Глава II. СТРАСТЬ И РАЗУМ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава II. СТРАСТЬ И РАЗУМ

О, Боже! Кто может год или два пылать любовью, себя не раскрывая? Ибо любовь не в силах таиться

Беруль Тристан

«Жила тогда в том же самом городе Париже некая юная девица по имени Элоиза».

Так могла бы начинаться какая-нибудь сказка: жила-была… Но нет, это не сказка, а история, происшедшая в жизни, история пережитая, и пережитая с таким напряжением, с проявлением такой великой душевной силы, что на протяжении многих веков она хранит в неприкосновенности свою власть порождать в людях волнение и сочувствие.

Эта юная девица по имени Элоиза, проходя по улицам, заставляла оборачиваться ей вслед. О ней говорили, и говорили не только в Париже. Ее репутация ученой девицы была такова, что весть о ней распространилась очень быстро по школам и монастырям, вообще в той среде, что именовалась «миром людей образованных». «Я прослышал о том, что некая женщина, еще скованная узкими рамками нашего времени, посвящала себя изучению грамоты, обретению учености и, что особенно было редкостью, постижению мудрости; я слышал также, что все удовольствия мира, все его легкомысленные пустяки и все его соблазны не могли отвлечь ее от мысли об учебе».

Человек, написавший эти слова, был в ту пору еще совсем молодым монахом, правда, из числа активнейших интеллектуалов своего времени, потому что в возрасте двадцати трех — двадцати четырех лет от роду он уже руководил монастырскими школами в Везеле, в тени и прохладе, под сводами совсем недавно возведенной монастырской церкви. Находясь на вершине холма в Бургундии, Пьер де Монбуазье, в очень юном возрасте вступивший в Клюнийский орден (в семнадцать лет он дал обет в монастыре в Соксилланже) и еще не получивший имени Петра Достопочтенного, каковым его нарекут позднее, иногда размышлял об Элоизе, об этой незнакомой девушке, весть об уме которой и о ее тяге к учению привлекла к ней внимание современников. Ведь она в то время была совсем еще юной девушкой, почти девочкой-подростком, но, по слухам, уже занималась изучением философии, уже читала философские трактаты, хотя вроде бы и не собиралась посвящать свою жизнь какой-нибудь обители. Когда какая-нибудь монахиня всецело погружалась в науки, когда она в стремлении получить образование забывала обо всем, это было вполне естественно, когда такая монахиня сначала становилась «грамматисткой», а затем и «теологи-ней», «богословкой», как напишет позднее Гертруда Хельфтская (или Эйслебенская), это было в те времена делом обычным и не вызывало удивления. Но чтобы молодая девушка, живущая в миру, не помышляла бы ни о чем, кроме обретения познаний, находясь в возрасте, когда другие девушки все свои дни посвящали только нарядам и заботам о своей внешности, чтобы у нее не было иных помыслов, кроме как об увеличении своих знаний, чтобы она с успехом «штурмовала» те «берега философии», что «отталкивали и отвергали» столь многих мужчин, — да, здесь было чему удивляться! «Когда весь мир представляет собой самое печальное и жалкое зрелище всеобщего равнодушия к учению, когда мудрость не находит себе места, я уж не говорю о женском поле, откуда она изгнана совершенно, но даже и в умах мужчин, вы при проявлении вашего усердия и вашего восторженного воодушевления возвысились над всеми женщинами, и мало найдется мужчин, коих вы бы не превзошли». Так выразит позднее свои мысли и чувства Петр Достопочтенный, обращаясь к Элоизе с посланием, в котором он признавал, что еще в юности был поражен сопутствовавшей ей славой.

Элоиза приступила к учению в одном из монастырей неподалеку от Парижа, в Нотр-Дам д’Аржантейль, при котором, как и при большинстве женских монастырей, имелась школа. Она проявила несравненные дарования к учению и чрезвычайное усердие. Образование она там получила вполне обычное для своего времени: учила псалмы, читала Священное Писание и произведения тех светских авторов, что изучали на уроках грамматики, произведения, что составляли основу основ «интеллектуального багажа». Она могла с легкостью цитировать труды отцов Церкви, а также строки Овидия и Сенеки; в обстоятельствах воистину драматических с ее уст сорвутся стихотворные творения Лукана. Пытливость ее разума была безгранична, потому она пожелала пройти не только полный курс или, как тогда говорили, «цикл» свободных искусств «во главе с диалектикой», но, если верить утверждениям Петра Достопочтенного, захотела изучить также и богословие. Быть может, не нашлось в Аржантейле монахинь, достаточно образованных, чтобы утолить столь сильную жажду познания, и именно поэтому дядя Элоизы по имени Фульбер, каноник, живший в Париже, предложил ей воспользоваться гостеприимством его дома в монастыре Нотр-Дам; каноник, придя в восхищение от ума и образованности племянницы, всячески способствовал ее дальнейшему образованию и не пренебрегал ничем, что могло бы помочь ей на этом пути.

Исследователи, изучавшие историю Элоизы и Абеляра, иногда удивлялись тому, что дядя так пекся об образовании племянницы; некоторые высказывали предположение, что ее родители умерли. В действительности нам практически ничего неизвестно о родителях Элоизы, на страницах истории осталось только имя ее матери — сестры каноника Фульбера, звали эту даму Герсиндой; но если соотнести поведение каноника с нравами того времени, то становится понятно, что нет никакой нужды предполагать, будто Элоиза была сиротой и именно поэтому ее дядя так о ней заботился. «Семья» в те времена истолковывалась в самом широком смысле, и дядюшки, тетушки и прочие родственники часто принимали участие в воспитании детей. Присутствие Элоизы в Париже, в доме ее дяди Фульбера, вполне объяснимо решением родителей, уверенных, что пребывание дочери в этом доме может способствовать ее дальнейшему образованию, основы которого были с их помощью заложены в монастыре в Аржантейле.

Для нас не менее удивителен и факт пребывания Элоизы, молодой девушки, в стенах монастыря Нотр-Дам, который, как нам кажется, предназначался для проживания только духовных лиц, состоявших на службе в соборе Нотр-Дам-де-Пари. Но следует учитывать, что в те времена словом «cloitre», которое теперь означает монастырь, называли вовсе не здание с крытой галереей для прогулок, окруженное монастырскими стенами, именуемое ныне монастырем, а нечто похожее на то, что в английском языке обозначается словом «close», под ним подразумевается соборная площадь в том виде, в котором она сохранилась в Уэлсе или в Солсбери, то есть скопление маленьких домишек вокруг собора, домишек, где жили каноники. Так вот, в эпоху Абеляра на оконечности острова Сите с восточной стороны стояли десятка четыре домиков каноников, быть может, окруженных монастырской стеной, поскольку территория того, что именовалось словом «cloitre», представляла собой подобие маленького городка, во все времена пользовавшегося правом неприкосновенности; привилегия эта состояла в том, что, к примеру, королевские высшие должностные лица (коннетабль, канцлер и пр.) не имели права ступать на эту территорию; а также в том, что это особое поселение было наделено правом убежища — это означало на деле, что тот, кто укрылся здесь, кто нашел приют на этой территории, оказывался в полной недосягаемости, даже если этот кто-то и являлся опасным преступником. Две небольшие капеллы (часовни), Сен-Эньян на севере и Сен-Дени-дю-Па на юге, со стороны левого берега (название объясняется тем, что именно в этом месте находился брод и можно было пересечь Сену верхом на лошади) возвышались за стенами этой обители; в XII веке эти капеллы постоянно претерпевали изменения и превратились в приходские церкви, дабы обеспечить потребности постоянно увеличивавшегося населения. Но в те времена, когда там жила Элоиза, кафедральный собор, похоже, посещали толпы простолюдинов. Кстати, следует заметить, что это был совсем не тот собор Нотр-Дам, который знаем мы с вами, он был возведен позднее, первый камень заложили в его основание за год до смерти Элоизы, в 1163-м. Итак, на месте современного собора тогда находились две церкви: церковь Сен-Этьен стояла как раз там, где находится паперть современного собора, и ее апсида, вероятно, немного выступала за пределы фасада Нотр-Дам-де-Пари; далее, на том самом месте, где сейчас располагается клирос «нашего» собора, возвышался собор тогдашний, но его размеры, конечно же, были гораздо меньше. Имелся рядом и баптистерий Сен-Жан-ле Рон, его разрушили в XVIII веке; чуть далее к югу располагалась другая обитель, обозначаемая словом «cloitre», под названием Триссантия, где ученики теснились вокруг Абеляра, чтобы лучше услышать его речи, обитель, из которой они будут изгнаны десятью годами позже. Итак, оконечность острова Сите занимал настоящий маленький «городок клириков» с его многочисленными домишками, церквями, капеллами, обителями и зданиями школ, монастырскими стенами и садиками; среди всех этих зданий находился и дом каноника Фульбера, по легенде он стоял на углу улицы Шантр и современной Кэ-о-Флер.

Таким образом, Абеляру не раз и не два могла представиться возможность увидеть Элоизу в городе. Он мог встретиться с девушкой случайно, когда, окруженный своими учениками, пылающими страстным желанием спорить, проповедовал основные идеи диалектики на свежем воздухе, следуя примеру своего прославленного учителя-перипатетика; он мог столкнуться с ней и по пути на лекции или во время празднеств, когда в соборе, уже явно тесном для растущего населения, собирались вместе и ученики, и учителя, и просто миряне. Кстати, присутствие в обители Нотр-Дам юной девицы, специально прибывшей в Париж для того, чтобы продолжить свое образование, было все же явлением не совсем обычным, что тоже умножало славу Элоизы; в то время грамотных женщин было немало в монастырях, некоторые знатные дамы в графских и герцогских дворцах могли блеснуть образованием, но в школах при соборе Нотр-Дам появление Элоизы произвело примерно такой же эффект, как и появление в конце XIX века в Сорбонне первой девушки, официально записанной в состав студентов. Множество взглядов было устремлено на нее, когда Элоиза выходила из дома каноника, где она проводила большую часть времени в занятиях и за уроками, которые она брала у учителей, выходила, направляясь на богослужение в церковь или просто немного прогуляться и отдохнуть от умственного напряжения.

На Элоизу смотрели охотно и с удовольствием — она была красива. Позднее Абеляр напишет, что «она соединяла в себе все, что может подвигнуть к любви». К сожалению, замечание это крайне расплывчато, неопределенно, а нам хотелось бы знать об облике нашей героини гораздо больше. За неимением лучшего исследователи попытались воссоздать физический облик Элоизы, тщательно изучая ее останки; известно, что останки Элоизы, как и останки Абеляра, «перенесли» немало злоключений, прежде чем их наконец захоронили на кладбище Пер-Лашез. В первый раз их извлекли в 1780 году, во второй раз они подверглись эксгумации во время Великой французской революции в 1792-м, и свидетели в обоих случаях письменно удостоверяли, что Элоиза, судя по ее скелету, была «высокого роста и имела соразмерное телосложение… а также покатый высокий лоб, гармонирующий с другими частями лица», и что челюсть Элоизы была «украшена зубами чрезвычайной белизны». Увы, приходится довольствоваться этими мрачными умозаключениями, ведь напрасно было бы искать в документах того времени какие-либо точные описания, поскольку искусство портрета, как живописного, так и словесного, зародилось и развилось лишь в конце XIV — начале XV века. Надо сказать, что литература того периода изобилует сравнениями, касающимися женской красоты, смысл которых — воспеть несравненный блеск и гармонию черт красавиц: волосы всегда непременно белокуры и блестящи, как шелк, они сияют, словно чистое золото, лоб красавицы обязательно отличается молочной белизной, брови у нее черные, глаза сияют, словно звезды, при сравнении цвета лица и прелести шейки и груди непременно упоминали розу, лилию и слоновую кость и чистейший, белейший снег, голосок сравнивали с хрусталем, а ножки — с мраморными колоннами. И следуя примеру тех поэтов начала XII века, что еще писали на латыни, к числу которых относятся Бальдерик Бургейльский, Матвей Вандомский и Гальфрид Винсальвский, иные поэты делали первые робкие попытки прославить женскую красоту на тех языках, что получили наименование «лангдок» (провансальский или окситанский язык) и «лангдойль» (язык северных районов Франции, позднее превратившийся в собственно французский). Например, Кретьен де Труа, описывая героиню своего романа «Эрек и Энида», говорит, что «лицо ее было белее лилии» и что «глаза ее излучали столь яркий свет, что походили на две звезды». Можно себе представить, что Элоиза, слывшая красавицей, соответствовала идеалу женской красоты того времени.

«Если по внешнему виду она была не последней, то по своим познаниям она была первой», — сообщает нам Абеляр, сохраняя и здесь свой ужасный стиль знатока риторики и напыщенного оратора. Следует заметить, что Абеляр, когда речь идет о других, охотно и с удовольствием прибегающий к фигуре красноречия, именуемой литотой, изъясняется гораздо более ясно в тех случаях, когда речь идет о нем самом, и открыто расточает в свой адрес щедрые похвалы: «Репутация моя тогда была такова, и я был наделен тогда такими прелестями молодости и красоты, что полагал, будто могу не опасаться отказа, какую бы женщину я ни удостоил своей любовью». И вот случилось так, что он, этот философ, до сего времени терзаемый лишь демоном диалектики, вдруг оказался во власти чувственных желаний, о которых он прежде не подозревал и не помышлял. Вероятно, Абеляр вполне мог «приложить» к себе слова песенки, которую примерно в те годы распевали школяры: «Без сомнения, тебе неведомы игры Купидона? О, было бы бесчестьем, если бы ты, молодой и хорошо сложенный, не посещал бы часто совет Венеры, дабы предаваться там играм».

Абеляр прямо, без обиняков объясняет нам, какого рода жар сжигал его тогда: «Тогда я, прежде пребывавший в состоянии умеренности, сдержанности и целомудрия, начал ослаблять узду моих страстей. И чем более я удалялся по пути изучения философии и теологии, тем более я в части нечистоты моей жизни удалялся от философов и святых… Меня пожирала лихорадка гордыни и сладострастия».

Другими словами, в этом высокодуховном интеллектуале заговорили инстинкты, причем заговорили столь же властно, как прежде говорило честолюбие. Абеляр знает, что отныне и впредь он является «первым и единственным философом на земле», его исступленная страсть к спорам постепенно утихает, однако взамен просыпается жажда чувственных наслаждений, о которых он прежде никогда не помышлял и которым никогда не предавался.

«Моя длань не ищет мою указку, и я с грозным видом не вопрошаю, к какой части речи относится то или иное слово; пусть ученики мои забросят подальше свои таблички, лучше попытаемся понять, как следует играть с женским родом вне зависимости от того, к какому из склонений, к первому или третьему, относится слово. Проспрягаем в настоящем времени глагол первого спряжения: я люблю, ты любишь, он любит; почаще будем повторять урок; устроим школу под сенью дерева и будем в ней учиться. Книга — это лицо девушки, и нам надо прочитать эту книгу, еще совсем свежую, нетронутую».

Абеляр желал утолить жажду сладострастия точно так же, как он желал утолить и свою жажду честолюбия, вызванную гордыней. Но каким образом этого достичь? «Я всегда питал отвращение к нечистым связям с распутницами; усердная же подготовка к моим занятиям в школе не позволила мне посещать общество женщин благородного происхождения, и я почти не имел знакомств среди горожанок-мирянок». Итак, ему требовалась Женщина, но не всякая женщина могла ею стать. В Париже в XII веке было немало проституток, блудниц или продажных девок, как их тогда называли, жили они в основном на другом конце города, но это вовсе не значило, что на их поиски следовало отправляться в дальнюю даль; однако Абеляр не желал довольствоваться ласками этих жалких и нечистых, на его взгляд, созданий; с другой стороны, у него не было свободного времени, чтобы завести знакомства в «хорошем обществе», где он, преподаватель, всегда «вращавшийся» лишь в среде клириков, мог бы познакомиться со знатными дамами или с дочерьми состоятельных горожан. Но, однако же, разве совсем рядом с ним не находилась юная девушка, отвечавшая всем его требованиям? С чисто физической стороны она ему нравилась, ведь он сам писал, что она «украшена всяческими прелестями, способствующими обольщению»; помимо многих прочих преимуществ она еще и образованна. «Я полагал, что, даже пребывая в разлуке, мы могли бы как бы всегда находиться подле друг друга, обмениваясь письмами».

И Абеляр вновь становится великим стратегом: он начинает лавировать и ловчить точно так же, как он лавировал и ловчил в то время, когда предпринял «военные действия» против Гийома из Шампо, обосновавшись на вершине холма Сент-Женевьев словно в военном укрепленном лагере, откуда можно было вести осаду вражеской твердыни и в конце концов захватить ее. Он был бы плохим логиком, если бы не воспользовался при таком стечении обстоятельств теми средствами и возможностями, которые предоставляла ему логика и которые так славно служили ему службу прежде. «Я намеревался вступить с ней в связь, и я удостоверился в том, что мне будет легко достичь в сем деле успеха». Во всех этих рассуждениях нет и тени чувства, а есть только рассудок и чувственность. Но подобная близость двух вроде бы противоположных полюсов, отстоящих далеко друг от друга только внешне, а не по сути, на самом деле явление обычное. Абеляр, как мы имели возможность не раз отметить при изучении его биографии, был превосходным прототипом университетского преподавателя.

Итак, оставалось лишь воплотить в жизнь стратегический план, тщательно упорядочив все его элементы. Абеляру нужно было найти «случай сблизиться с девушкой и видеться с ней ежедневно, что способствовало бы тому, что она бы к нему привыкла и с большой легкостью уступила бы его домогательствам». Надо заметить, что обстоятельства ему благоприятствовали даже более, чем он ожидал. «Я завязал знакомство с дядей девушки при содействии некоторых из его друзей. Они предложили ему взять меня к себе в дом нахлебником за цену, которую он сам назначит, ведь дом его находился неподалеку от моей школы. Причину моего желания поселиться у него я объяснял тем, что заботы о домашнем хозяйстве вредили моим научным занятиям и были для меня слишком обременительны. А Фульбер любил деньги, то есть был жаден до них. Присовокупите к этому еще и то, что он страстно желал предоставить своей племяннице возможность дальнейшего совершенствования в изучении наук. Потворствуя двум этим его страстям, я без труда добился его согласия и достиг желаемого».

Каноник действительно пришел в восторг от возможности заполучить в нахлебники знаменитого, прославленного преподавателя, к тому же его племянница могла брать у этого преподавателя уроки. Подумать только, каких успехов может достичь такая ученица под руководством такого наставника! И Фульбер сам предложил Абеляру то, о чем можно было лишь робко мечтать: «Он всецело препоручил племянницу моему руководству, он предложил мне посвящать ее образованию все свободное время, что будет оставаться у меня после занятий в школе, как днем, так и ночью, а также разрешил мне наказывать ее, ничего не опасаясь, если я сочту, что она в чем-то провинилась». Сам Абеляр, при всем своем самомнении, признает, что успех превзошел все его ожидания и что он «не мог прийти в себя от удивления». Он-то думал, что ему придется проявить немалую ловкость, добиваясь осуществления своих замыслов относительно Элоизы, и вдруг оказалось, что ему полностью доверяют ту, которую он вознамерился, так сказать, «присвоить», «словно отдают нежную овечку голодному волку!» Судьба посылала ему удачу за удачей, была к нему чрезвычайно щедра: он уже имел славу и почести, а теперь у него будет еще и любовь или по крайней мере то, что он искал: удовольствия.

Вот так магистр Пьер устроился со всем своим скарбом в домике в обители Нотр-Дам. Переступая порог этого дома, не ощущал ли он некоего беспокойства, не было ли у него какого-либо предчувствия предстоящей ужасной драмы? Похоже, никаких дурных предчувствий у него не было. Когда Абеляр пришел в себя от изумления, вызванного легкостью успеха, у него даже не осталось следа от того головокружения, что возникает иногда при быстрой и легкой победе. Ведь он — Пьер Абеляр, самый одаренный, самый умный, самый рассудительный человек своего времени; он составил некий план действий, и с успехом сейчас этот план осуществляется… что может быть естественнее?

«Сначала мы были объединены проживанием под одной крышей, затем нас соединило сердце».

Повествование Абеляра в этом месте очень выразительно даже в своей краткости; Элоиза, совершенно очевидно, не оказала ему никакого сопротивления. С первого же мгновения, как только их взгляды встретились, она принадлежала ему безвозвратно. Могло ли быть иначе? Элоизе было лет семнадцать-восемнадцать. В этом возрасте всякая девушка в физическом смысле ожидает того, кто поможет ей расцвести как женщине, потому что, согласно своей природе, женщина получает многое, когда отдает себя. Элоиза более, чем любая другая девушка, питала почтение к уму и образованности, ведь она сама посвятила себя учению, и она, подобно и Абеляру в том же возрасте, отреклась от пустых, фривольных удовольствий, отказалась от развлечений, дозволенных для девушки ее положения, чтобы посвятить все свое время грамматике, литературе, диалектике, философии. Если Фульбер, ее дядя, весьма охотно и любезно принял Абеляра, то можно себе представить, какие чувства и какое волнение испытала Элоиза, когда узнала, что станет его ученицей! Для нее вопрос о том, кто выйдет победителем в состязании между клириком и рыцарем, просто не возникал по той причине, что вообще не могло быть такого «состязания»; разумеется, все ее восторги предназначались клирику. А ведь тот, кто собирался поселиться в том же доме, где жила она, являлся истинным клириком в полном смысле этого слова; это был преподаватель, у которого имелось наибольшее количество учеников и к слову которого в то время более всего прислушивались, он воистину царил в школах при соборе Нотр-Дам и привлекал туда невиданное множество учеников. Он был Философом с большой буквы, Аристотелем своей эпохи, самым выдающимся мыслителем, оказывавшим на молодежь огромное и неоспоримое влияние. И это воплощение мудрости к тому же было щедро одарено красивым лицом, изящной походкой, превосходным телосложением, приятным убедительным голосом, короче говоря, всеми средствами обольщения. Ну и как было не поддаться воздействию этих чар? В первую же минуту их первой встречи Элоиза прониклась к Абеляру той великой любовью, которая горела в ее сердце вплоть до того мига, как она испустила последний вздох. Она воспылала любовью страстной, пылкой, которую ничто не могло ни остановить, ни ослабить, ни остудить, ибо Элоиза была натура цельная, совершенная. Она была слишком молода, слишком наивна, слишком влюблена, чтобы догадаться, что появление Абеляра под крышей дома ее дяди и в ее комнате стало результатом довольно низменных расчетов, что им двигало далеко не столь великое чувство, которое волновало ее. Она полюбила, и она будет любить всю жизнь. Абеляр пройдет несколько стадий, или фаз, в своем чувстве, оно будет изменяться, но чувство Элоизы останется неизменным. И в этом заключается ее величие, а иногда в этой любви проявится и ее слабость; ее любовь — чувство безупречное, без оттенков и недостатков, это Любовь с большой буквы.

Если когда-либо два человеческих существа и были созданы друг для друга, то это, несомненно, Элоиза и Абеляр. Физически они подходили друг другу, они сами об этом говорят, и этому можно верить. Но дело еще и в том, что уровень развития у них был одинаков, о чем свидетельствует их переписка. Абеляр — великий философ своего времени, а Элоиза была одарена умом не менее щедро, чем преподаватель, которого вскоре начала смущать и сбивать с толку его ученица. Гармония, установившаяся в их отношениях, оказалась тем полнее, что оба они в любви были новичками, неискушенными и невинными. Первый мужчина и первая женщина, полюбившие друг друга. Никто из них прежде не уступал соблазну, не предавался плотским утехам. Любовь предстала перед ними в самой цельной, самой совершенной форме, в том виде, в каком она явилась Адаму и Еве, как рассказывается в Книге Бытия, им открылся рай, сад радостей земных. «Чем более эти радости были новы для нас, тем более мы им предавались и тем долее мы не могли насытиться». И Абеляр несколькими фразами рисует картину, довольно яркую, дающую представление о времени наслаждений: «Под предлогом учения мы всецело предавались любви; уроки предоставляли нам возможность осуществлять те тайные слияния наших тел, стремление к коим порождала любовь; книги бывали раскрыты, но во время уроков чаще звучали слова любви, чем философские рассуждения, чаще раздавались звуки поцелуев, чем следовали толкования, мои руки чаще протягивались к ее груди, чем к нашим книгам, любовь чаще отражалась в наших глазах, чем наши взоры обращались к текстам. Чтобы отвести от нас подозрения, я иногда даже наносил Элоизе удары, но то были удары, наносимые любовью, а не гневом, нежностью, а не ненавистью, и были они слаще и приятнее любого бальзама. Что сказать? В нашей пылкой страсти мы прошли все фазы любви; все, что страсть может породить в воображении относительно изысканных любовных ласк, мы испытали, исчерпав сей источник до дна». Элоиза тоже развивает эту тему: «Какая королева, какая принцесса не позавидовала бы моим радостям и моему ложу?»

Эта несравненная страсть нашла свое превосходное выражение в литературе. Кроме дышащих жаром страниц переписки, дошедших до наших дней, она выразилась в стихах, то есть, следуя обычаю того времени, согласно которому поэзия неизменно сопровождалась музыкой, она выразилась в песнях. «Вы обладали двумя дарованиями, созданными для того, чтобы с первой же минуты встречи покорить сердце любой женщины: талантом поэта и талантом певца». В наше время можно только подписаться под словами Элоизы, и мы не без изумления отмечаем про себя тот факт, что во времена Элоизы и Абеляра поэт-певец обладал такой же силой притягательности и обольщения, которой обладает в наше время шансонье, ибо Абеляр не хранил в секрете и не поверял одной лишь Элоизе песнопения, что он слагал в ее честь. «Вы сочинили множество любовных песен и стихов, и их повторяли повсюду благодаря несравненной приятности и изяществу как в смысле поэзии, так и в смысле музыки, так что имя ваше постоянно было у всех на устах. Сладкозвучие ваших мелодий не позволило даже людям необразованным забывать их, именно это и заставляло женские сердца томиться и вздыхать по вам, и эти стихи, воспевая нашу любовь, не замедлили прославить мое имя во многих странах и возбудить ко мне зависть многих женщин». Чего бы только мы не отдали за то, чтобы иметь возможность прочитать и изучить любовные стихи Абеляра! Немало эрудитов склонялось над стихотворениями того времени, в особенности над так называемыми «творениями голиардов» в попытках распознать его перо, его руку, его стиль, его вдохновение, но никогда никто не мог с уверенностью сказать, что ему это удалось. Быть может, среди плохо изученных и плохо атрибутированных произведений кто-нибудь где-нибудь обнаружит стихи Абеляра, как однажды было обнаружено немалое количество сочиненных им гимнов в одном из манускриптов, хранящихся в библиотеке в Шомоне; произошло это уже после того, как была издана так называемая «Латинская патрология», считавшаяся изданием полным. Такая находка оказалась бы для нашей истории поэзии несомненным благом, значительно обогатив ее, к тому же любовные стихи Абеляра послужили бы замечательным дополнением к «Истории моих бедствий», являющейся по сути настоящим романом, повествующим об истории этих несравненных любовников, при жизни шагнувших в историю литературы, чтобы занять свое место рядом с такими героями, как Пирам и Фисба, Ромео и Джульетта, Тристан и Изольда. Увы, из поэзии Абеляра, кроме его гимнов, предназначенных для исполнения во время литургий, до нас дошли лишь плачи, или кантилены.

«О злосчастная победа, одержанная мной в то время! Сколь незначительны и кратки были радости, что я из нее извлек».

Ныне утраченные любовные поэмы и стихотворения в тот период заняли в душе Абеляра место диалектики и теологии, ибо великий философ под воздействием новых чувств чрезвычайно переменился, чему сам был несказанно удивлен. Те вопросы, по поводу которых он всего лишь несколько месяцев назад столь яростно спорил со своими коллегами, теперь утратили для него интерес. Его помыслы занимает только любовная поэзия. Отвечая на призыв чувственности, он ни на миг не задумывался о том, что из этого ответа может зародиться чувство, способное изменить его самого. Позднее уже начавший стареть Абеляр выразит в своих строках то великое изумление, испытанное им, когда он осознал, что же произошло: «К какому бы виду хищных птиц ни принадлежала та, что наиболее способна приводить в восторг и обманом завлекать свою жертву, дабы превратить ее в добычу, женщина сильнее ее: никакое живое существо не может лучше женщины охотиться на мужские умы и души».

Неистовая сила, с которой Абеляр предавался этой новой страсти, отразилась на всем его поведении: «По мере того как страсть к удовольствиям все более и более завладевала мной, я все менее и менее думал о занятиях и о моей школе. Я испытывал огромную досаду оттого, что мне надобно было туда ходить и там оставаться. Я также испытывал чувство усталости, ибо ночи мои были отданы любви, а дни — работе». Что сталось с блестящим преподавателем, каким он был совсем недавно? «Я проводил мои занятия с равнодушием и холодностью. Я говорил более не по вдохновению, а по памяти. Я всего лишь повторял то, что говорил на прежних уроках, и если я и обладал достаточно свободным разумом, чтобы сочинять стихи, то их диктовала мне любовь, а не философия».

Славу, которую ему приносило поэтическое творчество, Абеляр явно считает явлением низшего порядка по сравнению со своей славой философа и богослова. «Многие из этих стихов, как ты знаешь, стали известны во многих краях, и до сего дня их распевают те, кто оказался под воздействием чар того же чувства». Разумеется, Абеляр испытывает удовлетворение от того, что стихи его известны и любимы народом, но подобное удовольствие все же меньше, чем то, что ему доставляли восторги его учеников.

Здесь нам предоставляется возможность еще раз отметить, что карьера Абеляра — это карьера преподавателя, педагога, она накрепко связана для него с тем влиянием, которое он оказывает на своих слушателей, и с той реакцией на происходящие в нем изменения, которые ученики первыми замечают в своем обожаемом учителе. В связи с этим «всплывала» тема «предавшегося праздности и удовольствиям рыцаря», столь часто развиваемая в рыцарских романах: таков герой романа Кретьена де Труа «Эрек и Энида» рыцарь Эрек — после женитьбы на Эниде он преисполнен счастья, превратившись в человека, совершенно равнодушного к идеалам рыцарства, не стремившегося более продемонстрировать ни свою ловкость, ни свою доблесть, а потому избегавшего турниров и помышлявшего лишь о любви, об удобствах, о легкой и праздной жизни.

На память приходит и еще один образ, который множество раз фигурирует в средневековых сказаниях и на средневековых гравюрах, а именно образ поруганного и осмеянного Аристотеля, в «честь» которого спустя сто лет нормандец Анри д’Андели сочинит преисполненную лукавых насмешек небольшую поэму (лэ); знаменитейший из философов там выступит в роли мужчины, порабощенного женщиной и покорно исполняющего все ее капризы, вплоть до принятия самых смешных поз, выражающих крайнюю степень уничижения.

Встретив Элоизу, Абеляр на собственном опыте познал, что существует нечто, способное обезоружить логику. Он полагал, что опасаться ему нечего, и вот, однако же, приключение, в которое он столь безрассудно «ввязался», дабы удовлетворить то, что сам считает влечением низшего порядка в человеке. Оказывается, это приключение начинает сразу же наносить ущерб и вредить его славе, а ею он дорожит превыше всего. И открывают ему глаза на сие плачевное обстоятельство именно его ученики. «Сколь велика была печаль, сколь горестны были жалобы моих учеников, когда они заметили, в каком состоянии я пребываю, нет, что я говорю, когда они обнаружили помрачение моего рассудка, — это едва ли можно себе вообразить».

Итак, ночи посвящались любви, дни — работе, но главными были ночи. Пребывая в нетерпеливом ожидании того часа, когда начнут тушить огни, когда в доме, погруженном во тьму, воцарится тишина, той минуты, когда можно будет, проявляя осторожность, проскользнуть по коридору и по лестнице к двери, что открывает доступ в сад наслаждений, Абеляр писал и писал любовные стихи.

«Да будет угодно Господу, чтобы ночь никогда не кончалась, чтобы нам с моею подругой никогда не ведать разлуки, чтобы ночной дозорный не увидел никогда ни зари, ни дня… О, Боже, увы! Как рано приходит рассвет».

Многие поэмы и стихи, написанные в тот период, посвящены рассвету, столь жестокому к влюбленным; так называемая утренняя серенада альба («обада», так звучит это название по-французски) станет излюбленным жанром в поэзии трубадуров и труверов; широкое распространение получит и тема «неудачливого завистника», сплетника, завидующего счастью влюбленных.

«Злокозненные сплетники начеку, дорогая, дабы нас подстеречь».

Кстати сказать, сплетники и завистники не сыграли никакой роли в истории Элоизы и Абеляра. Да, их было немало в окружении каноника Фульбера, и они нашептывали ему о недостойном поведении его племянницы и ее учителя. Но он долгое время отказывался видеть то, что для всех было уже очевидно. Любовь Фульбера к племяннице, его доверие к философу, оправдывавшееся той незапятнанной репутацией, которой Абеляр пользовался прежде, были непоколебимы. Надо учитывать тот факт, что Фульбер принадлежал к разряду натур цельных, к разряду людей, которые любят и ненавидят искренне, чьи чувства не ведают нюансов, — такие люди либо даруют кому-то свою любовь и дружбу, либо проникаются совершенной враждебностью, причем раз и навсегда.

Любовные песни Абеляра способствовали тому, что имя Элоизы было у всех на устах, уроки, даваемые им в школе, несли на себе явный отпечаток того, что наставник юношества пребывал в смятении от обуревавших его чувств, и это было и видно и слышно его ученикам и, вероятно, на острове Сите, по крайней мере в кругу школяров и школьных преподавателей только и говорили об этой скандальной, почти открытой, нет, даже чуть ли не «афишируемой», то есть выставлявшейся напоказ любви, о которой Фульбер не хотел слышать и которую он не желал видеть, хотя о ней уже было всем известно. Абеляр не преминул по поводу Фульбера привести сентенцию святого Иеронима: «„Мы всегда последними узнаем о язвах, поражающих наши семейства, мы пребываем в неведении относительно пороков наших детей и наших жен, когда они уже стали всеобщим посмешищем“. Но столь благостное состояние не могло длиться долго. То, что известно всем, не может оставаться скрытым от кого-то; именно это и произошло с нами несколько месяцев спустя».

Далее Абеляр уточняет: с ними произошло примерно то же, что произошло, как известно из мифологии, с Марсом и Венерой (небожителей застали врасплох, когда они предавались любовным утехам). В то время все были знакомы с «Искусством любви» Овидия, можно смело утверждать, что Абеляр недвусмысленно дает понять: его с Элоизой, так сказать, «застали на месте преступления».

Застал их, без сомнения, сам Фульбер, потому что Абеляр восклицает: «Какую душевную боль испытал ее дядя при сем открытии!» И действительно, можно себе представить горе и ярость несчастного каноника, убедившегося, что рухнули все его надежды, что жестоко обмануто его доверие, питаемое к любимой племяннице; можно себе представить его горестное изумление, когда ему столь жестоким образом открылась правда, и его потрясение при мысли о том, что он сам, своими руками подготовил ловушку, в которую попалась Элоиза; можно легко себе представить, какую он ощутил злобу — по силе равную тому великому почтению, что он испытывал к Абеляру прежде.

Без особого труда можно себе вообразить, что последовало тотчас же за этим разоблачением. Для начала Абеляр был немедленно изгнан из дома Фульбера. Вот тогда-то он впервые начинает писать так, что у нас создается впечатление: он действительно любит. Все, что было прежде: любовные стихи, чувство тоски и скуки, возникавшее во время лекций по диалектике, — все это могло быть лишь результатом совсем новых, неведомых прежде чувственных радостей. Разлука с возлюбленной открывает для него самого нечто неожиданное: теперь им движет чувство, которое сильнее его. Войдя в дом Фульбера циником, жуиром, то есть искателем телесных наслаждений, Абеляр выходит из него истинным влюбленным: «Какое горе для влюбленных, вынужденных расстаться! Каждый из нас стенал не из-за своей участи, а из-за участи другого, каждый из нас оплакивал не собственное несчастье, а несчастье другого». То чувство, которое Элоиза ощутила внезапно и сразу, с первого взгляда, у Абеляра возникало постепенно, поэтапно; беспристрастный, четкий самоанализ, привычный для Абеляра, очень ясно свидетельствовал о том, что Абеляр совершал восхождение от простой, чувственной, физической любви к гораздо более глубокому, возвышенному чувству, захватившему все его существо; от того чувства, что древние называли «эросом», к тому, что они именовали «агапе»: «Разлука только усиливала слияние наших сердец: лишенная всякого способа удовлетворения, наша любовь разгоралась все более и более».

Без сомнения, Абеляр поселился где-то на острове Сите, где он, кстати, продолжал преподавать. Они с Элоизой, подобно Пираму и Фисбе, подобно Тристану с Изольдой, с изощренной хитростью влюбленных изобретали тысячи способов для того, чтобы если не видеться, то хотя бы переписываться.

«Как влюбленные, испытавшие много горя, они прибегали ко множеству хитрых уловок, чтобы иметь возможность встречаться, говорить, обмениваться письмами и забавляться».

Эти уловки, эти хитрости, столь свойственные влюбленным, — вот еще тема, хорошо знакомая поэтам той эпохи, от которых не ускользнули ни одна подробность, ни один из оттенков любви. Быть может, помощь какой-нибудь сообщницы-служанки, быть может, система заранее оговоренных условных знаков позволяли Абеляру и Элоизе украдкой обмениваться нежными словечками. Кстати, если Элоизе, как и Абеляру, приходилось опасаться гнева Фульбера и всячески обманывать его, поскольку он следил за племянницей, то надо заметить, что влюбленные теперь нисколько не стеснялись «третьих лиц», то есть учеников Абеляра и знакомых. «Мысли о пережитом позоре делали нас нечувствительными к позору». Так как каждый и всякий теперь говорил о них во всеуслышание и в полный голос все, что прежде произносилось шепотом, то они сами стали совершенно свободны от всякого стыда.

Но вот Элоиза ощутила, что станет матерью. Она поторопилась написать об этом Абеляру, выражая по сему поводу свои восторги. В ее послании не было ни тени тревоги, растерянности или подавленности, чувствовалось лишь легкое замешательство. «Она просила у меня совета, что ей следует делать». Удобный случай для решительных действий наконец представился. Каноник Фульбер куда-то отбыл по какой-то надобности, и Абеляр поспешил проникнуть в дом к Элоизе и похитил ее. Чтобы ее никто не узнал и чтобы она могла путешествовать без помех, Абеляр раздобыл для Элоизы одеяние монахини, не подозревая, какое тайное предзнаменование он потом сам усмотрит в этом поступке. Итак, Элоиза была переодета, и Абеляр переправил ее в Бретань. Выражение «переправил», употребленное Абеляром, не позволяет нам узнать, сопровождал ли он ее в этой поездке или поручил заботам преданных друзей. Элоизу приняли в Пале, в семействе сестры Абеляра, в доме его родителей. Там она родила сына, которого нарекла Пьер-Астролябий.

Рассказ об этих событиях требует кое-каких комментариев. О поведении и реакции Элоизы многие историки, несколько смущенные и сбитые с толку, судили, руководствуясь принципами поведения и менталитета своей эпохи, а потому и утверждали, что она «во многом и намного опередила свое время»; говоря другими словами, они отмечали, что она была совершенно «лишена буржуазных предрассудков». Но при этом забывали, что Элоиза жила до того, как расцвела буржуазная культура со свойственным этой культуре образом мышления. Вероятно, потребовалось бы написать несколько толстых томов, чтобы прояснить те недоразумения, что берут свое начало в представлениях о том, будто в Средние века менталитет был точно таким же, как в эпоху Античности и в эпоху расцвета буржуазии. Небольшая забавная история представляется мне чрезвычайно показательной, похоже, что она действительно основана на реальных событиях. Она представляет собой эпизод из жизни некоего Вильгельма Маршала, жившего при дворе одного из королей династии Плантагенетов; эта история может, как мне кажется, пролить свет на некоторые вопросы, возникающие по поводу поведения и мышления людей в эпоху Средневековья. Итак, однажды Вильгельм ехал по дороге в сопровождении щитоносца по имени Евстафий Бертримон; их обогнали всадники: мужчина и женщина; мужчина выглядел чем-то озабоченным, женщина плакала и тяжко вздыхала. Вильгельм вопросительно взглянул на своего спутника, и они оба одновременно вонзили шпоры в бока своих скакунов, чтобы догнать эту пару, весьма их встревожившую. Обменявшись на скаку несколькими словами, они удостоверились, что им обоим эта парочка показалась подозрительной, ведь мужчина походил на монаха-расстригу, сбежавшего из монастыря и похитившего женщину. Догнав беглецов и убедившись в том, что подозрения их верны, Вильгельм вместе с щитоносцем попытались несколько приободрить несчастных влюбленных и принялись громко сетовать по поводу того, что любовь заставляет людей совершать столько ошибок; они постарались утешить бедную женщину, явно пребывавшую в большой тревоге, и хотели уже было расстаться с влюбленными, когда Вильгельм задал им вопрос: «По крайней мере, есть ли у вас средства, чтобы как-то жить?» На что монах-расстрига, стремясь его успокоить, ответил, что у него есть туго набитый кошель, где лежат 48 ливров (фунтов), каковые он намеревается отдавать в долг под проценты, извлекать из них выгоду, и жить они станут за счет прибыли. О, какой взрыв негодования вызвали эти слова у рыцаря и его щитоносца! «Ах так! Ты рассчитываешь жить ростовщичеством! Клянусь моим мечом, клянусь карающей десницей Господней, не бывать этому! Отнимем-ка у него деньги, Евстафий!» Разъяренные воины набросились на монаха-расстригу, отняли его собственность, послали его и его спутницу к дьяволу, а затем возвратились в замок, где вечером принялись рассказывать эту историю и раздавать своим сотоварищам деньги, отнятые у монаха. Говоря другими словами, если ростовщичество почиталось непростительным преступлением, потому что оно обеспечивало жизнь и достаток за счет труда других, то к тем, кого страсть сбивала с пути истинного, относились вполне снисходительно, даже если они, как в данной истории, отреклись от монашеского обета, совлекли с себя монашеское одеяние и «забросили его в крапиву».

Желая проследить, в каком направлении происходила эволюция мышления и сознания, можно вспомнить о том, как менялось с течением времени отношение к незаконнорожденным детям, ведь положение бастардов чрезвычайно ухудшилось как раз в эпоху, считающуюся вроде бы свободной от всяческих предрассудков, а именно в XVIII веке; дело в том, что еще в XVII веке никому особенно в голову не приходило скрывать факт незаконнорожденности, подобная тенденция проявилась лишь в эпоху Регентства и окончательно утвердилась с появлением Кодекса Наполеона; именно тогда согрешившую женщину начали сурово осуждать, именно тогда общественное порицание стало обрушиваться на женщину, именно тогда запретили устанавливать отцовство и именно тогда незаконнорожденные дети были лишены всех прав. На протяжении всего Средневековья бастарды воспитывались в семьях своих отцов, а отпрыски людей благородного происхождения имели право с гордостью носить отцовский герб, впрочем, перечеркнутый особой чертой — знаменитой «чертой внебрачное™». Незаконнорожденных детей действительно не допускали до некоторых должностей, они не могли стать священнослужителями, но однако же из всех подобных правил делались многочисленные исключения, и такое исключение распространилось и на сына Элоизы и Абеляра.