ВЛАСТЬ И СОБСТВЕННОСТЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ВЛАСТЬ И СОБСТВЕННОСТЬ

Главным достижением западного общества с точки зрения либеральных идеологов более позднего времени была защищенность собственности и уважение к ней. В этом отношении уже в середине XVIII века Британия представлялась многим мыслителям и публицистам образцом либеральных институтов, без которых невозможен ни социальный, ни культурный прогресс. Однако институт частной собственности складывался постепенно на протяжении позднего Средневековья и Англия далеко не сразу стала лидером в этом процессе. В феодальном обществе, даже там, где частная собственность существовала, она отнюдь не являлась универсальным и всеобщим экономическим принципом. Имущественные отношения регулировались на основе многочисленных правил, постановлений и обычаев, описывавших права владения, пользования, наследования, которые зачастую были не связаны друг с другом, а порой и противоречили друг другу. Как замечает Энгельс, «бюргерская собственность Средних веков была еще сильно переплетена с феодальными ограничениями, состояла, например, главным образом из привилегий». И лишь позднее она смогла превратиться в «чистую частную собственность»[703]. Крестьянский надел или феодальное имение часто могли наследоваться, но не отчуждаться их владельцами, и точно так же земли, принадлежавшие общине, не были в строгом смысле ее собственностью, ибо само существование общины предполагало ее связь с этой территорией, а потому вопрос об отчуждении земли, сдаче ее в аренду или коммерческом использовании просто не мог быть поставлен, даже если соответствующие формы хозяйственных отношений уже имели место в обществе. Права далеко не всегда фиксировались документально, будучи закреплены обычаем.

Начиная с XIII века обращение Античности, провозглашенное новой культурой Ренессанса, не в последнюю очередь было связано с возвратом к принципам римского права, которое должно было прийти на смену многочисленным «правдам», «законам» и обычаям феодальной эпохи. «Как короли, так и бюргеры, — писал Энгельс, — нашли могущественную поддержку в нарождавшемся сословии юристов. Когда было вновь открыто римское право, установилось разделение труда между попами — юридическими консультантами феодальной эпохи — и учеными юристами, не имевшими духовного звания. Эти новые юристы, разумеется, по самому существу своему принадлежали к бюргерскому сословию; да к тому же и то право, которое они изучали сами, которому учили других и которое применяли, по характеру своему было, в сущности, антифеодальным и в известном отношении буржуазным»[704].

Римское законодательство с его четкими и непротиворечивыми формулировками, кодифицированное и регулирующее различные стороны жизни на основе общих принципов, было идеалом буржуазии. Другое дело, что реальное понимание частной собственности и частных прав в Античности отличалось от сложившейся впоследствии буржуазной собственности так же, как древняя экономика — от современной. Римское право было воспринято эпохой Возрождения как юридическая утопия, точно так же, как и Античность в целом превратилась из реальной исторической эпохи в нравственно-эстетический идеал, необходимый для решения идеологических задач нового времени.

Между тем для практического становления института частной собственности одного только юридического идеала было недостаточно, требовалась систематическая «дрессировка общества»[705], которая могла быть осуществлена только государством с помощью принуждения, а порой и насилия. Маркс в «Капитале» отмечает, что аграрные отношения в Англии, основанные на соединении крестьянского индивидуального хозяйства с общинным землепользованием, радикально отличались от системы, построенной по капиталистическим принципам. Такие отношения при одновременном расцвете городской жизни, характерном для XV столетия, создали условия для повышения народного благосостояния, «но эти отношения исключали возможность капиталистического богатства»[706]. Для того чтобы на место вольному крестьянскому труду пришел наемный труд буржуазной фабрики, был необходим настоящий переворот, в ходе которого «значительные массы людей внезапно и насильственно отрываются от средств своего существования и выбрасываются на рынок труда в виде поставленных вне закона пролетариев. Экспроприация земли у сельскохозяйственного производителя, крестьянина, составляет основу всего процесса»[707].

В Англии этот переворот происходит в середине XVI века в связи с «огораживанием», когда владельцы крупных имений присваивали себе и захватывали общинные земли, а также в ходе Реформации, когда были экспроприированы и разделены между представителями «нового дворянства» земли монастырей (жившие там крестьяне были изгнаны или поставлены в положение батраков). В горной Шотландии тот же процесс развернулся значительно позже, в XVIII столетии, когда главы кланов переписали на себя земли, ранее принадлежавшие клану в целом.

Маркс акцентирует внимание прежде всего на том, что буржуазная частная собственность возникает за счет экспроприации мелких производителей — чтобы произошло накопление капитала в руках немногих на одном полюсе системы, надо отнять собственность у массы людей на другом ее полюсе. Даже если у этой аграрной революции есть «экономические пружины», все равно необходимы оказываются «насильственные рычаги»[708].

Однако массовая экспроприация трудящихся, о которой пишет автор «Капитала», «освобождение» людей от находившихся в их руках средств производства, требовала не только государственного насилия в дотоле невиданных масштабах, но и целенаправленной работы над юридическим и институциональным оформлением новой системы. Формирование частной буржуазной собственности опирается на замену старого закона новым, обычая писаным правом, неформальных взаимных обязательств коммерческими контрактами. Установление частной собственности основывается на отрицании прежних имущественных прав, которые вроде бы и не являются правами вовсе, коль скоро не закреплены через новую юридическую практику, которая для низов общества оказывается принципиально недоступна. В этой ситуации государство выступает в двоякой роли, применяя насилие для ликвидации старых имущественных отношений и одновременно устанавливая новые отношения собственности. Оно обеспечивает уважение к новой собственности, ценой игнорирования и нарушения старых прав.

Между тем распространение буржуазных отношений далеко не всегда происходило за счет пролетаризации крестьянства. Как показал опыт стран, оказавшихся на периферии капиталистического мира, экспроприация непосредственных производителей зачастую принимала иные формы, сохраняя связь крестьянина с землей, но лишая его контроля над производимой им продукцией, которая, изымаясь помещиками и властями, поступала на рынок, где включалась в процесс накопления капитала. Однако и в «западном», и в «восточном» варианте принципиальную роль играло государственное принуждение.

Сопротивление традиционного большинства введению буржуазных порядков продолжалось с большей или меньшей интенсивностью на протяжении нескольких столетий. Даже применительно к Западу было бы ошибкой считать, будто западноевропейская деревня была насквозь буржуазной в XVII или середине XVIII века. В Шотландии огораживание удалось эффективно провести только после окончательного объединения с Англией и разгрома «якобитских восстаний» (когда горные кланы пытались вернуть на престол наследников низвергнутого в 1688 году Якова II). Во Франции традиционные общинные права оставались фактором, сдерживавшим развитие капитализма в сельском хозяйстве вплоть до падения Старого режима в 1789 году. Алексис де Токвиль (Alexis de Tocqueville) подчеркивает, что еще до революции крестьянин «стал собственником земли»[709]. Он отмечает, что во время французской революции захват и раздел церковных имений не привел к резкому увеличению числа собственников — те, кто приобрел новые земли, по большей части, уже владели недвижимым имуществом. Революция не разделила землю, но освободила ее, поскольку ранее «собственники были страшно стеснены в пользовании своими землями и терпели множество повинностей (beaucoup de servitudes), от которых не имели возможности освободиться»[710]. Иными словами, во Франции, как и в Англии, потребовалась политическая революция для того, чтобы сельская буржуазия получила возможность вести хозяйство последовательно капиталистическими методами, на основе неограниченного права частной собственности.

В других странах Европы преобразование земельной собственности происходило еще позднее, в значительной мере уже под влиянием французского опыта. Таким образом, можно сказать, что в плане аграрного капитализма Англия вплоть до конца XVIII столетия являлась скорее исключением, но и здесь вплоть до середины века парламенту приходилось принимать акты, ликвидирующие остатки традиционных отношений и обязательств в деревне. То, что в Британии власти вели с этими «пережитками Средневековья» решительную и успешную борьбу, объяснить не трудно, поскольку, как замечает историк Тим Блэннинг, с одной стороны, «парламент представлял интересы землевладельцев», а с другой стороны, его акты «осуществлялись на местах теми же землевладельцами, выступавшими в роли мировых судей»[711].

На протяжении XVI и начала XVII века королевская власть в Англии, ссылаясь на прерогативы короны, сохраняла возможность вмешиваться в отношения собственности, регулируя взаимные обязательства помещиков и арендаторов. Потребовалась революция, чтобы освободить новое дворянство от этого вмешательства и последовательно утвердить принцип частной собственности на землю. Однако революция, ставшая возможной только благодаря участию городских и сельских масс, создавала для собственников новую угрозу, на сей раз — снизу, в политическом смысле — слева. Когда республика в Англии сменилась протекторатом Оливера Кромвеля, интересы новых земельных собственников оказались в центре внимания власти. Английский историк Лоуренс Джеймс отмечает, что в те годы «армия фактически заменила гражданское правительство»[712]. Однако армия управляла страной отнюдь не в собственных интересах, являясь прежде всего жестким и эффективным инструментом новой собственнической элиты, укрепившей свои позиции в ходе революции. Для народных масс, поддержавших парламентскую власть в борьбе против монархии, это была плохая новость. Избирательный ценз, установленный в годы диктатуры Кромвеля, сделал парламент еще менее демократичным, чем во времена монархии, а политика новой власти по отношению к сельским массам оказалась еще более жесткой. «Протекторат, — писал советский историк М. Барг, — еще более откровенно, чем Долгий парламент, взял под свою защиту огораживателей общинных земель — этих злейших врагов деревенской бедноты»[713].

Военная диктатура была эффективна, подавляя брожение масс, недовольных социальными итогами революции, но ей недоставало легитимности. Потому реставрация Стюартов, свершившаяся на условиях победившей буржуазии, оказалась не менее необходима для закрепления нового экономического и правового порядка, чем прежде — революция. «В целом, „консервативная“ реставрация сыграла важнейшую роль в укреплении капитализма», — подводит итог Колин Моерс[714].

Томас Гоббс (Thomas Hobbes) и Джон Локк (John Locke) суммировали итоги революции на философском уровне, с той лишь разницей, что первый подчеркнул роль государственного насилия, тогда как второй акцентировал необходимость правовых норм и либеральных институтов. Несмотря на кажущееся противоречие, эти два мыслителя великолепно дополняют друг друга, демонстрируя читателю не только две стороны сложившегося политического порядка, но и два этапа его формирования. Государственное насилие, описанное Гоббсом в «Левиафане», не могло не находиться на первом плане в эпоху революционных переворотов, когда институты либерального порядка еще только создавались — с помощью того же насилия. И напротив Локк, живший в более позднее время, заставший торжество «Славной революции» и нового социально-политического порядка, мог позволить себе куда более гуманный взгляд на вещи, акцентируя необходимость свободы, благодаря которой в обществе будет достигнуто состояние мира и доброжелательности. Однако не надо заблуждаться относительно классового характера идей Локка. Понятие гражданина для него неразделимо с понятием собственности. И хотя собственность является, с точки зрения Локка, таким же естественным правом, как и право на жизнь, она, парадоксальным образом, не только не распределяется равномерно между людьми (как сама жизнь, например), но и вообще недоступна для значительной части — большинства людей, которые, таким образом, не могут являться полноценными представителями гражданского общества.

По сути доброжелательная философия Джона Локка, легшая в основу последующих идей либерализма, является гораздо более жестокой и бесчеловечной, чем трезвые констатации Томаса Гоббса, который лишь сформулировал принципиальную неизбежность для государства принуждения и насилия. Но именно Локк сумел выразить ключевые идеи нового политического порядка, удивительным образом совмещавшего неравенство граждан с уважением к личности и постоянную готовность власти к насилию и принуждению — с уважением к правам человека.

«Власть на основе закона (rule of law), с одной стороны, отнюдь не означала отказа от классового интереса, который в первую очередь был выражен в последовательной защите капиталистической собственности, а с другой стороны, позволяла замаскировать эксплуатацию так, как не могло ни одно из докапиталистических обществ», — пишет английский историк Колин Моерс[715]. По его мнению, «историческая новизна английского государства состояла в том, что оно могло одновременно активно вмешиваться в экономические и правовые отношения и преобразовывать их в интересах капитала, но в то же время сохранять видимость нейтральности и незаинтересованной объективности»[716].

В свою очередь собственники, доверяя правительству, представлявшему именно их интересы, готовы были с гораздо большей легкостью расставаться со своими деньгами, превращаясь в добросовестных налогоплательщиков, а парламент, со своей стороны, контролируя министров, предоставлял им широчайшие полномочия, которых часто не было у должностных лиц монархических режимов. Установление нового буржуазного режима в Англии привело к тому, что полномочия, которые парламент упорно не желал предоставлять правительству Стюартов, были с легкостью предоставлены парламентом новой власти. «Отныне, — иронизирует Брендан Симмс, — сильное государство и большое правительство стали такой же естественной чертой английской жизни как ростбиф и теплое пиво» (Strong government — and a large state — were thus to become as English as roast beef and warm beer)[717].

Английская буржуазия после революционных потрясений XVII века добилась своей цели — получить дешевое правительство. «Небольшая численность бюрократии, однако, контрастировала с ее потрясающими успехами», замечает Колин Моерс[718]. Британия тратила на содержание чиновников и военных куда меньше средств, чем соседняя Франция, но раз от раза выигрывала войны. Тем не менее масштабы проблем, с которыми приходилось иметь дело правительству, постоянно росли, а вместе с ними увеличивались и расходы казны. Однако в отличие от династических государств континента, постоянно находившихся на грани разорения, британские власти не только справлялись с собственными тратами, но и способны были предоставлять субсидии своим союзникам на континенте. К тому же правительство легко могло занимать деньги у буржуазии. Из 49 миллионов фунтов, потраченных во время войны с Францией в 1688–1697 годах, 16 миллионов было получено через внутренние займы[719]. Национальный долг Англии неуклонно рос на протяжении XVIII века. К концу войны Аугсбургской лиги он составил 16,7 миллиона фунтов, к концу войны за Австрийское наследство — 76,1 миллиона, а в 1783 году, когда завершилась американская война за независимость — 242,9 миллиона. К концу Наполеоновских войн он достиг 744,9 миллиона фунтов[720]. Тем не менее правительство справлялось со своими финансовыми обязательствами, британский фунт был стабилен, а производство росло. Траты казны находились под строгим контролем парламента, который, в свою очередь, превратился, говоря языком Маркса, в нечто вроде исполнительного комитета правящего класса.

Парламент XVIII и XIX веков, избранный на основе имущественного ценза, представлял собой идеальное представительство буржуазии. Это была буржуазная демократия в самом точном смысле слова, иными словами, — демократия, для участия в которой и избирателям, и политикам надо было являться буржуа, точнее собственниками, причастными к образу жизни и ценностям господствующего социального класса. Но и низам общества данная система на первых порах давала определенные преимущества, такие как неприкосновенность личности и шанс повысить собственный статус, приобщившись к имущим классам. А главное, экономическое развитие, сопровождавшее политические успехи британского капитализма, вело к постепенному повышению жизненного уровня масс. Заработная плата английских рабочих была не только самой высокой в Европе, но и вполне достаточной для того, чтобы создать у трудящихся масс ощущение процветания — так продолжалось вплоть до индустриальной революции XIX века, которая была вызвана именно стремлением капиталистов повысить норму прибыли, усилив эксплуатацию наемного труда с помощью новых машин. Не удивительно, что сопровождавшее индустриальную революцию падение заработной платы привело не только к росту числа социальных конфликтов, но и к подъему политического движения чартистов, потребовавших избирательных прав для рабочих. Это, однако, произошло много позже, а в XVIII веке британский рабочий чувствовал себя свободным человеком и без избирательных прав и гордился институтами своей страны не меньше, чем представители имущих классов[721].

В XVI–XVII веках Англия переживала демографический взрыв. Население по всей Европе росло, но здесь оно росло существенно быстрее, чем в соседних странах. По оценкам историков, население Франции увеличилось между 1500-м и 1650-м годами с 16,4 до 20 миллионов человек, Австрии и Богемии — с 3,5 до 4,1 миллиона, а Испании — с 6,8 до 7,1 миллиона. В последнем случае население выросло до 8,1 миллиона к 1600 году, но затем начало сокращаться за счет массовой эмиграции в американские колонии. Между тем в Англии за тот же период число жителей увеличилось с 2,6 до 5,6 миллиона, иными словами, более чем удвоилось[722]. Отчасти этот прирост объясняется более высокой продолжительностью жизни на острове по сравнению с континентом. Если в Англии она составляла около 35 лет, то на континенте не более 30. Разумеется, все эти оценки являются весьма приблизительными и нередко оспариваются, но не подлежит сомнению, что общая тенденция была именно такова.

Общественный прогресс был далеко не безболезненным, но череда революционных потрясений, переворотов и контр-переворотов превратила английское государство в уникальный политический механизм, обеспечивающий защиту буржуазных интересов при поддержке значительной части масс. «Другие общества обладают писаными конституциями, где все куда более упорядочено, — гордо констатирует Маколей. — Но ни одно другое общество не сумело так соединить революцию с соблюдением привычных рецептов, прогресс со стабильностью и энергию молодости с величием древних традиций»[723].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.