Глава седьмая Раздумья об интригах и заговорах
Глава седьмая
Раздумья об интригах и заговорах
Пятый день Александр Федорович не выходит из дома. Ольга не знает, что с ним случилось. Неужели решил прекратить бешеную деятельность? А вдруг… Вдруг решил зажить спокойно, по-семейному, как и полагается? Не похоже… Хмур… Напряжен. Редко выходит из своей комнаты. Потреплет по головке сыновей. Они рвутся к нему, а он им даже не улыбнется. Наскоро поест и снова удалится в свою комнату. Просил не пускать к нему детей. Побрился на третий день. Ольга думала, что он, как обычно, уедет куда-нибудь по делам, но он снова залег на диван. О чем-то думает, подложив руки под голову. Ольга не знает о чем. Неизвестность пугает ее. Вдруг? Страшная мысль поражает ее – вдруг ему все надоело, вдруг он разочаровался в себе, в своих надеждах и вообще в жизни? Она всегда поражалась его жизнеспособности, необузданной энергии, заключенной в нем, но видела его и в моменты нервных срывов, обычно после тяжелых процессов, череды выступлений. Подруга Ольги восхищалась его речами, рассказывала ей, что он может говорить часами, так взволнованно и интересно, что слушатели не замечают время. И он тоже. Но подруга не знала, что после этого он приходил домой выпотрошенный, нервный и порой, переходя на фальцет, говорил истерично. Ольга поначалу думала, что его раздражают она, дети, но потом догадалась, что его срывы – результат чрезмерной усталости, ее и детей он в эти моменты просто не замечал. Так ей казалось. Но сейчас? Что происходит с ним сейчас? Сердце замерло от пугающей неизвестности. Она поняла, что до сих пор любит его и зря делала вид, что ее не смущает его безразличие к детям, холодность к ней. Она открыла дверь в его комнату. Он лежал на диване, согнув ноги в коленях, устремив взгляд в потолок.
– Тебе чего, Оленька? – сказал он, не повернувшись к ней.
Он давно не называл ее так ласково, и она растерялась, забыла подготовленные слова.
– Ничего, Саша, – покраснев, ответила она.
– Ничего, ничего, – повторил он, уйдя в свои мысли.
Она постояла минуту и вышла из комнаты. Вскоре вернулась:
– Ты здоров, Саша?
– Как никогда болен, – вдруг искренне произнес он, – не пугайся, Оля. Я болен болезнью адвокатов…
– Не слышала о такой, – удивилась она.
– Разве ты не знаешь, что настоящий адвокат болеет за своих подзащитных? – серьезно вымолвил он.
– Тебя пригласили вести новый процесс? – поинтересовалась Ольга.
– Давний, весьма давний процесс, Оленька. Никто не приглашал. Если не считать жизни.
– Кто же твой подзащитный?
– Подзащитная! – неожиданно воскликнул он. – Не понимаешь?
– Нет.
– Да страна наша, Оленька! Россия!
– От кого же ты ее защищаешь? Не от царя же?! Упаси боже!
– От царя, – четко произнес он, и Ольга от испуга сжалась, она давно чувствовала, что в нем зреет ненависть к царю. Уже года три-четыре она со страхом наблюдала, как он морщится, когда она в молитвах упоминает царское имя.
– И ты один? Один? Против… – пролепетала она.
– Время покажет, – задумчиво произнес он, – думаю, что меня поддержат многие.
– И ты не боишься, Саша? Ведь жандармы тебя караулят. Я знаю, что ты посылал свои требования к царю. Он не простит тебе этого.
– И другие тоже, – загадочно и протяжно заметил муж, после чего Ольга молча попятилась к выходу из комнаты.
«Что будет? Что будет с нами? Ведь могут сослать в Сибирь! Помилуй нас, Господи!» – простонала она и тревожно посмотрела на спящих детей.
Тем временем Александр Федорович мысленно вел свой процесс, начав с анализа событий, вспоминая, что в 1905 году были разорваны духовные связи между троном и городскими рабочими, а в июне следующего года подорвана вера в царя у либерально настроенной интеллигенции. Причиной этому послужил разгон I Думы, обсуждавшей вопрос о земельной реформе. Перед каждым патриотом вставал вопрос: во имя кого он живет – во имя России или царя? Первым ответил монархист и умеренный либерал князь В. Н. Львов: «Во имя России». Такой же ответ прокатился по всей думающей, неспящей и неравнодушной к своей судьбе стране. В 1915 году офицеры, казалось, самые преданные самодержавию люди, принимавшие присягу, пытались провести ряд заговоров по уничтожению царя. Известный военный летчик капитан Костенко хотел спикировать на автомобиль императора, когда он прибудет на фронт. Лично к нему, к Керенскому, явился его старый друг, сын одного из царских приближенных, граф Павел Толстой. Он приходил по просьбе великого князя Михаила Александровича, который, зная о его тесных связях с рабочими и левыми партиями, интересовался, как они отнесутся к тому, если он возьмет власть у брата и станет царем.
Тогда Александр Федорович подумал, что возможна дворцовая революция. Как он был наивен. Считал появление Распутина при дворе лишь отражением распада самодержавия, недооценил возможности неграмотного, но хитрейшего мужика из Сибири. Превращение Распутина из знахаря и друга царской семьи в человека, творящего историю России, привело к мысли, что историю творят не только объективные законы, что отнюдь не последнюю роль в ней играет личность. Много думал о царе, старался понять его действия.
Будучи уже императором, Николай II встретил в Виндзорском замке и влюбился в Алису Гессен-Дармштадтскую. Довольно быстро «Виндзорский солнечный лучик», как называл ее Николай, стала мрачной русской императрицей и фанатичной сторонницей православной церкви. После десяти лет супружеской жизни 30 июля 1904 императрица наконец родила сына. Ранее ее заботы ограничивались семейным кругом, а после появления престолонаследника она стала уделять усиленное внимание государственным делам, поскольку самодержавие символизировало не только власть мужа, но и будущее сына. Она писала царю: «…дарование народу конституции обернется большой потерей для тебя и России». В том, что Распутин был человеком загадочным, сомнения не было. Ему ничего не стоило перейти от разнузданной оргии к состоянию религиозного экстаза. В его присутствии царь терял уверенность.
Старая фрейлина Елизавета Алексеевна Нарышкина, получившая при дворе прозвище Зизи, объясняла изменение характера царя тайнами его личной жизни…
Неожиданно Александр Федорович привстал с дивана. Он давно не общался с людьми, не знал, что происходит в стране. Выбыл из активной политической жизни на целых пять дней. Он не считал, что его домашнее затворничество прошло бесполезно, и предстал перед Ольгой бодрым и одухотворенным.
– Ты выздоровел?! – От неожиданного появления мужа Ольга задала ему нелепый вопрос, о чем тут же пожалела.
– И не подумал! – не без гордости заметил он. – Собери мне газеты! Защита должна быть продолжена!
Он вернулся к обычной для себя беспокойной жизни, постоянно осмысливая ее. Через несколько лет, после убийства царской семьи, он по-своему истолковал зловещую фразу царского камердинера Чемодурова: «Наказание за ужасный грех». Распутин был для царицы воплощением священного единения короны и крестьянства. Все слухи о моральном разложении Распутина отвергались ею как клеветнические. Даже когда он совратил няньку цесаревича Вишнякову и последствия этого нельзя было скрывать, тем более что сама нянька призналась царице в содеянном грехе, Александра Федоровна восприняла это как попытку оболгать святого человека. Фрейлина Софья Ивановна Тютчева, которой было доверено воспитание царевен, жаловалась царице, что Распутин заходит к ним в любой час дня и ночи, – царица оказалась глуха и к этому сообщению. Но тут вмешался царь – запретил приходы «святого».
Дом Распутина находился под постоянным внешним наблюдением и охраной тайной полиции, а сменяющие друг друга министры внутренних дел тратили баснословные деньги за информацию о «божьем человеке». Чрезвычайная следственная комиссия, созданная Керенским от имени Временного правительства, раскрыла поистине чудовищную картину деятельности Распутина и его камарильи. Вокруг царицы и ее преданнейшей фрейлины Анны Вырубовой вились льстецы и бесчестные люди, связанные с германской секретной службой, вышедшей прямо на Распутина. Улики ошеломили Александра Федоровича. Министр внутренних дел А. Н. Хвостов позднее сказал ему, что через Распутина немцы получали наиболее секретные планы русского Генерального штаба. Распутину помогал его друг, тибетский знахарь Бадмаев, использовавший для лечения травы, коренья, настои. Именно в это время царица настойчиво советует царю в письмах принимать капли, предписанные Бадмаевым. Однажды Распутин, находясь под хмельком, проговорился князю Юсупову, что бадмаевские капли могут вызывать «душевный паралич, а также останавливать или усиливать кровотечение». Александра Федоровна властвовала честолюбиво и осознанно, и Николай II покорно нес свое бремя, наверное помня, что рожден «в день Праздника Великого долготерпения». И хотя даровал России конституцию, вел себя как самодержец. Вместе с тем, к удивлению Александра Федоровича, проявил безучастность в момент отречения от престола, в чем, видимо, видел «Божий промысел». Николай, конечно, знал о «художествах» Распутина, но не отдавал себе отчета в том, что за пределами дворца они отражаются больше, чем любая революционная пропаганда. Но царь считал себя обязанным уступать Александре Федоровне во всем, что касалось наследника. Лишь к осени 1916 года царь стал явно проявлять признаки усталости от Распутина. После убийства Распутина в декабре 1916 года во дворце не произошло существенных перемен, ибо все-таки «царь был центральной фигурой в драме, которая близилась к трагическому завершению», – подвел итог деятельности «старца» Александр Федорович Керенский.
Убийство Распутина, совершенное великим князем Дмитрием Павловичем, князем Феликсом Юсуповым и реакционным депутатом Думы Пуришкевичем, выглядело в его глазах незаконным. Когда-то и он был сторонником индивидуального террора, своего рода бунта одиночек. А теперь российский бунт пугал его, будто он видел Пугачевское восстание, сметающее всех и вся на своем пути, похожее на то, к чему стремились большевики, или Думу прежних созывов – «бунт на коленях», унизительный и неэффективный, с которым играючи расправлялся царь. У Александра Федоровича хранился протокол роспуска Думы.
«Председатель. Объявляю заседание Думы открытым. Предлагаю Государственной Думе стоя выслушать высочайший указ. (Все встают.)».
«Поднял членов Думы, чтобы потом бросить на колени», – сокрушенно покачал головой Александр Федорович, но набрался духа дочитать протокол.
«Товарищ председателя Государственной Думы Протопопов. Указ Правительствующему сенату. На основании ст. 99 основных государственных законов повелеваем: занятия Государственной Думы прервать с 3 сентября сего года и назначить срок их возобновления в соответствии с указом нашим… в зависимости от чрезвычайных обстоятельств… На подлинном собственного его императорского величества рукою подписано: „Николай“. В царской Ставке 30 августа 1915 года.
Председатель. Государю императору «ура!». (Долго не смолкающие крики «ура!».) Объявляю заседание Государственной Думы закрытым».
«Крики были. Приверженцев самодержавия. Но не вся Дума исступленно боготворила царя. Не все упали на колени перед ним», – отметил про себя Александр Федорович. Он не совсем точно определял характер царя как безучастного, безвольного человека, легко отрешившегося от власти. Понял это позднее, в первые дни после Февральской революции, когда Чрезвычайная следственная комиссия в личных бумагах Николая обнаружила анонимную записку, казалось, фантастического содержания, бывшую не чем иным, как планом императора по удержанию власти:
«I. Назначить на высокие государственные посты только бесконечно преданных Единой Царской Самодержавной власти.
II. Манифестом Государя должна быть распущена Государственная Дума.
III. В обеих столицах и городах, где ожидаются особенно острые выступления революционной толпы, ввести военное положение.
IV. Закрыть все органы левой и революционной печати».
Как выяснила Чрезвычайная следственная комиссия Временного правительства, план императора, выглядевший анонимной запиской, был составлен в так называемом «Кружке Римского-Корсакова» и отнюдь не музыкантом. Ее готовил, судя по содержанию и тону, министр внутренних дел А. Д. Протопопов, назначенный на пост 6 сентября 1916 года. Александр Федорович был предельно огорчен тем, что после его отъезда из Саратова, где он вел беседы со многими ведущими политическими деятелями, все они были арестованы.
Тогда Керенский встретился с Протопоповым, как и он, уроженцем Симбирска, с которым поддерживал хорошие отношения. «Сейчас мы все уладим!» – улыбаясь, по-дружески объявил Протопопов и тут же дал телеграмму об освобождении указанных Керенским лиц. Александра Федоровича озадачило то, что Протопопов встретил его в жандармском мундире, который надевал редко, а в дальнейшей беседе говорил странные вещи и моментами походил на сумасшедшего, хотя до этого был нормальным, интеллигентным, хорошо воспитанным человеком. Перемена в нем объяснялась тем, что он страдал неизлечимой венерической болезнью и, как выяснилось, даже лечился у доктора Бадмаева, где повстречался с Распутиным, которому, по всей видимости, не стоило труда подчинить себе человека с разрушенной психикой. И еще тогда подумал Александр Федорович, что землячество – большая объединяющая сила. Ведь Протопопов освободил людей, близких своему политическому противнику. Незадолго до своей смерти Протопопов писал: «Начало выкристаллизовываться рабочее движение. То тут, то там вспыхивают стачки. Мы были вынуждены разработать план для подавления рабочего движения, если оно будет носить насильственный характер». Мы – это он и Николай. Согласно намеченному ими плану был разогнан центр патриотического движения оборонцев среди рабочих, а в том же месяце, 26 января 1917 года, были арестованы все члены «рабочей группы», за исключением полицейского агента Абросимова. Император сообщил Протопопову, что немедленно отправляется в Ставку, чтобы перебросить в столицу необходимые армейские подразделения. Перед отъездом из Петрограда царь подписал указы Сенату как об отсрочке, так и о роспуске Думы, не проставив на документах дату, и вручил их князю Голицыну. Александру Федоровичу показалось, что царь сделал это не столь страстно, как прежде, он был равнодушен к своей судьбе. Смирился с нею, когда не было иного выхода.
Революционное напряжение в стране нарастало. На заседании Московского комитета кадетской партии 23 сентября ее видный член Кишкин доказывал, что страна доведена бездарным правительством до революции. Директор Департамента полиции докладывал министру внутренних дел о разгроме большевистской партии в то время, когда у того на руках были сводки о новых стачках и демонстрациях, неслыханных с 1914 года. К удовольствию Керенского, Милюков предостерегал против поощрения бунтовских «революционных инстинктов»: «Нашей задачей будет не добивать правительство, что значило бы поддерживать анархию, а влить в него совершенно новое содержание, то есть прочно обосновать правовой конституционный строй. Вот почему в борьбе с правительством, несмотря на все, необходимо чувство меры». Керенский подумал: «Опять возникло понятие об абстрактном чувстве меры. В этом вопросе нужна конкретность». Александр Федорович видел, что царизм уже не способен вести победоносную войну, разложение в армии и, как следствие, поражение на фронте свидетельствовали об этом. Непрерывно растущая разруха говорила о его бессилии вывести страну из тупика. Даже правый депутат Думы Шульгин выступил, как никогда прежде, осуждающе: «Мы терпели, так сказать, до последнего предела. И если мы сейчас выступаем совершенно прямо и открыто с резким осуждением власти, если мы поднимаем против нее знамя борьбы, то это только потому, что мы действительно дошли до предела, потому что произошли такие вещи, которые дальше переносить невозможно».
Несколько раньше, 1 ноября, в первый день пятой и последней сессии Думы, Милюков, сообщая о ряде конкретных фактов из неумелой, продажной практики правительства, каждый раз спрашивал: «Что это – глупость или измена?» Он резко критиковал председателя Совета министров Штюрмера, обвиняя его в предательстве интересов России. Милюков говорил о «темных силах», окружавших трон, в очень осторожной форме – о предательстве на самом верху, намекая на императрицу, которую молва обвиняла в сочувствии немцам, о невозможности правительства вести войну до победного конца. «Что это – глупость, измена?» Ответ армии и народа был один: «Измена». Выступая от имени всего «Прогрессивного блока», С. Щидловский потребовал создания уже не «министерства доверия», а министерства, целиком отвечающего за свои действия перед Думой. Лидер крайне правых В. М. Пуришкевич, обрисовав махинации распутинской клики, отделил от них царя и, призвав всех членов Думы сохранить верность России и монархии, отправился в Царское Село «коленопреклоненно» молить царя спасти Россию от произвола «темных сил». Речь его не получила ожидаемого им отклика.
Большинству думцев осточертело коленопреклонение перед царем, унизительное и безрезультатное. Их внимание привлекла обструкция Керенского действий нового премьер-министра А. Ф. Трепова, сохранившего Министерство внутренних дел во главе с Протопоповым, по приказу которого 8 и 9 декабря 1916 года полиция разогнала съезд Союза городов и Союза земств. Александр Федорович произнес речь, основанную на резолюции этого съезда, принятой накануне разгона: «В России всем сословиям, всем классам, всякому единению честных людей вполне ясно, что безответственные преступники, гонимые суеверным страхом, изуверы, кощунственно произносящие слова любви к России, готовят ей поражение, позор и рабство! Дума должна с неослабевающей энергией довести до конца свою борьбу с постыдным режимом». Керенскому и трудовикам, а также социал-демократам за его речь, а точнее, за обструкцию Трепова было вынесено порицание и запрещено присутствие на пятнадцати следующих заседаниях Думы. Но это наказание выглядело формальным и необязательным к исполнению, поскольку в тот же день еще резче выступил князь Г. Е. Львов, представлявший возглавляемый им Союз земств: «Историческая власть страны стоит у бездны. Разруха растет с каждым днем, и с каждым днем все труднее подвести страну к уровню великих требований, которые к ней предъявляются. Наше спасение в патриотизме, в нашем единении и ответственности перед Родиной. Когда власть ставит преграды на пути к спасению, ответственность за судьбу Родины должна принять вся страна. Должно быть создано правительство, достойное великого народа, именно сейчас, в один из величайших моментов нашей истории. Время не терпит, истекли все сроки для отсрочек, данные нам историей». Оба документа зачитывались на закрытом заседании Думы. Предложение Керенского обсудить их на открытом заседании было отвергнуто Родзянко. Но Александр Федорович не испытывал угрызений совести или разочарования, наоборот, чувствовал себя преотлично, выступил не хуже, чем на самых громких исторических процессах. И тогда и сейчас он, по существу, защищал не только обвиняемых, но и страну, защищал ее от угнетения и рабства, мешающих ей обрести свободу, и, на его взгляд, сделал это удачно.
Домой вернулся воодушевленным, в хорошем расположении духа, что случалось с ним редко, обнял Ольгу, поцеловал детей, сердечно поздоровался с братом жены и, неожиданно для себя, в стиле разгулявшегося купчика, скомандовал: «Ольга! Накрывай на стол! Гулять будем!»
Душа требовала разрядки. Слишком много энергии отнимали баталии в Думе. Она была единственной независимой организацией, которую не рискнул закрыть Протопопов. В те черные месяцы развала страны этот орган народного представительства, конечно далекий от совершенства, был единственной надеждой России на поворот к новой, доселе незнакомой ей цивилизованной жизни. Ему верила армия на фронте, рабочие в столице. По городу поползли слухи, будто Царское Село решило расправиться с Думой. Когда в конце концов 14 февраля был назначен день возобновления работы Думы, к Керенскому и Чхеидзе – одному из лидеров меньшевиков – пришла делегация рабочих Путиловского завода и предложила провести массовую демонстрацию в поддержку Думы. Она была отменена по тактическим соображениям. Сложность и опасность ситуации понимали в самых высших кругах общества. Французский посол Палеолог записал в дневнике следующий разговор с великой княгиней Марией Павловной: «Что делать?.. Вот уже пятнадцать дней мы все силы тратим на то, чтобы попытаться доказать ему, Николаю, что он губит династию, губит Россию, что его царствование скоро закончится катастрофой. Он ничего слушать не хочет. Это трагедия… – Мы молча смотрим друг на друга. Она догадывается, что я имею в виду драму Павла I, потому что она отвечает жестом ужаса: – Боже мой! Что будет?!» Английский посол Бьюкенен телеграфирует в Лондон: «Если император будет слушаться своих нынешних реакционных советников, то революция, боюсь, является неизбежной». Но Николай был не столь неосторожен и безучастен к происходящему, как казалось многим со стороны. Он принимает контрмеры, увольняет Штюрмера, обвиняемого в измене, и назначает председателем Совета министров А. Ф. Трепова, брата того самого петербургского генерала-губернатора, который в революцию 1905 года издал знаменитый указ: «Патронов не жалеть».
Трепов был сыном петербургского градоначальника, в которого стреляла Вера Засулич. Он был связан с некоторыми депутатами в Думе по своей прежней работе в правительстве. 19 ноября 1916 года новый председатель представился Думе и сразу объявил, что союзники отдадут России Константинополь. «Русский народ должен знать, за что он льет свою кровь».
Предполагалось, что эти уступки успокоят взволнованных депутатов, а потом можно будет взять другой курс. Николай II, назначая Трепова, с недоверием принятого при дворе, успокаивал царицу: «Противно иметь дело с человеком, которого не любишь и которому не доверяешь. Но раньше всего надо найти ему преемника, а потом вытолкать его после того, как он сделает грязную работу, – я подразумеваю – дать ему отставку, когда он закроет Думу». Царское окружение намеревалось, кроме разгона Думы, запретить «союзы», выбрать новую, более «ручную Думу», сосредоточить в руках одного «полномочного лица» всю полноту власти и выступить против революции. Но план сорвался в первый же день открытия V Думы, когда Керенский устроил обструкцию Трепову, сильно подорвав его авторитет.
В канун открытия Думы Родзянко отправился к царю с всеподданнейшим докладом: «Правительство все ширит пропасть между собой и народным правительством… С прежней силой возобновились аресты, высылки, притеснения печати…»
Царь был сильно раздражен этим посланием и предупредил Родзянко, что Думе будет позволено продолжать заседания, «если она не допустит новых непозволительных выпадов в адрес правительства», и отклонил его просьбу об удалении из правительства наиболее непопулярных министров. На это Родзянко высказал мнение о том, что это его последний доклад: «Ваше величество, вы выражаете несогласие со мною, и все останется, как было… Я вас предупреждаю, что не пройдет и трех недель, как вспыхнет такая революция, которая сметет вас, и вы не будете царствовать».
Царь вздрогнул и побледнел. Никто еще не говорил ему это так резко и угрожающе, глядя прямо в глаза. Даже близкие лишь намекали о том, что нельзя допустить, чтобы род Романовых потерял корону. И он не собирался лишаться ее. Он и не мог себе представить, что его народ, падающий ниц перед своим государем, молящий Бога о его спасении, может пойти против помазанника Божьего. Отдельные гнусные выскочки могут, но народ… Николай не считал Родзянко своим врагом… Может, он искренне предупреждает его? Или продался думским либералам, которых давно надо было бы перевешать, как советовала царица. Высказался дерзко, недостойно, и сам не в себе – кончики пальцев дрожат. Ждет чего-то. Не уходит. Пусть стоит, наглец. Царь окинул его презрительным взглядом и, не попрощавшись с ним, вышел из кабинета.
Вскоре пророчество Родзянко сбылось. Царь вспомнил о нем в первый же день работы Думы. Открывая заседание, Милюков заявил, что, по его мнению, страна далеко опередила правительство… И не только «мертвая бюрократическая машина принесла народу страдание, она не так уже и мертва, ибо у нее на службе было немало разумных и преданных делу людей. Однако их полностью лишили возможности действовать, они лишь выполняли приказы министров. Кто смещал честных министров и назначал на их места прихлебателей Распутина?».
Царь, читая выступления думцев, дойдя до этой фразы, снова побледнел. Но уже следующий думец заставил царя побагроветь от возмущения. Он слышал его фамилию, звучащую на самых неприятных для его величества политических процессах. Специально приглядывался к нему, запомнил его, с виду невзрачного, прическа бобриком, но всегда с горящими глазами, и представил себе, как он орал с думской трибуны: «Корень зла не в бюрократии и даже не в „темных силах“, а просто в тех, кто сейчас сидит на троне… И если вспомнить историю власти за последние три года, то разговоры о „темных силах“ создали союз наивных мечтателей с политическими авантюрами…» Тут царь отложил газету: «Кого этот мерзавец имеет в виду? Кто эти авантюристы? Убийцы Распутина, что ли?» Рука царя невольно потянулась за газетой, и он продолжил чтение: «И вот исчезли „темные силы“… Исчез Распутин… Изменилась ли система? Историческая задача русского народа в настоящее время состоит в уничтожении средневекового режима! Немедленно! Как можно законными средствами бороться с теми, кто сам превратил закон в орудие издевательства над народом! С нарушителями закона есть только один путь – физическое уничтожение!» Царь с негодованием отбросил газету: «Повесить мерзавца. Немедленно!» А в Думе после этих слов Родзянко спросил у Керенского: «Что вы имеете в виду?» Керенский ответил без колебаний: «Я имею в виду то, что совершил Брут во времена Рима!» Потом пожалел, что, по сути, призвал к беззаконию, опустился до уровня и методов преступников. «Непозволительно для адвоката, тем более члена Думы. И скидка на состояние эйфории, в которой он находился, не оправдывает его. А царица, узнав о словах Керенского, вторила мужу: „Повесить надо Керенского! Повесить!“
Через день председатель Думы получил от министра юстиции официальное заявление с требованием лишить Керенского парламентской неприкосновенности для привлечения его к уголовной ответственности. «Совершение тяжкого преступления против государства». Получив эту ноту, Родзянко тотчас пригласил его в свой кабинет и, зачитав ее, сказал: «Не волнуйтесь, Александр Федорович, Дума вас никогда не выдаст!» – «Спасибо», – протянул ему руку Керенский, и они скрепили это решение крепким рукопожатием.
Николай немедля вызвал в Царское Село министра внутренних дел. Тот приготовился к обширному докладу, достал папки с документами, донесениями из Департамента полиции, но царь остановил его:
– Керенский… Что вы скажете о нем?
Министр покраснел, поскольку к ответу на этот вопрос был не готов.
– Досье в полиции есть, – натужно вымолвил он, – слежка ведется давно. Но…
– Что – но? – нетерпеливо произнес царь.
– Ваше величество, Александр Федорович замечен в связях с рабочими. Недавно путиловцы к нему приходили. Кстати, удивительное дело. Большевики проникают на завод, чтобы вести там агитацию, а рабочие больше доверяют Керенскому. Но, как вы знаете, Родзянко не снял с него неприкосновенность…
– Этот жалкий толстяк! Опять несет всякий вздор! – поморщился Николай. – А что Керенский? Неужели к нему нельзя найти подход?
– Извините, ваше величество, вопрос сложный, – изобразил задумчивость министр, – как вы знаете, Керенский вел только политические процессы, по которым не платят гонорар. А мог бы разбогатеть, как Плевако. Насколько нам известно, от приглашений на ведение уголовных дел отказывался. Стремился к другому. Говорит, к свободе народа.
– Значит, неподкупен?
– Очевидно, ваше величество. И еще… В демонстрациях лично не участвует. А то давно сидел бы в Трубецком бастионе. Замечено, что в речах не всегда контролирует себя. Даже на заседаниях в Думе. Чересчур горяч, ваше величество.
– Жаждет монаршей крови? – встрепенулся Николай.
– Не думаю, – замялся министр, – он вообще-то против кровопролития. В последней речи явно зарвался. Обстановка сложная. Разрешите доложить, ваше величество?
Николай помрачнел:
– Подождите. Мой флигель-адъютант утверждает, что Керенский еврейского происхождения. Так ли это?
– О боже! Неужели проморгали! – испугался министр. – Есть документы? Что говорят об этом в «Союзе русского народа»? Почему молчит Пуришкевич? Пусть Воейков официально обратится в Департамент полиции. Хотя… У Керенского университетское образование. Неприкосновенность. Увы, за черту оседлости его не переправишь. И вообще, сейчас…
– Понимаю, – вздохнул Николай, – еврей он или не еврей, но, судя по вашему отношению к нему, он дерзкий, но не озверевший человек?
– С какой стороны подходить, – уклончиво ответил министр.
Он спешил в Петербург. Обстановка в городе накалялась не по дням, а по часам. Суровая зима принесла новые лишения. Подвоз хлеба в Петроград и Москву почти прекратился. Цены на товары широкого потребления прыгнули вверх. Уже не раз громили булочные. Охранка отмечала в своих донесениях министру: «Матери семей, изнуренные бесконечным стоянием в хвостах у лавок, исстрадавшиеся при виде своих полуголодных и больных детей, пожалуй, сейчас гораздо ближе к революции, чем господа Милюковы, Родичевы и К°, и, конечно, они гораздо опаснее, так как представляют собой тот склад горючего материала, для которого достаточно одной искры, чтобы вспыхнул пожар».
Уже после возвращения от царя министр затребовал полный текст речи Керенского на открытии Думы. В ней были и такие слова: «Если вы со страной, если вы понимаете, что старая власть и ее слуги не могут вывести Россию из кризиса, то вы должны определенно заявить себя не только на словах, но и на деле сторонниками немедленного освобождения государства и немедленно перейти от слов к делу». Министр не ожидал такой революционной прыти от членов Думы. Многие находились в ссылке, на каторге, главные из них – в эмиграции. Самым опасным из думцев был, без сомнения, Керенский. В отличие от не менее авторитетного в Думе Милюкова он пользовался доверием рабочих.
Говоря о противостоянии царя и Керенского, у нас есть возможность сравнить образы, характеры того и другого, и сделать это на основе уникального по содержанию дневника Зинаиды Николаевны Гиппиус – поэтессы, прозаика и критика. Можно спорить о ее поэтическом творчестве, о роли в русской литературе, она принадлежала к течению символистов, в ее стихах звучали мотивы чувственной любви и религиозного смирения, но бесспорно она была своеобразной поэтессой:
Здесь все – только опалово,
только аметистово,
да полоска заката алого,
да жемчужина неба чистого…
А где-то на поле – цветы небывалые,
и называется поле – нетово…
Что мне зеленое, белое, алое?
Я хочу, чтоб было ультрафиолетово…
Петербургские «дневники» Гиппиус, написанные в тревожные годы до и после Февральской революции, сотворенные рукой человека проницательного, откровенного, неравнодушного к судьбе родины, на мой взгляд, представляют несомненную историческую ценность: «Керенского мы знали давно. (Мы – Зинаида Гиппиус, Дмитрий Мережковский, супружеская чета, муж – известный прозаик, кандидат на Нобелевскую премию по литературе, при избрании уступивший И. А. Бернину два голоса. – В.С.) Керенский бывал у нас и до войны. Во время войны, мы, встречались с ним в бесчисленных левых кружках интеллигенции. Мы любили Керенского. В нем было что-то живое, напористое и детское. Несмотря на свою истерическую нервность, он тогда казался нам дальновиднее и трезвее многих… Я помню, как однажды Керенский, говоря со мной по телефону после какой-то очень грубой ошибки думских лидеров, на мой горестный вопрос: «Что же теперь будет?» – ответил: «Будет то, что начинается с а…», т. е. анархия; то есть крах. «Оно». Гиппиус и Керенский встречаются на заседании Религиозно-философского общества в первую «военную» зиму. «Говорил тогда и Керенский… Я не слышала ни одного слова из его речи. И вот почему. Керенский стоял не на кафедре, а вплотную за моим стулом, за длинным зеленым столом. Кафедра была за нашими спинами, а за кафедрой, на стене, висел громадный, во все лицо портрет Николая II. В мое ручное зеркало попало лицо Керенского и совсем рядом, – лицо Николая II. Портрет очень недурной, видно похожий на оригинал (не серовский ли?) Эти два лица рядом, казавшиеся даже на одной плоскости, т. к. я смотрела в один глаз, до такой степени заинтересовали меня своим гармоничным контрастом, своим интересным, „аккордом“, что я уже и не слышала речи Керенского. В самом деле смотреть на эти два лица рядом – очень поучительно. Являются самые неожиданные мысли – именно благодаря „аккорду“, в котором, однако, все – вопящий диссонанс… Лицо Керенского – узкое, бледно-белое, с узкими глазами, с ребячески оттопыренной верхней губой, странное, подвижное, все живое чем-то напоминающее лицо Пьеро. Лицо Николая – спокойное, незначительно-приятное. Добрые… или нет, какие-то „молчащие“ глаза. Этот офицер – точно отсутствовал. Страшно был и все таки страшно не был. Непередаваемое впечатление от сближенности обоих лиц. Торчащие к верху, короткие, волосы Пьеро-Керенского и реденькие, гладенько причесанные волосенки приятного офицера. Крамольник и царь. Социал-революционер под наблюдением охранки и его величество император божьей милостью. Я читала самые волшебные страницы интересной книги – Истории; и для меня, современницы, эти страницы были иллюстрированы».
Мы еще не раз заглянем, углубимся, в дневники Гиппиус, а пока вернемся к хронологии событий.
18 февраля забастовала одна из мастерских Путиловского завода. Во всех цехах состоялись митинги. Рабочие избрали делегацию для предъявления требований к дирекции. Директор пригрозил расчетом. 22 февраля завод был закрыт, в результате чего на улицу выбросили тридцать шесть тысяч человек. 23 февраля критическое положение с продовольствием обсуждалось в Думе. Керенский, чье выступление ожидали, считая, что он держит руку на пульсе времени, сказал: «Путиловцы просили меня передать вам, что они сделали все, чтобы закрытие завода не состоялось… и даже согласились вернуться на работу на старых условиях, но увидели объявление о закрытии завода. Таким образом, остались без работы десятки тысяч петербургского населения, самого голодающего и обездоленного». Дума ответила недовольным шумом. Депутаты расселись по фракциям, спорили, бурно обсуждая услышанное.
В конце заседания Думы Милюков внял требованиям рабочих об улучшении продовольственного снабжения в городе. Наметил меры для этого. От имени группы трудовиков Керенский внес предложение о восстановлении на работе всех уволенных путиловцев, о возобновлении работы завода. Дума приняла его предложение, но, к сожалению, попытка Думы положить конец провокационным действиям администрации завода и правительства запоздала. В тот же день началась всеобщая стачка, о которой еще в январе полиция доносила правительству: «Идея всеобщей стачки со дня на день приобретает новых сторонников и становится популярной…»
Невский проспект и прилегающие к нему улицы были запружены толпами людей. Вечером командующий войсками Петроградского военного округа генерал Кабалов получил распоряжение из Ставки: «Повелеваю завтра же прекратить в столице беспорядки, недопустимые в тяжелое время войны с Германией и Австрией. Николай II».
Приказ царя взволновал Кабалова. На допросе в следственной комиссии после Февральской революции он признался: «Эта телеграмма… как вам сказать? – чтобы быть откровенным и правдивым… она меня хватила обухом… Как прекратить завтра же? Сказано: „Завтра же…“ Когда говорили: „Хлеба дать“, – дали хлеба, и кончено. Но когда на флагах надпись: „Долой самодержавие“, какой же тут хлеб успокоит. Но что же делать? Царь велел. Стрелять надо».
25 февраля против народа были брошены казачьи отряды. В тот же день Дума собралась на свое последнее и самое короткое заседание. Для думцев было очевидно, что спасти себя они могут, только продолжая заседания. И как они и ожидали, в ночь на 27-е заседание Думы было прервано царским указом, на котором князь Голицын поставил дату – 25 февраля. На следующий день направлявшихся к Невскому демонстрантов встретил беспощадный огонь. Стрельба шла весь день. По справке охранного отделения, только на одной Знаменской площади полицией было подобрано сорок убитых и столько же раненых, не считая тех, что демонстранты унесли с собой. Но уже утром 27 февраля войска стали переходить на сторону восставшего народа. Начался мятеж в резервных батальонах гвардейских частей. Кавалерийские части, вызванные с фронта, не прибыли в столицу. В то же утро правительство Голицына перестало существовать. «Смерть так смерть, – говорили солдаты, – но в своих стрелять не будем». Жандармов и упорствующих офицеров вылавливали, обезоруживали и в пылу борьбы истребляли. Горели полицейские участки. Несмолкаемое «ура» перекатывалось из района в район.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.