Глава 3 «ФЕОДАЛЬНО-АБСОЛЮТИСТСКИЙ» ФАНТОМ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 3

«ФЕОДАЛЬНО-АБСОЛЮТИСТСКИЙ» ФАНТОМ

Чудище обло, озорно,

огромно, стозевно и лаяй.

В. К. Тредиаковский «Телемахида»

За пятьдесят с лишним лет «после Лукина» советская историография Французской революции претерпела немалые изменения: труды её последних мэтров А.3. Манфреда, В. М. Далина, В. Г. Ревуненкова заметно отличаются от произведений её «отца-основателя» и по объему привлеченного фактического материала, и по технике работы авторов с источниками, и по концептуальному решению отдельных проблем революционной истории. Однако произошедшие за эти полвека перемены никоим образом не затрагивали той социологической схемы, что составляла несущую конструкцию всей советской или, как её ещё определяли, «марксистско-ленинской» интерпретации Французской революции. Согласно этой схеме, события во Франции конца XVIII в. представляли собой «буржуазную революцию», разрушившую «феодально-абсолютистский строй» и открывшую путь для развития капитализма. Сколь бы острые споры ни приходилось вести советским ученым по различным аспектам истории Французской революции, никогда эта концептуальная основа марксистской интерпретации не становилась предметом обсуждения.

Взять, к примеру, дискуссию 60–70-х годов XX в. о классовом содержании якобинской диктатуры, получившую широчайший резонанс в нашем научном сообществе[137]. Тон, в котором вели полемику участвовавшие в ней с одной стороны А. З. Манфред и В. М. Далин, с другой — ленинградский профессор В. Г. Ревуненков, отличался жесткостью и нетерпимостью. Тем не менее высказывавшиеся оппонентами и до дискуссии, и во время нее, и после оценки общеисторического значения Французской революции совпадали едва ли не дословно, полностью укладываясь в рамки схемы «феодально-абсолютистский строй — буржуазная революция — капитализм».

А. З. Манфред: «Французская революция сокрушила феодально-абсолютистский строй, до конца добила феодализм, „исполинской метлой“ вымела из Франции хлам средневековья и расчистила почву для капиталистического развития»[138].

В. Г. Ревуненков: «Эта революция смела отжившие средневековые порядки не только в самой Франции, но и далеко за её рубежами дав тем самым мощный импульс формированию новой социально-экономической системы — системы капитализма и буржуазной демократии…»[139]

Идеологические истоки подобной схемы вполне очевидны и не требуют специального комментария: это прямая экстраполяция на новую историю Франции марксистского учения об общественно-экономических формациях. Однако в какой степени эта теоретическая конструкция соответствует историческим реалиям Франции конца XVIII в. и объясняет происходившие там события? Чтобы ответить на данный вопрос, рассмотрим, насколько отдельные сегменты указанной схемы согласуются с результатами исторических исследований по соответствующим конкретным проблемам.

В этой главе речь пойдет о «феодально-абсолютистском строе»

* * *

Понятие «феодально-абсолютистский строй» имеет чисто советское происхождение и в историографиях других стран (за пределами социалистического лагеря) не применялось. В мировой исторической литературе, в частности в работах представителей «русской школы», для обозначения общественно-политических порядков предреволюционной Франции использовалось достаточно гибкое и не слишком обязывающее понятие «Старый порядок». Однако, когда в 1934 г. в СССР началась вторая за время существования советской власти радикальная перестройка системы исторического образования, от этого термина было приказано отказаться. Причем директива исходила с самого «верха». В «Замечаниях о конспекте учебника по новой истории», подписанных И. В. Сталиным, С. М. Кировым и А. А. Ждановым, говорилось: «Хорошо было бы освободить конспект от старых затасканных выражений вроде „старый порядок“… Лучше было бы заменить их словами „докапиталистический порядок“ или, ещё лучше, „абсолютистско-феодальный порядок“…»[140] Рекомендация столь высокого уровня, естественно, носила императивный характер, a потому предложенный коммунистическими вождями термин (правда, в несколько более благозвучном варианте — «феодально-абсолютистский строй») полностью вытеснил «Старый порядок».

Новое понятие настолько прижилось в нашей историографии, что употреблялось и после того, как предписывавший его идеологический документ утратил своё директивное значение. Так, А. З. Манфред в своём обобщающем труде по истории Французской революции, вышедшем в 1956 г., а затем переизданном в 1983 г., определял её причины следующим образом:

«Феодально-абсолютистский строй изжил себя, перестал соответствовать социально-экономическому развитию страны и превратился в путы, сковывающие развитие производительных сил, препятствующие их росту»[141].

И даже на рубеже XX–XXI вв. последний из мэтров советской историографии Французской революции В. Г. Ревуненков (1911–2004) продолжал применять данное понятие для обобщающей характеристики экономических и политических порядков предреволюционной Франции[142]. Встречается оно и в некоторых выходящих в наши дни научно-популярных изданиях[143].

Как нетрудно заметить, прилагательное «феодально-абсолютистский» является производным от двух вполне самостоятельных терминов «феодализм» и «абсолютизм», каждый из которых имеет своё значение или, точнее будет сказать во множественном числе, свои значения и свою судьбу в историографии. Причем и то, и другое у них настолько различны, что созданное механическим объединением этих двух терминов понятие вполне может вызвать ассоциацию с неким мифическим существом, вроде минотавра, сочетающим в себе совершенно разные сущности.

Одна из частей этого составного понятия — «абсолютизм» — термин вполне конкретный, имеющий более или менее устоявшееся значение: историки разных стран и разных школ обычно используют его для обозначения того типа монархии, который получил распространение в большинстве западноевропейских стран раннего нового времени, прежде всего во Франции. Существовали, правда, как мы далее увидим, и различного рода расширительные толкования абсолютизма, но их авторы всё равно исходили из того, что его классическим образцом был всё же именно французский. Напротив, вторая часть дуалистического понятия — термин «феодализм», несмотря на более чем двухсотлетнюю историю применения, никогда не имел единого значения, что позволяло историкам разных школ вкладывать в него самые разные, порою весьма далекие друг от друга смыслы:

«Понятие „феодализм“ в средневековую эпоху не употреблялось… Термин был введен публицистами и мыслителями предреволюционной Франции XVIII в. для характеристики „старого порядка“, т. е. системы господства дворянства, церкви и монархии… Однако со временем понятие „феодализм“, утратив полемическую направленность, было внедрено в историческое сознание. Историческая наука XIX в. трактовала феодализм по-разному: как состояние политической раздробленности, как социально-юридический сословный порядок, как специфическую форму военной организации сеньоров и вассалов, основанную на личной верности и службе, как господство крупного привилегированного землевладения, наконец, как общественно-экономическую формацию, базировавшуюся на эксплуатации крупными землевладельцами зависимых от них крестьян»[144].

В отечественной историографии феодализм также интерпретировался по-разному. Например, Н. И. Кареев, говоря о «феодализме», имел в виду общественный строй, основанный на привилегиях[145]. Марксистская же наука придавала данному понятию гораздо более широкое значение, трактуя феодализм как «классово-антагонистическую формацию, представляющую — во всемирно-историческом развитии — этап, стадиально следующий за рабовладельческим строем и предшествующий капитализму»[146] Определяющим признаком феодального строя советские историки считали производственные отношения с такими характеристиками: «Во-первых, наличие феодальной собственности, выступающей как монополия господствующего класса (феодалов) на основное средство производства — землю; при этом собственность на землю была неразрывно связана с господством над непосредственными производителями — крестьянами… Во-вторых, наличие у крестьянина самостоятельного хозяйства, ведущегося на формально „уступленном“ ему господином наделе, который фактически находился в наследственном пользовании одной и той же возделывавшей его крестьянской семьи. Не располагая правом собственности на землю, такая семья являлась собственником своих орудий труда, рабочего скота и другой движимости. Из отношений феодальной собственности вытекало „право“ феодала на безвозмездное присвоение прибавочного продукта крестьянского труда, т. е. право на феодальную земельную ренту, выступавшую в виде барщины, натурального или денежного оброка. Т. о., феодальный способ производства основан на сочетании крупной земельной собственности класса феодалов и мелкого индивидуального хозяйства непосредственных производителей — крестьян, эксплуатируемых с помощью внеэкономического принуждения (последнее столь же характерно для Ф., как экономическое принуждение для капитализма)»[147].

Подчеркну, подобное понимание феодализма было характерно именно для советских историков. В зарубежной историографии описанный выше тип поземельных отношений определяется термином «сеньориальный режим», а в категорию «феодализм» вкладывают преимущественно юридический смысл, обозначая ею комплекс правовых связей между сюзеренами и вассалами. Французский исследователь Ю. Метивье, в частности, так писал об указанном различии трактовок: «Советские экономисты и историки вплоть до конца XX в. обозначали термином „феодальный“ как раз сеньориальный режим, тогда как такой режим отлично мог существовать и без настоящего „феодализма“»[148].

Впрочем, мы не будем подробно останавливаться на различиях в интерпретации определения «феодальный», а коснемся более частного вопроса: можно ли его использовать, хотя бы только в марксистском понимании этого слова, для характеристики социально-экономического строя предреволюционной Франции?

Сомнения в правомерности применения данного термина по отношению к французской экономике XVIII в. возникли давно: их высказывали даже некоторые представители «школы Лукина» ещё в советскую эпоху. Так, в самом начале 80-х годов В. М. Далин, готовя в качестве ответственного редактора к печати посмертное издание «Великой французской революции» А. З. Манфреда, «споткнулся» на следующей фразе своего коллеги и друга: «В целом во французском сельском хозяйстве конца XVIII в. всё ещё господствовали старые, средневековые, феодальные (курсив мой — А.Ч.) отношения в их самой грубой и дикой форме…»[149] Хорошо знакомый с новейшими достижениями мировой историографии, В. М. Далин уже явно не мог согласиться с подобной категоричностью утверждения, сделанного четверть века ранее, и заменил в процитированной фразе выделенное нами слово на «полуфеодальные»[150]. Разумеется, подобный паллиатив радикально не менял всей концепции, но сама попытка внести в неё коррективы свидетельствовала о том, что даже такой видный представитель старшего поколения советских историков-марксистов, как В. М. Далин, в последние годы жизни уже не мог безоговорочно принять утверждение о «феодальном» характере французской экономики кануна Революции.

А. В. Адо упомянул об этом, возможно, несколько курьезном, но весьма показательном случае, во время уже упоминавшегося выше «круглого стола» 1988 г.[151] Его же собственное выступление, во многом задавшее тон дискуссии, как раз и было посвящено критике «упрощенного, „линейного“ понимания исторического места французской революции в процессе межформационного перехода: в 1789 г. — господство феодализма и феодального дворянства, в 1799 г. — господство капитализма и капиталистической буржуазии», содержавшегося в работах не только отечественных, но и зарубежных историков-марксистов, в частности немца М. Коссока и француза М. Вовеля.

Еще более определенно в ходе той же дискуссии высказалась ученица А. В. Адо — Л. А. Пименова: «Что же было феодальным во Франции XVIII в.? Какую из сторон жизни мы ни возьмем для рассмотрения, везде картина будет неоднозначной и не уместится в рамки определения „феодальный строй“. Экономика была многоукладной, государство и общество также представляли собой сложное переплетение разнородных элементов»[152].

Действительно, результаты появившихся незадолго то того исследований, в том числе самих А. В. Адо и Л. А. Пименовой, давали достаточно веские основания сомневаться в правомерности прежних, традиционных для советской историографии представлений об экономике Старого порядка. Хотя элементы комплекса сеньориальных отношений существовали во Франции вплоть до самой Революции, а отчасти пережили и ее, они в XVIII в., уже никоим образом не играли определяющей роли. Даже в областях с архаичной структурой хозяйства доля сеньориальных повинностей в доходах сеньоров-землевладельцев редко превышала 40 %[153]. В экономически же развитых районах она была и того меньше. Так, во владениях принца Конде в Парижском регионе повинности давали лишь 13 % дохода, а в 12 сеньориях графа де Тессе, крупнейшего собственника Верхнего Мэна, — 10,8 %[154]. Основная же масса поступлений шла от капиталистических и полукапиталистических способов ведения хозяйства.

Более того, отдельные элементы сеньориального комплекса в указанный период наполнились новым содержанием, фактически превратившись в завуалированную форму капиталистической аренды[155]. Соответственно А. В. Адо отмечал, что «исследования последних десятилетий относительно реального веса феодально-сеньориального вычета из крестьянского дохода в различных районах Франции, о месте его в структуре доходов сеньориального класса, о характере использования им земель домена показывают гораздо более сложную картину, чем это представлялось ещё 15–20 лет назад»[156]. И эта, сложившаяся в результате развития историографии новая картина уже в 1988 г. позволила Л. А. Пименовой сделать вполне определенный вывод: «На современном уровне знаний у нас нет оснований характеризовать систему общественных отношений предреволюционной Франции в целом как феодальный строй»[157].

И если в наши дни утверждения о существовании «феодализма» накануне Французской революции ещё порой встречаются в околонаучных публикациях[158], то для исследователей данный вопрос представляется уже давно решенным. Даже в новейших изданиях учебной литературы, по определению более консервативной, чем собственно научная, сегодня констатируется, что к началу Французской революции «феодальные отношения давно канули в Лету»[159].

Впрочем, споры о применимости термина «феодализм» идут и теперь, правда, касаются они гораздо более ранних эпох. Так, в последнее время отечественные историки-медиевисты все более активно высказывают весьма аргументированные сомнения в правомерности использовать его как обобщающее понятие для обозначения системы общественных отношений даже средневековой Европы[160].

* * *

Со второй частью составного понятия «феодально-абсолютистский» дело обстоит намного сложнее, а потому и разговор о ней будет гораздо более подробным. Действительно, в отличие от термина «феодализм», возможность применения которого по отношению к реалиям XVIII в., вызывала сомнение даже у такого мэтра советской историографии, как В. М. Далин, правомерность использования термина «абсолютизм» для определения французской государственности Старого порядка никогда и никем из отечественных исследователей под вопрос не ставилась. Понятие «абсолютизм» имеет самое широкое хождение в нашей научной литературе ещё с XIX в., причем как в трудах историков, изучавших Старый порядок, так и в работах специалистов по Французской революции. Тем не менее и с ним, на мой взгляд, связана определенная проблема, которая заключается в том, что образ французского абсолютизма, до самого последнего времени бытовавший в отечественной историографии Революции, был весьма слабо связан с фактами, установленными исследователями собственно Старого порядка.

При знакомстве с историей развития отечественного франковедения возникает впечатление, что и в дореволюционной России, и в советское время профессиональные сообщества исследователей, занимавшихся изучением Старого порядка и Революции, являли собой две разные галактики, расположенные бесконечно далеко друг от друга. Обитатели этих галактик порой совершали кратковременные вылазки на территорию «братьев по разуму», о чем свидетельствуют такие эфемерные следы подобных «посещений», как лекционные курсы, учебные пособия или популярные очерки. Однако чего-либо более солидного — монографического исследования, например, — никто из «гостей» на «чужой» территории не создал.

Эти взаимные «визиты» происходили с разной степенью интенсивности. Если специалисты по французскому абсолютизму относительно нечасто вторгались на территорию революционной историографии, то, напротив, для подавляющего большинства авторов общих работ о Французской революции более или менее пространный экскурс в историю государственных институтов Старого порядка был необходимым элементом раздела «Причины и предпосылки Революции».

Путешествия «революционных» историков в «галактику абсолютизма» стали предприниматься практически одновременно с началом профессионального изучения в нашей стране истории Французской революции. Представители «русской школы» подходили к таким экскурсам весьма основательно. Так, её признанный «патриарх» Н. И. Кареев не только изложил свою точку зрения на Французский абсолютизм в известном учебном курсе по истории нового времени[161], но и посвятил этой теме отдельную научно-популярную работу[162].

Сам Н. И. Кареев специальными исследованиями по истории государства Старого порядка не занимался, однако соответствующие работы современных ему авторов хорошо знал: списки научной литературы, приводимые в указанных изданиях, выглядят весьма убедительно. Тем не менее в своих рассуждениях о французском абсолютизме он исходил не столько из конкретного материала, пусть даже почерпнутого из чужих трудов, сколько из абстрактной теоретической схемы, выведенной по принципу «от обратного» из его же собственных представлений о том, чем собственно являлась Французская революция. Считая её полным отрицанием Старого порядка, Н. И. Кареев наделял последний качествами, прямо противоположными тем, которые приписывал вышедшему из Революции новому порядку. А поскольку основными принципами «исторического движения», начатого в 1789 г., историк считал свободу и равенство, то, утверждал он, «с этой точки зрения старые порядки сводятся к отсутствию (курсив мой — А.Ч.) политической свободы и гражданского равенства»[163]. Иначе говоря, Н. И. Кареев выделял здесь в качестве сущностных, идентифицирующих признаков политической модели Старого порядка не какие-либо из её собственных черт, а, напротив, отсутствие черт, свойственных модели-антиподу.

Роль такого антипода абсолютизму у Н. И. Кареева играл не только и не столько государственный строй постреволюциониой Франции, хотя, как мы видели выше, именно через сравнение с ним он определял государство Старого порядка, сколько политическое устройство Англии XVII–XVIII вв., в котором историк видел своего рода архетип «конституционных учреждений» всех остальных стран Европы нового времени. С этой точки зрения, вся западноевропейская история того периода выглядела как «развитие противоположности между двумя типами государств» — английской конституционной монархией и французским абсолютизмом, а Французская революция представлялась торжеством английской модели и началом её распространения на континенте[164].

Впрочем, присущие, по мнению Н. И. Кареева, французскому Старому порядку «несвобода» и «неравенство» имели и вполне конкретные воплощения: абсолютизм выступал олицетворением «несвободы», сословные привилегии или «социальный феодализм» — «неравенства»[165]. Именно эта двухчленная формула — «соединение социального феодализма средних веков с абсолютной монархией нового времени»[166] — и выражала, согласно Н. И. Карееву, суть Старого порядка. Причем, если верить историку, оба элемента обладали вполне автономным характером и слабо зависели друг от друга. Чтобы более наглядно объяснить их соотношение, Н. И. Кареев даже воспользовался марксистскими понятиями «базис» и «надстройка», хотя марксизм в целом он отнюдь не жаловал: «То, что есть верного в учении экономического материализма, так это — различие в исторической жизни народа базиса и надстроек: таким базисом „старого порядка“ было сословное общество, одною из надстроек — бюрократическое государство…»[167] Однако если, согласно теории марксизма, базис играет определяющую роль по отношению к надстройке, то в трактовке Н. И. Кареева их соединение носит чисто механический характер: одна надстройка может сменить другую без каких-либо изменений в состоянии базиса, фактически как если бы речь шла о замене одного предмета другим на неподвижной поверхности стола. Тот или иной «социальный строй», считал историк, «может существовать при разных политических формах»[168]. Так, «феодализм» служил «базисом» и для средневекового государства, построенного на вассально-сюзеренных связях, и для «сословной монархии», и для бюрократической абсолютной монархии нового времени[169].

Соответственно и абсолютизм представлялся Н. И. Карееву неким внеисторическим феноменом — формой государственного устройства, способной найти себе применение в любой стране, при любом общественном строе. К числу абсолютных монархий он на равных основаниях относил Египет эпохи фараонов и тирании древнегреческих полисов, эллинистические монархии и средневековые восточные деспотии, Римскую, Византийскую и наполеоновскую империи, западноевропейские монархии раннего нового времени и российское самодержавие до 1905 г.[170] Более того, даже в период самой Французской революции Н. И. Кареев находил «продолжение старого абсолютизма» в якобинской диктатуре[171]. Общим знаменателем, который позволяет втиснуть в рамки единого понятия весь этот пестрый конгломерат государственных институтов едва ли не всех времен и народов, ученый считал «неограниченную» власть государства: «Общее тут — большее или меньшее устранение общественных сил от дел правления, сосредоточение неограниченной власти в лице главы государства, управление государством исключительно при помощи государевых слуг».[172]

С высоты этой предельно абстрактной генерализации Н. И. Кареев трактовал и французскую монархию Старого порядка. Последняя интересовала его не как исторически сложившийся, более или менее эффективно функционировавший и постоянно развивавшийся комплекс государственных институтов, а как «самый рельефный», «типический» образец абсолютизма[173]. Собственно, вся эволюция французской государственности на протяжении почти полутора тысяч лет укладывалась историком в достаточно простую схему: на смену «античному абсолютизму» Римской империи пришла политическая «феодализация», после чего на рубеже средневековья и нового времени опять началось возрождение абсолютизма, что «в сущности» означало «возвращение к политическим формам императорского Рима»[174].

Характеристика Н. И. Кареевым отдельных аспектов функционирования французского государства Старого порядка также довольно абстрактна и схематична. Конкретные факты лишь изредка привлекались им в качестве иллюстративного материала к общим положениям своей интерпретации.

Итак, что же являла собой монархия Старого порядка в изображении «патриарха русской школы» историков Французской революции? В сжатом виде его представления на сей счет могут быть выражены формулой «всепоглощающее государство»[175]. «Несвобода», составлявшая, по его мнению, суть абсолютизма, проявлялась, прежде всего, в «полном подчинении всей народной жизни тому, что королевская власть считала своим правом и своим интересом, отождествляя их с правом и интересом самого государства, единственным судьею которых был притом опять-таки сам монарх»[176]. Я не случайно выделил курсивом слово «всей». Н. И. Кареев и в самом деле не только полагал, что «абсолютное государство нового времени с неограниченной королевской властью во главе стремилось быть всем во всем»[177], но и был убежден, что оно, действительно, преуспело в этом стремлении. По словам историка, французская монархия того периода полностью соответствовала идеалу неограниченной власти, описанной Ж. Боденом[178].

Абсолютный характер власти французского короля, утверждал Н. И. Кареев, проявлялся в том, что «вся нация сосредоточивалась в его особе, и государство как бы воплощалось в личности государя»[179]. В афористичной форме такое положение вещей выражала известная фраза, якобы высказанная Людовиком XIV, «государство — это я». Хотя русский ученый и отмечал, что подлинность этих слов «подвергается сильному сомнению», тем не менее, считал, что они вполне соответствуют «некоторым собственным заявлениям Людовика XIV и в особенности всему его поведению»[180].

По словам Н. И. Кареева, в «сословной монархии», существовавшей до установления абсолютизма, «король делился в той или иной мере политическими правами с сословиями, представленными на государственных сеймах (во Франции роль таковых играли Генеральные штаты. — A.Ч.). Последние вотировали налоги, принимали участие в издании законов, наблюдали отчасти за действиями администрации, нередко даже выбирали королей»[181]. При абсолютизме же все эти функции перешли к монарху и подчиненному ему бюрократическому аппарату: «Королевская власть и бюрократия взяли на себя законодательную функцию государства, вполне устранивши общественные силы от какого бы то ни было участия в издании законов и в преобразовательной деятельности государства. То же самое произошло в области управления и суда, которые все более и более бюрократизировались»[182].

Согласно Н. И. Карееву, абсолютизму был присущ откровенно волюнтаристский характер управления, когда политические решения определялись исключительно «особенностями психики лиц», стоявших во главе государства, что вело к «противоречивости, непоследовательности или общей несуразности в ведении дел». В качестве «классического образца сумбурности» ученый приводил факт создания Людовиком XV системы тайной дипломатии («секрета короля»), действовавшей параллельно с официальной дипломатией. Ученый полагал, что в этом случае король руководствовался «циническим легкомыслием», внося «в управление государством одну путаницу» едва ли не для собственного развлечения[183].

Столь же откровенный произвол, по словам Н. И. Кареева, абсолютистское государство проявляло и в том, что касалось личных прав подданных: «Король был волен в жизни и смерти своих подданных, как волен был и в их свободе…»[184]. Огромное влияние при абсолютизме, по мнению Н. И. Кареева, имела полиция. Утверждая, что «полицейскому произволу было подчинено все»[185], он даже называл французскую монархию «полицейским государством». «Что особенно характеризует полицейское государство, так это — неуважение к личным правам: …произвольные аресты, конфискации, преследование иноверия, перлюстрация частной переписки, цензурные запрещения, сожжения книг рукой палача, гонения, воздвигавшиеся на писателей и т. п.»[186] Суд был лишен какой бы то ни было независимости, являясь «лишь одним из административных ведомств, мало чем отличавшимся от такого, например, ведомства, как полиция»[187].

Доказывая неограниченный характер королевской власти во Франции, Н. И. Кареев, однако, вынужден был как-то объяснять историю многовекового противостояния монархии и традиционных судебных учреждений (парламентов), которая совершенно не вписывалась в его схему: «Эта история взаимных отношений королевской власти и парламента во Франции в высшей степени поразительна… Ни в каком современном государстве с самым либеральным устройством правительство не потерпит, чтобы должностные лица судебного ведомства вмешивались в законодательную деятельность государства и устраивали общие забастовки судебных учреждений, абсолютная же монархия двух последних Бурбонов должна была это терпеть и ничего не могла с этим поделать»[188]. Впрочем, сколько-нибудь убедительного объяснения этому феномену ученый так и не предложил. Действительно, если подходить к государственным институтам Старого порядка с теми же критериями, что и к «современному государству с самым либеральным устройством», то распря между монархией и традиционными судами, действительно, могла представляться лишь очередным проявлением «общей несуразности в ведении дел». Ссылка же на то, что парламенты как «средневековые учреждения» лишь «доживали до французской революции, общий же тон политической жизни задавался не ими, а абсолютной королевской властью»[189], выглядела скорее как уход от проблемы, а не её решение, ибо противоречила даже тем немногим конкретным фактам о неуклонно нараставшем на протяжении всего XVIII в. остром соперничестве короны и якобы «доживавших» свой век суверенных судов, которые приводил сам Н. И. Кареев.

«Всепоглощающий» характер абсолютизма проявлялся, по его словам, в тотальном подчинении общества королевской власти, влияние которой распространялось во всех направлениях — и по вертикали, и по горизонтали. По вертикали — через централизацию страны и ликвидацию местного самоуправления, в чем решающую роль, по мнению историка, играли интенданты, обладавшие в провинциях столь широкой властью, что он постоянно сравнивал их с персидскими сатрапами или турецкими пашами[190]. По горизонтали влияние монархии распространялось путем вмешательства государственной власти практически во все области жизни общества — от экономики до культуры. Так, в хозяйственной сфере оно проявлялось в регламентации экономики в целях удовлетворения фискальных потребностей государства или, иными словами, в политике меркантилизма[191]. В области же духовной культуры имело место, с одной стороны, «королевское меценатство» для лояльных трону деятелей искусства, с другой — «подавление всякой духовной свободы… строгая цензура и сожжение рукой палача произведений печати, в которых проявлялся сколько-нибудь вольный дух, преследование писателей, неугодных властям и сильным мира»[192].

Общая оценка Н. И. Кареевым исторической роли французского абсолютизма, особенно со второй половины XVII в., носила крайне негативный характер. И если в начальный период своего существования абсолютная монархия ещё совершала, по его словам, некоторую созидательную («органическую») работу, то после смерти Кольбера она стала тормозом для развития страны, которая с этого времени вступила в эпоху «государственного расстройства», «экономического разорения», «задержки в развитии», продолжавшуюся вплоть до Революции XVIII в. Любопытно, что в общем курсе новой истории Н. И. Кареев даже счел излишним подробно освещать данную эпоху, именно потому, что с точки зрения прогресса она являла собою «застой», а то и «возвращение вспять»[193].

Знакомясь с кареевской характеристикой дореволюционной Франции Старого порядка, человек, знакомый с реалиями русской истории, думаю, не мог не испытывать ощущения d?j? vu: описанные историком порядки до боли напоминают картины российской действительности в изображении оппозиционных самодержавию публицистов. Однако в названных работах Н. И. Кареев избегал прямых сравнений французского абсолютизма и русского самодержавия, хотя упоминание о том, что Россия до 1905 г. принадлежала к числу абсолютных монархий[194], показывает, что он относил оба государства к одному типу. О том же свидетельствует и единственное в его книге об абсолютизме обращение к примеру из русской истории, когда, объясняя разницу между законотворчеством при сословной и абсолютной монархиях, автор вдруг предлагает «отвлечься на минуту от истории Запада» и заводит речь о различиях в процедуре принятия «Соборного уложения» Алексея Михайловича и Свода законов Российской империи Николая I[195]. Такая, несколько неожиданная иллюстрация русским примером рассуждений, строившихся до того на французском материале, давала понять, что, по мнению историка, исторический процесс в обеих странах идет в общем направлении.

Однако подобная, пусть даже имплицитная, констатация сходства в развитии французской монархии Старого порядка и Российской империи предполагала вывод о неизбежности в России такой же революции, какая покончила с абсолютизмом во Франции. Тем более таким выводом было бы чревато открытое отождествление двух указанных типов государственности. Видимо, поэтому Н. И. Кареев, ограниченный в названных работах цензурными рамками, напрямую такого отождествления и не проводил.

Но он это сделал в книге «Великая французская революция», вышедшей уже после падения в России империи. Теперь он уже прямо называл французское государство Старого порядка «самодержавной или абсолютной монархией»[196], подчеркивая тем самым идентичность французского и российского абсолютизмов. Не сдерживаемый более цензурой, Н. И. Кареев открыто заявил о том, что ранее им только подразумевалось: Французская революция — прямой аналог революции в России. «Наша революция 1905 г., писал он, — была как бы повторением того, что произошло во Франции за сто шестнадцать лет перед тем. В 1789 г. французы сбросили с себя иго королевского самодержавия и сделали попытку его замены конституционной монархией… В 1792 г. во Франции произошла отмена королевской власти и была провозглашена республика. В России повторилось то же самое в 1917 г.»[197] Подобно многим своим современникам, Н. И. Кареев верил, что история Французской революции является провозвестием того пути, который предстоит пройти России. Неудивительно, что исходные пункты этого маршрута — монархия Бурбонов и монархия Романовых — представлялись ему столь схожими между собой.

Я так подробно остановился на кареевской интерпретации французского абсолютизма не только потому, что из наших историков Французской революции «патриарх русской школы» больше других уделял внимания данному сюжету, но и потому, что предложенная им трактовка оказалась, как мы увидим далее, «типической» для всей отечественной историографии Революции.

В этом нетрудно убедиться, обратившись, например, к уже упоминавшейся в первой главе научно-популярной книге об абсолютизме, написанной Е. В. Тарле[198]. У нас нет оснований полагать, что, работая над ней, автор находился под влиянием кареевской концепции. Е. В. Тарле написал это сочинение в 1906 г., то есть за два года до появления «Западноевропейской абсолютной монархии» Н. И. Кареева. Вышедшую же ранее «Историю Западной Европы в новое время», где Н. И. Кареев впервые подробно сформулировал своё видение французского абсолютизма, Е. В. Тарле в сносках не упоминает. А если ещё вспомнить о разных методологических предпочтениях обоих историков — Тарле симпатизировал марксизму, который Кареев отвергал, — то вряд ли мы бы удивились, обнаружив в их интерпретациях абсолютизма, как минимум, некоторые различия. Однако, напротив, не только в основных положениях, но и во многих частностях эти интерпретации практически совпадают.

Подобно Н. И. Карееву, Е. В. Тарле рассматривает абсолютизм как некий внеисторический феномен, встречавшийся в разные времена и у разных народов: в Вавилонском царстве Хаммурапи, Древнем Египте, Римской империи, средневековой Англии (до XIII в.) и т. д., а наиболее характерным или, точнее, наиболее известным его образцом также считает французскую монархию Старого порядка[199]. Предложенное Е. В. Тарле её описание в основе своей повторяет кареевское. Французский монарх якобы обладал ничем не ограниченной, «бесконтрольной властью над человеческой жизнью, честью и достоянием» подданных[200], в подтверждение чего вновь приводился знаменитый тезис «государство — это я»[201]. Подобная неограниченная власть применялась совершенно волюнтаристским образом, граничившим с произволом, — «без плана, без руководящей мысли, без будущего», «от случайности к случайности, от авантюры к авантюре»[202]. Тарле сравнивал её с корабельной пушкой, сорвавшейся во время шторма с креплений. Так, преследование Людовиком XIV гугенотов, которое «страшно вредило планам торгово-промышленного развития Франции», было, по мнению ученого, вызвано всего лишь желанием «абсолютизма, избавленного от реальных забот», «занять свои досуги»[203].

В XVIII в. французская абсолютная монархия, по словам Е. В. Тарле, представляла собой настоящее «экономическое бедствие», ибо её действия вели к «экономическому распаду» и «хроническому голоданию нации»[204]. Ну а поскольку ни к каким реформам она не была способна по сути своей — подобную мысль автор книги повторяет неоднократно[205], — «результат был предрешен всей исторической эволюцией французского народа, революционному поколению оставалось выполнить продиктованную задачу»[206].

И, наконец, для указанной книги Е. В. Тарле, так же, как и для рассмотренных выше работ Н. И. Кареева, характерна экстраполяция французского исторического опыта на русскую действительность. Причем, если в трудах Кареева, написанных в условиях цензурных ограничений, такая экстраполяция скорее подразумевается, нежели декларируется, то в сочинении Тарле, появившемся во время первой русской революции (1906), исторические параллели между двумя странами проведены вполне открыто. Подобно своему старшему коллеге, Е. В. Тарле писал «Франция», держа в уме «Россия».

Ну а уж если даже столь уважаемые профессиональные историки считали возможным проводить прямые аналогии между французской монархией Старого порядка и русским самодержавием — аналогии, имевшие чисто политический подтекст, — то совсем не удивительно, что русская историческая публицистика периода революции 1905–1907 гг. соответствующими аналогиями просто изобиловала. Так, в брошюре М. Олениной «Весна народов» мы видим тот же самый набор стереотипных характеристик монархии Бурбонов, что и в научно-популярных трудах названных выше исследователей: «самодержавный король»[207], обладавший неограниченной властью («государство — это я»[208]), «был хозяином жизни и имущества подданных».[209] В стране царил полицейский произвол («По доносу полиции всякого могли бросить в тюрьму и продержать там сколь угодно долго времени»[210]), «судили судьи, назначенные правительством»[211], свирепствовала цензура («книги, учившие любви к ближнему, братству, равенству всех людей, уничтожались как опасные»[212]) и т. д., и т. п. Короли, заявляет автор, «довели свой народ до полного истощения»[213], в результате чего и произошла Французская революция.

Точно так же описана власть французского монарха и в уже упоминавшейся брошюре анонимного социал-демократа: «Самодержавный господин, с неограниченной властью, он держал в своих руках судьбы целого государства. „Государство — это я“, — с гордостью сказал один из королей французских, Людовик XIV»[214].

После революции 1917 г. аналогия между монархиями Бурбонов и Романовых в значительной степени утратила свою политическую остроту, однако представлениям о французском государстве Старого порядка как о «королевском самодержавии» суждена была долгая жизнь в отечественной историографии Французской революции.

Советские исследователи Революции уделяли вопросам функционирования государственных институтов Старого порядка гораздо меньше внимания, нежели историки «русской школы», и, касаясь этой темы, фактически ограничивались воспроизведением дефиниций, выработанных предшественниками. Отчасти такая ситуация была связана с процессами, происходившими тогда в соседней профессиональной «галактике» — специалистов собственно по истории Старого порядка. После утверждения в отечественной историографии «классового подхода», они направили свои усилия, прежде всего, на установление «социально-классовой природы» абсолютизма[215], а изучение его государственных институтов, напротив, оказалось сведено к минимуму. Соответственно и специалисты по Французской революции, говоря о Старом порядке, теперь рассуждали преимущественно о «классовой основе» абсолютизма, а при характеристике самой монархии довольствовались беглым перечнем стереотипных определений: «самодержавная», «неограниченная» и т. д. Причем если подобные представления о «классовой основе» претерпели в ходе острых дискуссий 20–50-х годов довольно существенную эволюцию, то видение «надстройки» всё время оставалось неизменным.

Так, Н. М. Лукин в своей работе «Максимилиан Робеспьер» определял власть Людовика XVI как «королевское самодержавие». Правда, тут же, в соответствии с теорией «торгового капитализма» М. Н. Покровского, оговаривал, что «это самодержавие было далеко не безграничным. Король был не только „первым дворянином своего государства“. Само усиление его власти произошло благодаря тесному союзу с торговым капиталом… Интересы героев первоначального накопления определяли всю внешнюю и в значительной степени внутреннюю политику Людовика XVI, как и его ближайших предшественников на троне»[216].

В 30-е годы теория «торгового капитализма» была официально осуждена, а поддерживавшая её «школа Покровского» подвергнута жестокой критике. И вот уже в 1933 г. С. А. Лотте, автор обобщающего очерка о Французской революции, заявляет, в соответствии с новыми идеологическими веяниями, что абсолютизм «целиком опирался на дворянство, при этом — на его менее прогрессивные слои»[217]. Однако в описании ею самого государственного механизма Франции того времени мы вновь слышим хорошо знакомые мотивы: «В дореволюционной Франции существовала абсолютная монархия, то есть самодержавная, не ограниченная никаким представительным учреждением королевская власть»; «Особа короля священна и совершенно независима — „то, что благоугодно государю, имеет силу закона“»; «Административная практика абсолютизма характеризовалась произволом, попытками крайней централизации, полным беззаконием и игнорированием экономических нужд и интересов данной местности» и т. д., и т. п. Ну и, разумеется, в подтверждение — традиционное «государство — это я»[218].

Еще лаконичней высказался Ф. В. Потемкин, так охарактеризовавший французскую монархию во введении к известному коллективному труду о Революции XVIII в.: «Располагая неограниченной властью, освященной теорией так называемого „божественного права“, король мог по своему усмотрению решать все дела административные и судебные, объявлять войну или заключать мир, издавать или отменять любые законы»[219]. Парадоксально, но этой лапидарной формулировкой, да разве что ещё краткой репликой о всевластии на местах интендантов, подобных персидским сатрапам[220], практически исчерпывается все, что создатели этого 850-страничного тома сочли необходимым сказать о французском абсолютизме. Видимо, им механизм действия государственных институтов предреволюционной Франции представлялся настолько очевидным, что просто не заслуживал более подробного описания.

И в послевоенные годы советская историография Французской революции, характеризуя монархию Старого порядка, продолжала воспроизводить те же самые стереотипы, восходящие к сочинениям представителей «русской школы». Приведу в качестве примера два наиболее широко известных в нашей стране и неоднократно переиздававшихся обобщающих труда по истории французской революции, написанные соответственно А. З. Манфредом и В. Г. Ревуненковым.

Первое издание работы А. З. Манфреда вышло в 1950 г.[221], второе, радикально переработанное и значительно дополненное — в 1956 г.[222], третье — уже после смерти автора[223]. Таким образом, хотя данное сочинение сохраняло определенную научную актуальность, в частности благодаря последнему переизданию, до конца XX в., изложенные в нём идеи соответствовали уровню, достигнутому данным направлением отечественного франковедения к середине 1950-х годов. Вот какой виделась тогда французская абсолютная монархия одному из ведущих советских историков Революции XVIII в.:

«Король по-прежнему обладал неограниченной, самодержавной властью; ему принадлежало окончательное решение всех внутренних и внешних дел государства, он назначал и смещал министров и чиновников, издавал и отменял законы, карал и миловал. Людовик XVI… любил напоминать о своих самодержавных правах и ссылаться на „божественное начало“ своей неограниченной власти. В годы его правления царил полный произвол… Огромный бюрократический аппарат абсолютистской монархии охватывал своими щупальцами все области общественной и даже личной жизни… Невежественные и продажные чиновники ревностно следили за незыблемостью установленных порядков и подвергали мелочной опеке и контролю производство, торговлю, строительство, просвещение, культуру, все сферы духовной жизни и частную жизнь подданных короля… С крайней придирчивостью правительство контролировало и держало под неусыпным полицейским надзором произведения человеческой мысли… Всякое печатное слово находилось под строгой цензурой»[224].

Если заранее не знать, что автор этих строк написал их в середине XX в., вполне можно было бы подумать, что мы имеем дело с текстом рубежа XIX–XX столетий, так сильно все здесь сказанное напоминает пассажи из работ Н. И. Кареева о «всепоглощающем» государстве.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.