запросы и предложения Ленин часто телеграфировал ему — «посоветуюсь со Сталиным и дам ответ»[699]. Факт получения таких телеграмм он не отрицает, его приводило в негодование лишь обильное цитирование в советских органах печати данного ответа. Он даже развенчивает домыслы о существовании в этот период некоего триумвирата в составе Ленина, Сталина и Троцкого. С его опровержением слухов о наличии подобного рода «союза трех», конечно, нельзя не согласиться. Даже в самые первые месяцы советской власти трудно, если вообще возможно, представить себе существование столь противоестественного триумвирата. Слишком уж разными по всем своим политическим и личностным качествам были эти ведущие фигуры новой власти, чтобы можно было даже представить себе их согласованные действия, а тем более единство политических и стратегических установок, не говоря уж о коренных различиях в подходе ко многим практическим вопросам. Да и в чисто психологическом плане они были мало совместимы. По крайней мере, Сталин и Троцкий.
В марте 1918 г. правительство переехало в Москву. Мотивировалось это тем, что возможно наступление немцев на Петроград, и в такой обстановке оставаться в столице было рискованно. Сообщалось, что этот перенос столицы якобы носит временный характер. Но, как и часто случается, не бывает ничего более постоянного, чем то, что объявляют временным. То же самое произошло и с переносом столицы в Москву. Отвлекаясь от тогдашних чрезвычайных обстоятельств, диктовавших необходимость переезда властей в Москву, в этом акте можно усмотреть и нечто гораздо более символичное. Возвращая Москве исторически обоснованный статус столицы, правительство большевиков, желая того или нет, как бы подчеркивало возвращение к историческим русским традициям и ценностям. В некотором смысле этот шаг символизировал отказ от установившейся во времена Петра I ориентации на Запад как образец, которому должна следовать Россия, если она стремится преодолеть свою отсталость. Словом, это был акт восстановления исторической справедливости и вольного или невольного подчеркивания исторической связи времен в новых российских условиях.
Здесь я позволю себе уместным высказать одно замечание, внешне будто бы и не имеющее непосредственного отношения к предмету нашего изложения, но тем не менее внутренне с ним связанное и имеющее принципиальное значение. Как ни подчеркивали большевики свой полный и окончательный разрыв с прошлым, как ни старались они убедить всех, и прежде всего самих себя, в том, что история России отныне, с их приходом к власти, вступает в совершенно новую, не имеющую связи с прошлым фазу, реальное положение дел, да и сами законы исторического развития, не позволяли им произвольно следовать этой линии. На самом деле любая революция не может во всем раз и навсегда разорвать веками сложившиеся исторические связи, то, что Шекспир называл «связью времен». Прошлое не только довлело над ними, но и во многом предопределяло направление и характер их практических действий. Так что говорить о полном разрыве с прошлым можно лишь условно, подразумевая под этим прежде всего и главным образом разрыв с негативным историческим наследием — остатками крепостничества, отсталостью, системой эксплуатации и другими социальными недугами старой России. Словом, исконная история России вошла в историю новой, революционной России как ее неотъемлемая составная часть, как органический элемент, без учета которого нельзя было идти вперед. Больше того, историческое наследие прошлого стало тем фундаментом, на котором строилось здание новой России.
Что же касается бесчисленного множества нигилистических высказываний и оценок исторического прошлого России, которыми, особенно в первые годы после революции, были напичканы выступления и заявления лидеров большевистской партии, то их, пользуясь терминологией Ленина, можно без преувеличения назвать «детской болезнью левизны». Но эта болезнь, как и всякая другая, проходит, если не заканчивается летальным исходом. В случае с большевиками, к счастью, произошло первое. И, как мы сможем убедиться в дальнейшем, огромную, если не решающую роль сыграл здесь Сталин. Уже в период борьбы вокруг заключения мира с Четверным союзом (Германия, Австро-Венгрия, Болгария, Турция) в ряде его высказываний довольно явственно просматривается акцент на то, что большевики должны смотреть не на Запад и не уповать на помощь революции в Германии или в других развитых капиталистических странах, а обращать свои взоры прежде всего на свою собственную страну. Разумеется, в его высказываниях присутствуют и ссылки на революционное движение в западных странах. Однако эти ссылки скорее напоминают обязательные ритуальные заклинания, нежели выражают глубокие убеждения. Словом, брестский период можно оценивать как период серьезных концептуальных переоценок и интеллектуальных поисков путей дальнейшего развития русской революции. В тех условиях это было равнозначно поиску путей дальнейшего развития России как государства.
Однако вернемся к самому сюжету заключения мирного договора. Не вдаваясь во все детали сложной и довольно длительной борьбы вокруг вопроса о заключении Брестского мира, целесообразно лишь в общих чертах определить основные противоборствовавшие силы. Ленин и неизменно поддерживавшие его Сталин, Свердлов и некоторые другие члены ЦК, выступали за заключение мира, стремясь по возможности оговорить условия мира наименьшими потерями для страны. Другие, получившие название, «левых коммунистов» (Бухарин, Дзержинский, Ломов (Оппоков)) и другие, считали заключение сепаратного и несправедливого мира предательством по отношению к революционному движению в западных странах, на неизбежный рост которого они возлагали все надежды. Они были против каких-либо соглашений с империалистическими государствами и требовали объявить революционную войну международному империализму. «Левые коммунисты» готовы были даже идти на возможность утраты Советской власти «во имя интересов международной революции». Третью, промежуточную позицию, занимал Троцкий и его сторонники. Эта позиция нашла свое лаконичное выражение в формуле — «ни мира, ни войны», т. е. мира не подписываем, войны не ведем. Троцкий (в то время нарком иностранных дел РСФСР) предлагал объявить войну прекращённой, армию демобилизовать, но мира не подписывать.
Накал политических страстей по вопросу заключения мира был необычайно острым. Ленин и его сторонники вначале находились в меньшинстве. В целях оказания давления на своих оппонентов и принятия тяжелого, но вынужденного решения, Ленин даже пригрозил своей отставкой. На что один из противников мирного договора Ломов (Оппоков) заявил: «Если Ленин грозит отставкой, то напрасно пугаются. Надо брать власть без В.И. [Ленина]. Надо идти на фронт и делать все возможное»[700].
Угрозы уйти в отставку следовали не только со стороны Ленина, но и сторонников революционной войны. Многие из них неоднократно заявляли о своем несогласии с ленинской позицией и выступали с требованием своей отставки. Как гласят протоколы, на одном из таких критических заседаний Сталин «ставит вопрос, не означает ли уход с постов фактического ухода из партии? Понимают ли товарищи, что оставление ими постов есть зарез для партии и не обязаны ли они подчиняться постановлениям партии?
Тов. Ленин указывает, что уход из ЦК не значит уход из партии.
Тов. Сталин говорит, что он никого не обвиняет и считает вправе поступать, как они считают лучшим, но указывает, что Ломова, Смирнова, Пятакова совершенно некем заменить. Отдают ли себе товарищи отчет, что их поведение ведет к расколу?
Если они хотят ясности, а не раскола, то просит их отложить их заявление до завтра или до съезда, который будет через несколько дней»[701].
На заседании ЦК 24 февраля 1918 г. Сталин делает не свойственное ему прочувствованное, с оттенком сентиментальности, заявление, которое мы и приводим ниже: мол, он «ничего не предлагает, но говорит о той боли, которую он испытывает по отношению к товарищам. Его поражают быстрота и натиск их, когда они прекрасно знают, что их некем заменить, и ставит вопрос, зачем они это делают…? — Далее он аргументирует свою позицию главным доводом. — Провинция поймет это как фактический раскол. Если их решение субъективно, то он просит их подождать, так как на деле они открывают новую линию для раскола и этим наносят крайне тяжелый удар всему аппарату Советской власти»[702].
Как может убедиться читатель, борьба по вопросу заключения мирного договора протекала в атмосфере острой дискуссии и полемики, в которой основным оружием были аргументы, а не приказы и окрики. При этом надо заметить, что в обсуждение вопроса были вовлечены практически все местные партийные организации, а в них также наблюдался различный расклад сил. Это подтверждается документами, приведенными в качестве приложений к стенографическому отчету Седьмого экстренного съезда РКП(б).[703]
В этом контексте представляется, по меньшей мере, бездоказательным, если не сказать тенденциозным, утверждение известного американского советолога Р. Даниелса, следующим образом оценивающего характер и исторические последствия дискуссии по заключению мира: «Разрешение партийных противоречий весной 1918 года создало образец, которому следовали на протяжении всей истории коммунистической оппозиции в России. Это было разрешение спорных вопросов не путем обсуждения, убеждения или компромисса, а посредством кампании жесткого давления в партийных организациях, подкрепленных нагромождением резких оскорблений в партийной печати и в выступлениях лидеров партии. Ленин задавал тон полемике, а его помощники по организационным вопросам обеспечивали необходимую позицию членов партии. Наиболее эффективной силой всего этого был личный авторитет Ленина, которому мало кто имел безрассудство противостоять на протяжении сколько-нибудь длительного времени. На ход событий воздействовало также то, что левым коммунистам давали почувствовать, что отсутствие единства в партии угрожает будущему самого советского режима»[704].
Многодневные и многочасовые обсуждения в ЦК вопросов войны и мира никак не могли привести к принятию согласованного решения. Колебания в большевистском руководстве приводили ко всевозможным затяжкам и перерывам в переговорах с немцами и австрийцами. Больше того, они способствовали тому, что требования к России все более и более ужесточались. В конце концов Россия оказалась перед угрозой широкомасштабного немецкого наступления.
Ленин еще раз ставит вопрос ребром: «политика революционной фразы окончена. Если эта политика будет теперь продолжаться, то он выходит и из правительства и из ЦК. Для революционной войны нужна армия, ее нет. Значит, надо принимать условия»[705].
В протоколах следующим образом отражена точка зрения Сталина: «Тов. Сталин находит, что вся сила нашей партии заключалась до сих пор в том, что мы занимали вполне ясную и определенную позицию по всем вопросам. Этой ясности и определенности нет по вопросу о мире, так как существуют различные течения. Надо этому положить конец»[706].
Из всех запротоколированных выступлений Сталина на заседаниях ЦК в дни «брестского кризиса» в собрание его сочинений было включено лишь одно. Оно в выигрышном для Сталина виде излагает его позицию. Другие его выступления и замечания опущены, им не нашлось места в собрании сочинений, поскольку при общей принципиально правильной линии в защиту необходимости заключения мира, в них содержались явно невыгодные для него моменты и нюансы. В частности, имеются пассажи, в которых он поддерживает ту или иную позицию Троцкого, высказывает определенные сомнения и оговорки т. д. В частности, на одном из заседаний он заявил: «Выход из тяжелого положения дала нам средняя точка — позиция Троцкого»[707]. Признаки колебаний проскальзывают и в таком его заявлении: «Можно не подписывать, но начать мирные переговоры. Требования разоружения советских войск внутри России нет; немцы провоцируют нас на то, чтобы мы отказались. Вопрос стоит так: либо поражение нашей революции и связывание революции в Европе, либо же мы получаем передышку и укрепляемся. Этим не задерживается революция на Западе»[708].
Некоторым образом суммируя взгляды и позицию Сталина в вопросе о заключении мира, имеет смысл привести ее в ортодоксальной официальной редакции, которая нашла отражение в его собрании сочинений. «Товарищ Сталин считает, что, принимая лозунг революционной войны, мы играем на руку империализму. Позицию Троцкого невозможно назвать позицией. Революционного движения на Западе нет, нет в наличии фактов революционного движения, а есть только потенция, ну, а мы не можем полагаться в своей практике на одну лишь потенцию. Если немцы начнут наступать, то это усилит у нас контрреволюцию. Наступать Германия сможет, так как у неё есть свои корниловские войска — «гвардия». В октябре мы говорили о священной войне против империализма, потому что нам сообщали, что одно слово «мир» поднимет революцию на Западе. Но это не оправдалось. Проведение нами социалистических реформ будоражит Запад, но для проведения их нам нужно время. Принимая политику Троцкого, мы создаем наихудшие условия для революционного движения на Западе. Поэтому товарищ Сталин предлагает принять предложение товарища Ленина о заключении мира с немцами»[709].
Любой объективный человек видит, что подлинная позиция Сталина была отнюдь не столь однолинейной и однозначной, как ее представляет историография периода нахождения Сталина у власти. Поддерживая точку зрения Ленина в принципе и по существу, в ряде моментов он колебался и проявлял непоследовательность. А это, как говорится, не укладывалось в рамки официального образа вождя как несгибаемого, не знающего колебаний в серьезных вопросах политического и государственного деятеля.
Я оставляю за скобками конкретные условия Брестского мирного договора и все перипетии переговоров по нему, поскольку это выходит за непосредственные рамки собственно политической биографии Сталина. Замечу лишь, что на заседании ЦК 23 февраля 1918 г. В.И. Ленин настойчиво поставил вопрос о принятии новых, более тяжелых для России условий мирного договора. Большинством голосов было принято предложение В.И. Ленина, а на заседании ЦК 24 февраля утвержден новый состав мирной делегации, которая в тот же день выехала в Брест. Троцкий в нее уже не входил. Переговоры о мире возобновились 1 марта, а 3 марта 1918 г. состоялось последнее заседание мирной конференции. Договор о мире был подписан.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.