В союзе с Платоном и Аристотелем
В союзе с Платоном и Аристотелем
Приблизившись к зениту жизни, Боэций задался целью, столь же великой, сколь и трудно осуществимой, — перевести на латинский язык все сочинения Платона и Аристотеля и показать глубокое единство двух величайших учений греческой философии, для чего снабдить свои переводы соответствующими комментариями. Он писал:
«Все тонкости логического искусства Аристотеля, всю значительность моральной его философии, всю смелость его физики я передам, придав его сочинениям должный порядок, переведу, сопроводя моими пояснениями. Более того, я переведу и прокомментирую все диалоги Платона. Закончив эту работу, я постараюсь представить в некоей гармонии философию Аристотеля и Платона и покажу, что большинство людей ошибаются, полагая, что эти философы во всем расходятся между собой; напротив, в большинстве предметов, к тому же наиболее важных, они в согласии друг с другом. Эти задания, если мне будет отпущено достаточно лет и свободного времени, я приведу в исполнение с большой пользой и в непрестанных трудах»[64].
Итак, синтез учений Платона и Аристотеля? Вообще возможен ли он, да еще с той глубиной, которую задумал Боэций?
Отступая от хронологии, вспомним известную фреску Рафаэля «Афинская школа», на которой изображены знаменитые мыслители Эллады. В центре ее, рассекая и в то же время концентрируя пространство, прямо на зрителя движутся фигуры Платона и Аристотеля. Платон, величественный, благородный старец, похожий на поздний портрет Леонардо да Винчи, воздел указующий перст к небесам. Аристотель, чернобородый и буйноволосый, шагающий мощно и уверенно, всей рукой показывает на землю. Так великий художник Возрождения живописно представил свое собственное понимание и понимание своей эпохой существа учений Платона и Аристотеля. В платоновской философии виделась концентрация идеального и божественного, в аристотелевской — реалистическая заземленность, знание о земле и человеке в противовес платоновскому знанию о небе и высших сущностях. На кодексе, который держит в руке Платон, начертано «Тимей» — название самого «возвышенного» и сложного его диалога об устройстве мироздания. На фолианте в руке Аристотеля мы видим название «Этика», символизирующее столь важное для Возрождения учение о человеке и практической морали.
Платон и Аристотель — противостояние небесного и земного? Духовного и материального? Представление устойчивое до банальности. Что же, парадокс обыденного сознания и расхожих представлений часто состоит в том, что они очень мало соответствуют истине, но бывают чрезвычайно живучими. Но ведь если обратиться от них к более строгому судье — истории философии, то и здесь мы нередко найдем это противопоставление Платон — Аристотель, правда гораздо более сложное и «облагороженное», но все же — противопоставление. Благо, история их сложных взаимоотношений, многократно толкованная и перетолкованная, казалось бы, давала веские основания для этого. Ведь не зря же Платон отозвался о своем гениальном, но строптивом ученике Аристотеле: «Жеребенок, лягающий свою мать». И не зря Аристотель в конце концов покинул взрастившие его сады Академии, где безраздельно царил авторитет Платона, и основал свою школу — Ликей, одновременно и похожую и непохожую на Академию. Но несравненно больше, чем любые коллизии личных отношений, говорят о сходстве или противостоянии мыслителей их сочинения, их учения, а еще больше — судьбы этих учений в веках.
Многие современники мыслителей усматривали определенный аристократизм и «закрытость» в учении Платона в противовес «демократизму» философии Аристотеля. Но и то и другое было мнением избранных, а не гласом народа, для которого оба они были одинаково непонятны, а часто и попросту неизвестны, ибо философия оставалась достоянием интеллектуальной элиты.
Поздняя античность, а за ней и средние века тоже разделяли теолога Платона и физика и логика Аристотеля. Средневековая философия до XIII в. в основном имеет платоновскую окраску, а философский переворот конца XII–XIII в. связан с расцветом аристотелизма.
Платон и Аристотель — две вершины, обогнуть которые не могла в своем развитии философская мысль средневекового Запада, а в значительной мере и Востока. Эти вершины часто представлялись противостоящими полюсами: при этом как-то забывалось, что полюса все-таки находятся на концах одной оси, которая есть не только расстояние, их разделяющее, но и нечто их связывающее, делающее невозможным существование одного без другого. В лице Аристотеля греческая философия, выйдя за пределы Академии, устремилась в Ликей, «где возможности изучались пристальней, чем действительность, зато действительность оценивалась выше любой возможности. Аристотель прошел двадцатилетнюю школу в Академии и взял от платоновского идеализма все, что тот мог ему дать»[65]. От погружения в неизъяснимые глубины божественного ума она двинулась к познанию тончайших оттенков живого бытия и постигающего его разума.
Тем не менее при всем несомненном противоречии учения Платона и Аристотеля — это побеги, исходящие из одного корня. Особенно остро это было прочувствовано неоплатонизмом. В конце II — первой половине III в. александрийский мудрец Аммоний Саккас (около 175 — около 242), в образе жизни подражавший Сократу и ставший учителем основателя неоплатонизма Плотина, обратил внимание на общность учений Платона и Аристотеля, усмотрев в этом залог дальнейшего движения философии. Неоплатонизм — завершающий и всеобъемлющий синтез античной философской мысли, стремился не только к постижению и выражению последних тайн бытия и божества, но и к приданию их изложению совершенной логической формы. В нем образовался удивительный сплав изощренной мистики и отточенной логики, в своей утонченности превосходившей порой даже достигшую в этом совершенства схоластику средних веков. Неоплатонический логицизм не мог обойтись без Аристотеля. Не случайно ученик Плотина, систематизатор его учения Порфирий, автор «Пещеры нимф», классического образца неоплатонического толкования мифологии, особенно интересовался Аристотелем и написал многочисленные комментарии к его сочинениям.
Александрийский неоплатонизм, прославившийся своими логическими, математическими и естественнонаучными штудиями, отличался глубокой привязанностью к диалектике Аристотеля. В Александрии его комментировали едва ли не с большим тщанием, чем Платона. Однако в этих комментариях Аристотель все больше превращался преимущественно в логика, в обличье которого ему предстояло оставаться известным Западной Европе около десяти веков. Из Афинской школы, которой руководил последний великий мыслитель античности неоплатоник Прокл, вышли списки сочинений Аристотеля, которыми пользовался Боэций.
Перевод всего платоновского и аристотелевского корпусов, предметный показ их общности — это была задача огромной историко-культурной важности, великая по масштабу цель, открывавшая новые горизонты перед европейской культурой. Боэций являлся не просто широко образованным человеком, замкнутым в мире собственной эрудиции. Он был не только философом и ученым, но и крупным политическим и общественным деятелем своего времени, который не мог не видеть, что культурная жизнь на Западе приходит в упадок. Знание греческого языка стремительно утрачивалось, а вместе с этим становились недосягаемыми и богатства греческой философии. Ведь даже такой образованнейший человек Италии того времени, как Кассиодор, признавался, что не владеет греческим языком. В VI–VII вв. знание греческого сохранялось лишь в ирландских монастырях-крепостях. Только через три с половиной века в Западной Европе снова появятся люди, способные переводить на латинский язык сочинения греков. В середине IX в. выходец из Ирландии, философ, опередивший свое время, Иоанн Скот Эриугена сделает перевод «Ареопагитик», а вскоре вслед за ним аналогичный шаг предпримет Анастасий Библиотекарь.
Поставленная Боэцием цель свидетельствует о том, что он не смотрел на философскую деятельность как на узкоэлитарную, а стремился, как и в области школьного образования, к решению широких культурно-просветительских задач, ибо перевод Платона и Аристотеля на латинский язык делал их доступными всему латиноязычному миру. Боэций, как представляется, не мог не видеть, что латынь становится языком культуры и для германцев. В условиях варваризации Запада и падения уровня образованности перевести означало и приумножить вероятность сохранения самих этих текстов.
Произведения Платона и Аристотеля, по мысли Боэция, призваны были составить и основу всего интеллектуально-культурного универсума наступающей эпохи. И это была бы не легковесная ажурная конструкция и не составленный из непритертых блоков фундамент, а монолит мысли, знания и метода. Сущностное единство основания предопределило бы прочность, стройность и устойчивость всей конструкции. Показательно, что Боэций приступает к этой работе примерно около 510 г., но, заботясь о монолитности культурного основания, идет от языческой мудрости, а не от христианского откровения, хотя в решении этой задачи он в принципе мог бы и последовать за Августином, уже очертившим в своих многочисленных и разнообразных трудах границы христианско-интеллектуального универсума. Августин не без симпатии относился к Платону и к Аристотелю, более того, объективно в своих воззрениях был христианским неоплатоником, но после принятия крещения он и помыслить не мог бы о том, чтобы положить в основание человеческой культуры языческую мудрость, которая, в его представлении, не могла быть истинной мудростью, а являла собой «обман человеков». Боэций, как свидетельствуют его теологические трактаты, высоко ценил авторитет Августина, но в выборе жизненной цели остался верен самому себе и своей «кормилице» (как он ее называл в «Утешении») философии.
«Последний римлянин» уже в самой формулировке задачи показал, что он сторонник доступной, незамкнутой на себе самой мудрости, но в то же время и противник интеллектуальных «заменителей». И в этом он возвышается над своей эпохой, отдававшей предпочтение компендиуму перед оригиналом. Желающим знать философию, полагал «последний римлянин», надо дать в руки первоисточники, ее чистейшие и незамутненные образцы. Платон и Аристотель с его помощью должны заговорить на языке Вергилия и Цицерона.
Боэций, видимо, осознавал, что проблема перевода — это не только проблема знания и его распространения, но и проблема языка, которым это знание может быть выражено и через который может быть сохранено. Ведь то, что не выражено адекватным языком, для другого как бы не существует, во всяком случае не понимается им.
Философ заботится, чтобы «благодаря полнейшей достоверности перевода читателю философских книг, составленных на латыни, не пришлось обращаться за уточнением к книгам греческим»[66]. Забота эта не случайна. До Боэция из диалогов Платона неоплатоником Халкидием был переведен на латинский язык только «Тимей» (он и остался единственным сочинением этого греческого мыслителя, известным раннему средневековью).
Боэций открывает ряд латинских переводчиков сочинений Аристотеля. Он, как мы уже упоминали, намеревался перевести все произведения Платона и Аристотеля, однако судьба распорядилась иначе, не отпустив ему достаточного для этого времени. К переводу Платона он так и не приступил, а из Аристотеля ему удалось завершить работу лишь над частью «Органона» (собрания логических произведений Стагирита). Боэций сделал две редакции перевода «Об истолковании», дал латинские версии первой и второй «Аналитик», «О софистических доказательствах», «Топики». В раннем средневековье имели хождение боэциевы переводы «Категорий» и комментарии к ним, которые в совокупности с двумя его же комментариями к «Введению» Порфирия к «Категориям» Аристотеля (один был сделан к «Введению» в переводе Мария Викторина, другой — к собственному переводу) составили корпус так называемой «старой логики» (logica vetus), господствовавшей в Западной Европе вплоть до второй половины XII в. В этом столетии стали известны и переводы «Аналитик», общая версия «Топики» и «О софистических доказательствах». «Старой логикой» ограничивался еще и крупнейший философ XII столетия Петр Абеляр (1079–1142), блестящий защитник диалектики и поборник свободомыслия. Она отошла на второй план лишь тогда, когда появились новые переводы логических сочинений Аристотеля, сделанные с греческого и арабского языков. Но заслуга Боэция в том, что он подготовил почву для усвоения Западной Европой логики и философии Аристотеля, сыгравших исключительную роль в интеллектуальном синтезе зрелого средневековья.
Почему «последний римлянин» начал с перевода логических трудов Аристотеля, а не с диалогов Платона, хотя все его творчество выказывает платоновскую ориентацию? Более того, в «Утешении» он вообще поставил знак равенства между учением Платона и философией[67].
В античной школе изучение философии (диалектики) традиционно начинали, а в большинстве случаев и завершали логикой Аристотеля. Главными учебниками были «Введения» в «Категории» Аристотеля, среди которых с конца III в. самым распространенным и авторитетным стало «Введение» неоплатоника Порфирия. Боэций и начинает свою работу не с непосредственного перевода «Категорий», а с составления комментария к «Введению» Порфирия в переводе римского «школьного» философа Мария Викторина. Наиболее распространенное объяснение тому, что к моменту начала работы Боэций был недостаточно тверд в греческом языке. Но, думается, причина, скорее, в самом подходе Боэция к любому делу. Он всегда стремится идти от более простого к более сложному, не перескакивая через ступени, ориентируя свои труды на относительно широкий круг образованных людей. В данном случае он решил начать работу с того, что изучалось в школах, продолжая тем самым сделанное им в области квадривиума. Забота о фундаментальности образования, так же как и помыслы о глубине и основательности интеллектуальной культуры в целом, заставила его начать с философских «азов».
Более глубокая, внутренняя причина крылась в исключительном интересе Боэция к вопросам метода философствования. Интерес этот закономерен. Собственно, поиски метода можно обнаружить в сочинениях Платона, особенно его поздних диалогах. Противопоставление неизменного и неподвижного мира высших духовных сущностей — идей изменчивому миру чувственных вещей, сопряженных с материей, составило ядро платоновской диалектики, направленной на познание истины, пребывающей в сфере подлинного, т. е. идеального, бытия. Платоновская диалектика познания включала довольно подробно разработанную часть, выявляющую сущность и истинное значение, условия логического образования понятий, без которых Платон считал невозможным познание. От диалектики понятий Платон приходил к диалектике идей. Задачу философа он усматривал в том, чтобы «различать все по родам, не принимать один и тот же вид за иной и иной за тот же самый — неужели мы не скажем, что это [предмет] диалектического знания?»[68]. Последние диалоги Платона подчас напоминают схоластические трактаты. Они подготовили почву для неоплатонических истолкований с их напряженным вниманием к построению и обоснованию философского знания, т. е. к его методической стороне.
Аристотель придавал особое значение взаимосвязи метода познания и его конечных результатов. «Древнегреческие философы были все прирожденными стихийными диалектиками, и Аристотель, самая универсальная голова среди них, уже исследовал существеннейшие формы диалектического мышления»[69]. В области диалектики Аристотель представлял линию европейской философии ведущую к Гегелю. Наиболее полно проблема метода разработана Стагиритом[70] в «Категориях», «О софистических опровержениях», «Топике» и «Риторике». Свою задачу он формулировал следующим образом: «Цель сочинения — найти метод, при помощи которого можно было бы из правдоподобных [положений] делать умозаключения о всякой выдвинутой проблеме и не впадать в противоречие, когда мы сами отстаиваем какое-нибудь положение»[71].
Неоплатоник Прокл придал методологии, или учению о методе, сложнейшую и рафинированную форму, в полной мере использовав логические достижения Аристотеля для развития иерархической и в высшей степени спекулятивной концепции понятий неоплатоновской философии.
Боэций, глубоко постигший древнюю и почти современную ему философию, не мог пройти мимо проблемы метода, занимавшей в интеллектуальном универсуме античности столь важное место. Еще его «школьные» трактаты показали тяготение их автора к строгой, почти аскетической, дисциплине мышления. Поэтому логика его развития как ученого и мыслителя вела прежде всего к методологии, углубленной разработке знания о методе. А этому в наибольшей степени отвечала работа с логическими сочинениями Аристотеля. Естественность и закономерность такого шага для Боэция подтверждаются и тем, что примерно параллельно с переводом и комментированием Аристотеля он предпринял попытку приложения логического метода к рассмотрению вопросов христианской теологии, предвосхищая более чем на семь с половиной веков аналогичную попытку Фомы Аквинского, крупнейшего авторитета средневековой схоластики.
И еще одна причина, по которой «последний римлянин» начал с Аристотеля, — это назревшая необходимость выработки латинской философской терминологии, адекватной греческой. В этой области в свое время немало было сделано Цицероном, но, строго говоря, ко времени Боэция латинский язык далеко не был совершенным философским языком. Он не мог не понимать, что это серьезное препятствие для дальнейшего развития латиноязычной философии, ибо без точности терминологии, понятийного аппарата нельзя рассчитывать на точность мышления и его истинность. Слова должны соответствовать мыслям. Непроясненность слов рождает запутанность толкования и непонимание смысла, а в своем крайнем выражении приводит к искажению истинного характера бытия и мышления. Боэций отмечал: «…с рассуждением дело обстоит совсем не так, как с вычислением. При правильном вычислении, какое бы ни получалось число, оно непременно будет точно соответствовать тому, что есть в действительности: например, если по вычислении у нас получилась сотня, то предметов, относительно которых мы производили счет, будет ровно сто. А в рассуждении на такое соответствие полагаться нельзя; далеко не все то, что может быть установлено на словах, имеет место в действительной природе. Потому всякий, кто возьмется за исследование природы вещей, не усвоив прежде науки рассуждения, не минует ошибок. Ибо, не изучив заранее, какое умозаключение поведет по пути правды, а какое по пути правдоподобия, не узнав, какие из них несомненны, а какие ненадежны, невозможно добраться в рассуждении до неискаженной и действительной истины»[72].
Итак, Боэций начал с «Введения» Порфирия (переведенного также на арабский, сирийский, армянский языки), авторитетнейшего сочинения, излагавшего основы логики, толковавшего «пять звучаний», или пять общих логических понятий: род, вид, отличительный признак, существенный признак и случайный признак. Учение об этих понятиях сохранило свое значение и для современной логики. Боэций переводит Порфирия, «жертвуя точности и смыслу не только риторическими красотами, но иногда и требованиями хорошей литературной латыни; он скрупулезно передает по-латыни структуру греческих словосочетаний, с артиклями и частицами, создавая новый, тяжелый и сухой, но способный передать все оттенки греческой мысли философский латинский язык»[73].
Это сочинение стало фундаментом средневековой логики, определив круг ее понятий, проблем и истолкований. Боэций же сформулировал проблему универсалий (общих понятий), которая заняла исключительное место в схоластической философии, став для нее камнем преткновения, мерилом истинности и критерием идеологической оценки. В зависимости от ее истолкования человек мог быть провозглашен инакомыслящим, еретиком, поплатиться не только своим интеллектуальным авторитетом, но даже общественным положением и свободой. Внешне менее драматично, но не менее тщательно проблема общих понятий обсуждалась и философией нового времени, пытавшейся преодолеть противоречия схоластического метода и точнее определить их место в системе рационалистического познания.
Проблема универсалий во всей ее определенности впервые возникла в учении Платона, который настаивал, что идеи — общие понятия — обладают истинным бытием, в то время как индивидуальные вещи, которые представляются людям реально существующими, на самом деле таковыми не являются. В индивидуальных конкретных вещах общее «умирает». Аристотель подверг критике платоновскую концепцию, придавая важнейшее значение тому, что общее проявляется только через единичное, данное человеку в чувственном опыте.
Порфирий в своем «Введении» к аристотелевским «Категориям» предельно обнажил проблему. Раскрывая понятия логической классификации, он перечисляет «трудные» вопросы: существуют ли роды и виды (общие понятия) сами по себе, или же они пребывают в человеческом мышлении, которое создает с помощью бесплодного воображения формы того, чего нет; если же прийти к выводу, что общие понятия все же существуют, то являются ли они телесными или бестелесными. И наконец, необходимо выяснить, существуют ли они в связи с телами или обладают отдельным существованием, независимым от чувственных тел. Порфирий ушел от решения задачи, Боэций пытается подойти к ней поближе.
Прежде чем перейти к изложению позиции «последнего римлянина», попробуем более популярно объяснить сущность проблемы универсалий. Собственно, каждый человек в своем личном опыте так или иначе получает основание для размышлений о соотношении индивидуальных вещей и их общих обозначений.
Так, не вызывает сомнений, что каждый из предметов, которыми пользуется определенный человек, является неповторимым и индивидуальным в том смысле, что человек садится, например, за определенный, именно вот этот стол, на определенный, именно вот этот стул, надевает определенный, именно вот этот костюм. Каждый человек имеет совершенно определенных единственных отца и мать, живет в данный момент в определенном, вот этом городе и т. д. Но наличие всех этих индивидуальных вещей не препятствуют пониманию того, что слова «стол», «стул», «костюм» являются определениями не только тех конкретных стола, стула и костюма, которыми данный человек пользуется, но и определяют целые классы предметов, служат обозначениями для столов, стульев, костюмов вообще, т. е. выступают как общие понятия, отражающие сущность этих предметов, делающих их самими собой. Для каждого человека отец или мать — это прежде всего его отец или мать, однако все люди и каждый человек со времени возникновения человечества были заключены в общее отношение отцовства-материнства, т. е., когда речь идет не о собственном отце и матери, а о любых отце и матери, подразумевается, что они находятся в таком же родовом отношении к своему ребенку, как ваши отец и мать к нам. Это фактически родительские отношения, которые, оставаясь в существе своей общими, могут выступать в реальной жизни в бесчисленном количестве индивидуальных вариантов.
Эти элементарные житейские примеры показывают, что общее и индивидуальное спаяно в сознании человека в неразрывном единстве, и обычно мы в обыденной жизни не встречаем больших трудностей в различении случаев, когда речь идет об индивидуальных вещах и явлениях, а когда об общих обозначениях. Однако стоит всерьез задуматься, а что же такое не вот этот конкретный стол, а стол вообще и существует ли, а если существует, то где этот «общий» стол пребывает и как соотносится со всеми индивидуальными столами, окажется, что проблема в этом есть. Не случайно же человеческая мысль билась над ее решением почти 25 веков и еще до сих пор не пришла к окончательному ответу. Следует отметить (опасаясь навлечь на себя обвинение в модернизации), что расцвет компьютерной техники снова подчеркнул остроту проблемы, ибо оказалось делом огромной сложности научить искусственный интеллект различать индивидуальные вещи и общие понятия.
Боэций, рассуждая об общих понятиях, отмечает: «Первыми по природе являются роды по отношению к видам и виды — по отношению к собственным признакам. Ибо виды проистекают из родов. Точно так же очевидно, что виды по природе первее расположенных под ними индивидуальных вещей. Ну а то, что первичнее, познается естественным образом раньше и известно лучше, чем все последующее. Правда, называть что-либо первым и известным мы можем двояким образом: по [отношению к] нам самим или по [отношению к] природе. Нам лучше всего знакомо то, что к нам всего ближе, как индивидуальные вещи, затем виды и в последнюю очередь роды. Но по природе, напротив, лучше всего известно то, что дальше всего от нас. И по этой причине чем дальше отстоят от нас роды, тем яснее они по природе и известнее»[74].
В этом рассуждении Боэций как будто следует за Аристотелем, писавшим в своей «Физике»: «Естественный путь [к знанию] идет от более известного и явного для нас к более известному и явному с точки зрения природы вещей, ведь не одно и то же, что известно для нас и [известно] прямо, само по себе. Поэтому необходимо дело вести именно таким образом: от менее явного по природе, а для нас более явного, к более явному и известному по природе. Для нас же в первую очередь ясно и явно более слитное, затем уже отсюда путем разграничения становятся известными начала и элементы…»[75] Путь познания, по Аристотелю, — движение от общего к конкретному. Общее для него первичнее в процессе мышления. Для Боэция общее кажется первичнее индивидуального в сфере существования, роды и виды суть первичнее по природе, т. е. можно предположить, что для Боэция они все же есть прежде индивидуальных вещей. Прекрасный пример того, как, почти дословно пересказывая Аристотеля, можно вложить в слова иной смысл, придав ему платоновскую направленность. При всем уважении к Аристотелю и желании остаться нейтральным Боэций невольно выказывает свои платоновские симпатии, быть может субъективно даже не желая этого.
Боэций рассматривает различные варианты решения проблемы универсалий: «Роды и виды либо есть и существуют, либо формируются только мышлением и разумом и тогда существовать не могут»[76]. Он отвергает возможность существования родов и видов, аналогичного существованию единичных предметов, ибо «все, что является одновременно общим для многих „вещей“, не может быть единым в самом себе», а не обладая единством — не существует, ибо единство есть обязательное условие существования. Если же предположить, что роды и виды являются множественными, т. е. подобны индивидуальным вещам, то «точно так же, как множество живых существ требует объединения их в один род потому, что у всех них есть нечто похожее», род, представленный как «ничто единое по числу», но может быть общим для многих, ибо, целиком находясь в отдельных вещах, сливаясь с ними, он не сможет составлять и формировать их сущность.
Таким образом, роды и виды [универсалии] не могут обладать реальным существованием наряду с индивидуальными вещами и в то же время не могут существовать в каждой индивидуальной вещи, ибо в этом случае они утрачивают свою общую природу. Тогда, быть может, универсалии только мыслятся? Однако, «если допустить, что мы мыслим род, вид и прочее на основании [действительной] вещи, так, какова сама эта мыслимая вещь, тогда надо признать, что они существуют не только в мышлении, но и в истинной реальности». Если же общие понятия не отражают истинного в вещах, то тогда не стоит ими заниматься, ибо то, о чем нельзя ни помыслить, ни высказать ничего истинного, не существует.
Выход из этого логического лабиринта Боэций пытается найти с помощью Александра Афродисийского (вторая половина II — начало III в.), чей авторитет как комментатора Аристотеля был очень велик. «Последний римлянин» опирается на его рассуждения о способности человеческого ума к абстрагированию, помогающей извлекать общее из конкретно существующего. Он полагал: «Итак, вещи такого рода существуют в чувственно воспринимаемых телах. Но мыслятся они отдельно от чувственного, и только так может быть понята их природа и уловлены их свойства. Поэтому мы мыслим роды и виды, отбирая из единичных [предметов], в которых они находятся, черты, делающие эти предметы похожими [друг на друга]. Так, например, из единичных людей, непохожих друг на друга, [мы выделяем то, что делает их] похожими, „человечество“ [или свойство быть человеком]; и эта [черта] сходства, обдуманная и истинным образом рассмотренная духом, становится видом; в свою очередь сходство различных видов, которое не может существовать нигде, кроме как в самих видах или в [составляющих] их единичных [предметах], [становится объектом духовного] созерцания и производит род. Именно таким образом обстоит дело с частными [понятиями]. Что же касается общих понятий, то здесь следует считать видом не что иное, как понятие, выведенное на основании субстанционального сходства множества несхожих индивидуальных [предметов]; родом же — понятие, выведенное из сходства видов»[77].
Боэций создал формулу, которой так «повезло» у средневековых мыслителей: универсалии «существуют, таким образом, по поводу чувственных вещей, понимаются же вне телесной субстанции». Он не случайно считается «отцом схоластики». Его заслуги не ограничиваются разработкой терминологии, не только привнесенной из произведений Аристотеля и Цицерона, но и оригинальной. Многие основные термины, такие, как вид, универсалии, разделение и многие другие, впервые на латинском языке встречаются у него. По существу, в сочинениях Боэция обретают плоть и кровь, кристаллизуются основные проблемы и подходы схоластической философии.
Рассматривая проблему общих понятий, рода и вида, Боэций излагает существо положений Стагирита, показывая невозможность приписывать субстанциональную реальность идеям рода и вида как раз потому, что они, будучи общими целой группе индивидуальных вещей, не могут быть сами индивидуализированы и тем самым не могут быть чувственными субстанциями. С другой стороны, Боэций отмечает, что, если бы универсалии были только простыми умственными понятиями и не имели бы никакого отношения к существующим вещам, человеческое мышление не имело бы никакого объекта и вследствие этого мысль вынуждена была бы мыслить ничто, что само по себе абсурдно. Для него очевидно, что универсалии должны быть всегда терминами мышления, соответствующими реальности, и что вследствие этого проблема их природы влечет за собой все значение и ценность человеческого познания. Эти положения Боэций развивает затем в своем «Утешении».
Вместе с тем, высоко оценивая возможности человеческого познания, философ все же сумел выразиться по поводу универсалий с достаточной степенью неопределенности, которая как бы давала неограниченные возможности для поисков решений предложенной логической загадки. Тема была предложена, и средневековая схоластика начала изощряться в ее интерпретации. Поистине Боэций выступил не только как «отец схоластики», но невольно и как коварный Сфинкс, предложивший разгадать неразгадываемое.
Средневековая философия выдвинула три варианта «отгадки» (при множестве переходных оттенков) — реализм, номинализм, концептуализм. Реализм признавал действительное существование надмысленной реальности, идеальных объектов, универсалий, не зависящих от человеческого опыта и познания. Умеренный реализм несколько «рассредоточивал» универсалии, считая, что они обладают реальным существованием, но проявляются через единичные вещи. Номинализм как оппозиция реализму отказывал универсалиям в реальном существовании и рассматривал их как категории человеческого мышления. Крайние номиналисты считали, что универсалии — это просто звуки, даже не имена. Концептуализм стремился примирить враждующие позиции, признавая, что общее, универсалии существуют в вещах и в то же время являются воспроизведением в уме сходных признаков, заключенных в единичном.
Борьба между номинализмом и реализмом полыхнула с необычайной силой и XI в., в ней столкнулись Росцелин и Ансельм Кентерберийский. Накал ее не ослабевал почти до конца средневековья. Во всяком случае, нельзя, пожалуй, назвать ни одного средневекового философа, который в той или иной мере не был бы реалистом, номиналистом или концептуалистом, а подчас и «сочувствовал» попеременно всем трем направлениям. На реализме основывался высший синтез средневековой философии, осуществленный Фомой Аквинским и его учителем Альбертом Великим. Номинализм, как правило, питал оппозиционные течения схоластики, теорию «двойственной истины» в частности. Он оказал значительное влияние на развитие логики и естественнонаучных знаний, особенно в XIV–XV вв. Концептуализм стал основой духовного протеста Абеляра против церкви. (Некоторые исследователи, кстати, считают абеляровскую «Диалектику», имевшую принципиальное значение в споре номиналистов и реалистов, «парафразом» боэциевых логических трактатов[78].)
При всей на первый взгляд отвлеченности спора об универсалиях он оказал огромное влияние на интеллектуальную жизнь средневековья в целом и имел выходы в идеологическую, религиозную борьбу, ибо каждая из концепций в крайнем своем выражении приводила к ересям. Крайний реализм при всей его спиритуальности обнаруживал тенденцию к пантеизму, стирая грань между миром и богом (как это и случилось в философии Эриугены). За реализмом как бы снова возникал опасный призрак ересиарха Ария, потрясавшего устои ортодоксальной церкви в IV в.
Крайне истолкованный номинализм неожиданно оборачивался разрушением единства троицы, ибо каждая ее ипостась как бы превращалась в индивидуального бога[79]. Абеляр, который был сторонником умеренной позиции — концептуализма, тем не менее подчас действительно обнаруживал склонность к номинализму. В номинализме, с его интересом к индивидуальным вещам и мощной силой мыслительной дезинтеграции, уже брезжило наступление новой интеллектуальной эпохи, когда люди больше будут интересоваться явлениями земного мира, чем неизменной красотой мира вечного. Концептуализм в итоге тоже приводил к рационализму и свободомыслию.
Философ, которого Боэций называл «своим Аристотелем», стал для развитого средневековья Философом по преимуществу. Имя его даже не надо было называть, ибо, когда средневековый читатель видел слово Философ, начертанное с большой буквы, он знал, что речь идет об Аристотеле. Нельзя также не вспомнить, что первый после Боэция перевод Стагирита на один из развивающихся европейских языков (старонемецкий) был сделан в начале XI в. Ноткером Заикой с помощью боэциевых версий аристотелевских «Категорий» и «Об истолковании».
Помимо переводов и комментариев к сочинениям Аристотеля и Порфирия, большое значение для становления схоластической философии имели оригинальные логические сочинения Боэция — «Введение в теорию категорических силлогизмов», «О гипотетических силлогизмах», «О разделении», «О категории различия» и, наконец, комментарий к «Топике» Цицерона. Эти труды в средние века входили в число основных учебников по логике. Списки их вплоть до XVI в. были широко распространены в библиотеках Западной Европы, что свидетельствует об их исключительной популярности. Без столь важной работы Боэция по выяснению, уточнению, переводу, детализации и выработке философской, логической латинской терминологии просто невозможно представить весь дальнейший ход развития средневековой схоластики, получившей от «последнего римлянина» не только терминологический аппарат, но и прекрасные образцы тончайшей нюансировки и методики доказательств.
Боэций также считается одним из основателей пропозициональной логики, разработавшим теорию гипотетических силлогизмов, и в настоящее время не утратившую свое значение в логике. Боэций в теории силлогизмов пошел дальше Аристотеля, детально разрабатывая правила дедукции, обращаясь при этом к наследию греческих философов Феофраста и Евдема, а также к логике стоиков. Не вдаваясь в подробности классификации силлогизмов у Боэция, отметим лишь, что гипотетические силлогизмы он делит на восемь видов. Ему же принадлежит и создание употребляемых до сих пор наименований отдельных элементов силлогизма: средний термин, больший термин, меньший термин.
Логические сочинения и комментарии Боэция сыграли значительную роль не только в философии средневековья, но и в развитии системы образования в ту эпоху. Если его «Наставления к арифметике» и «Наставления к музыке» были положены в основу преподавания «математических» дисциплин, то эти стали ядром преподавания диалектики — центральной дисциплины тривиума — и собственно философии. На них школяры и студенты университетов обучались началам метода логической аргументации и формальных логических построений, овладевали логическим методом. С помощью боэциевых переводов и логических сочинений была осуществлена подготовка к овладению наследием Аристотеля, ставшим доступным западному миру в более полном объеме лишь в XIII в. Вообще же число средневековых комментариев к логическим произведениям «последнего римлянина» очень велико[80], и значение их для интеллектуальной жизни средневековья трудно переоценить.
Идея примирения учений Платона и Аристотеля, выдвинутая Боэцием, находила сторонников и среди философов последующих веков. В частности, она привлекла Альберта Великого. Спор о Платоне и Аристотеле (хотя уже не под прямым влиянием «последнего римлянина») вспыхнул с новой силой в философии Ренессанса и оказался весьма значимым для судеб европейского гуманизма. Таким образом, Боэций, писавший для школы и заботившийся о философском просвещении, оказался у истоков многовековой идейной борьбы. От него как бы протянулась нить через всю последующую историю интеллектуальной жизни и философии Западной Европы вплоть до конца Возрождения.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.