Глава 2 ОБУЧЕНИЕ ТРУДНОМУ СПОСОБУ
Глава 2
ОБУЧЕНИЕ ТРУДНОМУ СПОСОБУ
В сочельник 1940 года начался мороз и всю ночь шел сильный снег. На следующее утро во внутреннем дворе замка Кольдиц ходящие по кругу заключенные месили снег под ногами. Тогда в лагере содержалось около шестидесяти польских офицеров, дюжина бельгийцев, пятьдесят французов и тридцать британцев плюс, разумеется, их ординарцы — всего не более двух сотен человек. Все были классифицированы нашими властями как «неугодные»: одни из-за своих политических взглядов, другие за свою ненависть ко всему немецкому, но большинство за попытки побега из других лагерей. По другую сторону этого «интернационала» стоял немецкий личный состав, включавший коменданта и примерно десять — пятнадцать других офицеров плюс полдюжины военнослужащих унтер-офицерского состава и караульную роту — около ста пятидесяти человек одновременно, — естественно, с их собственными унтер-офицерами и командиром. До сих пор, хотя я находился здесь только месяц, я не нашел ничего необычного в этом так называемом зондерлагере, или особом лагере. Пока попыток побега не предпринималось. Заключенные казались несколько менее дисциплинированными по сравнению с Хонштайном, где я служил ранее, но, несомненно, и они скоро угомонятся и постараются хоть как-то скоротать свое время, пока идет своим чередом война.
Сам замок Кольдиц оказался непривлекательным сооружением, доминирующим над маленьким городком Кольдиц, лежащим по обе стороны реки Мульде в Верхней Саксонии. Очень грубо корпуса образовывали два внутренних двора, соприкасающихся друг с другом. Внутренний двор заключенных содержал в себе постройки, восходящие еще к самым ранним дням существования замка, который строился, часто перестраивался и дополнялся с тех самых пор, как впервые появился в письменной истории, в 1014 году. Сначала он являлся охотничьим домиком королей Саксонии. В XVI веке принадлежал датской принцессе Анне, которая в 1583 году вышла замуж за курфюрста Саксонии. Именно она разбила небольшой виноградник на склонах долины к северу от замка, выходящей на реку. С 1603-го по 1622 год в замке жила дочь курфюрста Бранденбургского, давшая свое имя Софиенплац площади города. В Тридцатилетней войне Саксония заняла сторону протестантов. Сначала в 1634 году Кольдиц разграбили имперские войска, затем его захватили шведы и обустроились в замке на несколько лет. Шведские войска снова очутились там в 1706 году в ходе войны с Россией.
В качестве резиденции для герцогов Саксонии Кольдиц перестал использоваться после 1753 года. В тюрьму замок превратился в 1800 году. С 1828 года это место стало психиатрической лечебницей и именно в этом качестве, по моему мнению, и существовало в период с 1940-го по 1945 год! Концентрационный лагерь явился следующим поворотом в его судьбе в 1933 году, а после этого на год он превратился в Arbeitsdienstlager[4] для гитлерюгенда[5].
С октября 1939 года замок функционировал в качестве лагеря военнопленных для польских офицеров. Летом 1940 года их сменили бельгийские офицеры. Последние, в свою очередь, подписав общее обязательство не участвовать в боевых действиях, после блицкрига были большей частью освобождены. Обнаружив на своих руках почти пустой лагерь, ОКВ решило учредить зондерлагер, или «Lager mit besonderer Bewachung» — специальный лагерь с жестким надзором за его обитателями, что дозволяла статья 48 Женевской конвенции, но без потери иных личных прав, гарантируемых данным соглашением. Здесь было принято большее количество обысков, перекличек и так далее, чем в обычных лагерях, и места было намного меньше — всего лишь внутренний двор в сорок квадратных ярдов, никакого открытого пространства, за исключением парка снаружи, который разрешалось посещать хоть и ежедневно, но в строго определенное время, с некоторым ограничением и под пристальным надзором.
На первый взгляд можно было подумать, что место это неприступно. Вероятно, так оно и было, но, за исключением решеток на окнах, оно не строилось для того, чтобы содержать столько людей в неволе. По мере того как шло время, я понял, что тогда как Кольдиц, как и множество других замков, может быть, и был неприступен снаружи, он явно не был «неприступен» изнутри. Прорваться наружу было намного легче, чем прорваться вовнутрь!
Наши административные здания располагались в новом дворе XVIII века, включая помещения комендатуры, склады и так далее. Во внутренний двор существовало два входа: один через главные ворота и другой со стороны парка. Пленные приходили только через одни ворота, с примыкающей к ним гауптвахтой. Проход между двумя дворами находился на северо-западном краю нашего двора под так называемой аркой вдоль подъездного дворика к гауптвахте. Оттуда прямиком через дверь в больших двойных воротах можно было попасть в то, что я до сих пор называл двором заключенных, в противоположность нашему двору. Почва вокруг всего замка уходила вниз террасами. На западе раскинулся город, а на северной и восточной сторонах парк. Южная сторона двора пленных одновременно являлась северной стороной нашего. На своей половине мы занимали нижние этажи — на их половине имелись кухни и так далее. Но на этом отрезке выше нижнего этажа комнаты шли только в один ряд. Все комнаты находились в нашем пользовании, но на юго-восточном краю помещения заключенных примыкали к нашим, а на другом конце этого «стыка» на наш внутренний двор выходили комнаты, в которых содержались старшие офицеры союзников. Заключенные постоянно использовали эти точки пересечения и перекрещивания в целях побега. Несомненно, более неподходящего места для содержания узников нигде больше нельзя было найти. Предпринимались попытки побега, и многие удались: по крышам, под фундаментом, через стены, сквозь решетки, я бы сказал, примерно раз в десять дней в течение более четырех лет, тех, что я пробыл в этом лагере. Подробности некоторых побегов я узнал лишь спустя десять лет после окончания войны, прочитав о них в тех или иных книгах, написанных французскими и британскими заключенными. Но даже сегодня способы ряда этих побегов по-прежнему известны мне не полностью.
Рождество 1940 года прошло в напряжении и неопределенности. Германия выиграла первые два раунда войны против Польши и Франции одним нокаутом. Противостояние с Англией окончилось ничьей. Теперь на западе был тупик. Мне казалось странным, что при такой ситуации существующая пропаганда с нашей стороны уже нуждалась в афишах «нет капитуляции» — вряд ли подобные разговоры можно было бы счесть победными. Германия и Англия обменивались бомбами. Внутренние фронта теперь стали частью поля боя, почти единственным полем боя, за исключением, пожалуй, Атлантики. Наши национал-социалисты все держали под контролем. Никто не мечтал о войне на два фронта. Мы получали миллионы тонн зерна из России, так что никто не голодал, кроме того, через нее шли всевозможные поставки из Японии и Америки.
Поскольку мое увольнение приходилось на Новый год, это свое первое Рождество среди заключенных я провел на службе. Мне было интересно посмотреть, как они его проведут. Французы и поляки, разумеется, давно уже установили письменно-посылочный контакт с родиной. Британские каналы по-прежнему оставались несколько неорганизованными, но их первые посылки с провиантом прибыли в начале декабря, от британского Красного Креста. В пище в то Рождество недостатка не было ни во дворе заключенных, ни в примыкающем к нему нашем, внутреннем, дворе. В обоих было и вино, и пиво — мы распределили их среди пленных, а крепких напитков им не дали.
Развлечения организовали поляки. Они устроили великолепное представление марионеток с музыкальным аккомпанементом и переведенными на другие языки пояснениями. Гвоздем программы явилась «Белоснежка и семь гномов». После этого последовала некая аллегория польской истории, в заключение которой солдаты возвращались в Польшу после окончательной победы точно так же, как в 1918 году, чтобы восстановить свою независимость. Их национальный гимн, марш Домбровского, повествует как раз об этом.
Думаю, в конце этого, 1940 года польские офицеры могли похвастаться самым высоким «боевым духом», хотя и находились в наших руках более пятнадцати месяцев. Французы оставались по-прежнему мрачными после своего поражения. Англичане окопались — по крайней мере, так я думал. Под полом столовой (если бы мы только знали!) и не окапывались, а выкапывались! Не только за свой национальный успех пили они на второй день Рождества — по одной бутылке вина на троих — в этой самой столовой. Они надеялись на местную победу — победу в столовой, где начали рыть туннель, работа над которым к тому времени уже велась полным ходом.
Сами мы отметили Рождество в гостинице в лесу. В своих дополнительных пайках все получили фунт настоящих кофейных зерен — последний раз за много лет, когда я пил кофе. В то Рождество в офлаге 4С было так тихо, что я не могу припомнить ничего столь же важного, как это!
После того как я вернулся из увольнения, пленные русские офицеры, расквартированные в городе, отметили свое ортодоксальное (православное) Рождество. Было это 11 января. Из Дрездена прибыл их священник. Там уже много лет существовала белогвардейская русская коммуна. На воскресные мессы он привозил с собой хор. Все эти русские были из армии Врангеля — белогвардейцы, осевшие главным образом во Франции в двадцатые годы или в Югославии и принявшие соответствующее гражданство. В хоре имелось несколько хорошеньких певиц, и один русский офицер, имевший французское гражданство, заявил, что влюбился в одну из них. Они официально обручились. Девушка помогла ему бежать; и на этом их знакомство закончилось. Офицер благополучно добрался до Франции, а она очутилась в тюрьме. Это было моим первым уроком по двуличности военнопленных!
Оглядываясь назад, я едва узнаю себя таким, каким я был в Кольдице в новом, 1941 году. Довольно сложно различить что-либо вообще в моей собственной личности с другой стороны сокрушительных событий этого фатального года и всего, что последовало после того, как Адольф Гитлер, наконец, вовлек в боевые действия Россию, Японию и Соединенные Штаты и развязал тотальную войну, которую так долго проповедовал. Тогда я по-прежнему судил о происходящих событиях с точки зрения опыта войны 1914–1918 годов и интернационалистической точки зрения, которой придерживался все эти годы. Но вскоре мне, словно ищейке, уже пришлось опустить нос к земле и вынюхивать следы побегов, по которым я и следовал с тех пор все последующие четыре года без передышки.
Мое досье свидетельствует о том, что более трехсот потенциальных беглецов были пойманы с поличным, причем нередко снова и снова пытались бежать одни и те же люди. Примерно в 130 случаях беглецы действительно выбирались из замка или убегали при перевозках. Количество тех, кому удавалось перебраться через границу и никогда больше не быть пойманными, насколько я помню, составляло тридцать человек: шесть голландцев, четырнадцать французов, девять британцев и один поляк. До 1944 года за охрану отвечал не я, но до тех пор, разумеется, должен был всегда сообщать о том, что знал, мог найти или мог разработать, нашей лагерной администрации.
Мы проводили совещания по безопасности, и как только происходил побег, и по крайней мере каждую неделю в качестве общепринятой практики. Практически каждый рутинный случай оказывался случаем побега, и так или иначе каждый побег был случаем сам по себе. Но я требую к себе некоторого уважения: ведь я был частью команды, пусть очень дилетантской команды, признаю, немецких «держащих в плену» сил, но команды, чьи неуклюжие старания оказывались тем не менее столь успешны, что экспертам приходилось устраивать абсолютные шедевры побега, чтобы нас превзойти.
Арена для этой битвы между двумя системами безопасности, немецкой и союзнической, в некотором роде оказалась выгодна для заключенных. Военнопленные были, в первую очередь, довольно опытны в этом деле. Кроме того, наши руки некоторым образом связывали наши не очень практичные начальники в штабе командования армией в Дрездене и, выше, в Берлине. Мы сами играли на руку пленным, заполняя Кольдиц новым материалом для бегства неделю за неделей. Каждый новоприбывший привозил с собой знание новых методов побега, знакомство со свежими дорогами, знание дополнительно требуемых документов, систем проверок, которые возможны на железнодорожных узлах в поездах, и так далее. В этом замке пленные располагали инициативой и своими внутренними линиями коммуникаций. Нашего наличного состава, действительно наличного, едва набралась бы дюжина, тогда как их команда достигала нескольких сотен.
Как только в британском помещении сняли декорации после представления «Двенадцатой ночи», сразу же началось сражение на холодном фронте. Наш комендант решился на новогодний визит в комнаты пленных. Это было 9 января, по-прежнему морозило. В короткие зимние дни солнце проникало во внутренний двор узников не раньше десяти часов, но даже тогда многие были рады жить в каменном здании, а не в деревянных бараках, вечно сырых и холодных. В то утро во дворе гуляли немногие. Я вошел вместе с комендантом и прокричал: «Achtung!» («Внимание!»). Хождение по кругу на мгновение прекратилось. Это муштра. Все взглянули в сторону полковника, он отдал честь, и круг двинулся снова.
Мы отправились в кухню, где колдовал британский офицер, капитан Барри. Свою официальную работу по приготовлению пищи он выполнял очень хорошо — свою неофициальную (использование кухни в целях побега) еще лучше. Именно через окна внешней стены кухни, выходящие на немецкий внутренний двор, четыре британских офицера убежали в 1942 году (об этом я узнал почти пятнадцать лет спустя).
Оттуда мы снова вернулись во двор и поднялись по винтовой лестнице в юго-восточном углу. На втором этаже располагались польские офицеры. «Achtung!» — прокричал я. Большинство пленных лежали на своих кроватях, читали, курили, думали. При виде нас все медленно, с неохотой, поднялись. Все, за исключением лейтенанта Северта, оставшегося в своей постели. Я записал его имя. На вечернем построении за неспособность признавать вышестоящее должностное лицо я зачитал приговор коменданта о пятидневном аресте. Подобное наказание было обычным для офицеров германской армии, и все военнопленные подлежали нашему собственному Militarstrafgesetzbuch[6]. Приговор также зачитали французским, бельгийским и британским группам на их родном языке. В те времена мы все были очень официальны. На пленных же данный дисциплинарный акт не произвел никакого впечатления — иногда в камерах оказывалось теплее!
Позже, забегая вперед на несколько месяцев, когда лагерь заполнился, узники сами просились в камеры, чтобы «уйти от всего этого». Я говорил им, что мы не можем устраивать им сеансы лечения покоем, идет война. Впрочем, провести несколько дней под арестом для них не составляло особого труда. Им нужно было только написать оскорбительные вещи о нас в своих письмах домой или опоздать на построение. Подобное всегда стоило нескольких дней наказания. Разумеется, арест в конце концов превратился скорее в сущий фарс. Я же был не против запереть под замок людей, совершивших дисциплинарные проступки. Иногда это шло им на пользу — их психология требовала коротких периодов одиночества. У пленных есть свои навязчивые идеи. Мы ведь не хотели, чтобы они сошли с ума. Но камеры вскоре начали использовать как средство взяточничества и коррупции караула, как средство побега. Некоторые даже симулировали умопомешательство в надежде на бегство в ходе поездок на лечение. Все время мы балансировали между безопасностью и гуманностью — хотя многие, читая эти строки, вероятно, закатят глаза.
Итак, пятидневный арест ничего не значил для поляков, и стоило мне распустить пленных, как соотечественники бросились к своему товарищу, принялись жать ему руку, обнимать его и в конце, встав кругом, несколько раз подбросили его в воздух, ловя на лету, как делают поляки с теми, кого одобряют.
Минуту я спорил с польским капитаном: «Если вы хотите, чтобы мы обращались с вами корректно, в соответствии с Женевской конвенцией, вы тоже должны вести себя соответствующим образом».
Но он разбил все мои аргументы: «Вы, немцы, не применяете Женевскую конвенцию к нам. Вы говорите, что Польша как страна больше не существует. Вы даже не позволяете нам иметь свою державу-протектора, которая следила бы за соблюдением наших интересов как военнопленных. Швейцарцы посещают британцев каждые три месяца. О французах заботится их Комитет Скапини, у них есть правительство, которое вы признаете, хотя оно и петеновское. Голландцы находятся под присмотром шведского государства. Но мы, поляки, ничьи».
Я понял, что все это они уже продумали заранее и собирались устроить из этого скандал. Разумеется, неделю спустя тот же инцидент повторился опять. И снова Северт попал «под арест». Когда это же произошло в третий раз, он отправился на военный суд в Лейпциг. Мы назначили ему местного адвоката: человека из города, бывшего в английском военном плену во время Первой мировой войны. Он утверждал, что с ним хорошо обращались, и всегда хотел сделать что-то в качестве благодарности.
Должным образом обвинение в Лейпциге потребовало сурового наказания. Вот поляк, представитель, как говорили, недисциплинированной и дикой расы, намеренно оскорбляющий вышестоящее должностное лицо. Остальным необходимо преподать урок. Со своей стороны защита настаивала, что заключенный не понимал значения слова «achtung». Получив год тюрьмы, он подал апелляцию. Генерал-полковник фон Бек, командующий нашей армией резерва, удовлетворил апелляцию, и лейтенант Северт вернулся в Кольдиц свободным человеком. Каков же был энтузиазм среди всех пленных в лагере! Старший польский офицер, адмирал Унруг, в Первую мировую войну командовавший немецкой подводной лодкой в германском военно-морском флоте, выдвинул протест против оскорблений польского народа, произнесенных в суде. Напрасно наш комендант старался опротестовать вердикт апелляции. Его вмешательство только все усугубило: в результате отдание чести в Кольдице между немцами и военнопленными практически прекратилось до тех пор, пока наш прославленный доктор не попытался восстановить данную практику год спустя. Единственными случаями, когда нам отдавали честь, являлись ежедневные построения или переклички. В других случаях офицеры, самое большее, медленно вставали, когда мы входили в их помещение, или с неохотой вынимали руки из карманов или трубки изо рта, когда мы заговаривали с ними. В их помещение мы заходили не часто, а говорить по возможности старались только со старшими офицерами различных национальных групп и через их официальных переводчиков. Но из-за этого инцидента мы потеряли свой престиж.
Решение суда в 1941 году очень усложнило положение дел в Кольдице. Оно стало не только упреком коменданту, раньше приказывавшему записывать и наказывать нарушителей в деле по отданию чести, но и выявило расхождения во мнениях среди нас, четырех немцев, которые в качестве лагерных офицеров (или дежурных офицеров) находились в постоянном контакте с пленными. Мы присутствовали на ежедневных построениях, устраивали (проводили) обыски, отбирали бесчисленные просьбы, «инспектировали» занимаемое ими помещение и так далее. Нашим делом было наметить стандарт дисциплины, делом коменданта — его установить.
К сожалению, и у нас четверых бытовали двойные стандарты. В то время я был ЛО-3 (лагерным офицером 3). ЛО-1 являл собой энергичную и яркую личность. Он любил сражения, любил жизнь, слыл большим шутником, не гнушался выпить и, по мнению англичан, единственный обладал чувством юмора. Иногда он называл их «и так далее». На построениях он объявлял французов, бельгийцев, голландцев, поляков «und so weiter»[7]. Однажды британцы устроили эстрадное представление в театре с группой «Und so weiter». Этот офицер не очень беспокоился о дисциплине, в жестком военном смысле этого слова. Как и я, он был школьным учителем и думал, что знает, как обращаться с лагерными «плохими мальчиками».
ЛО-2 был капитаном кавалерии, взрывался при малейшей провокации, как очень скоро обнаружили пленные, и буквально синел в эти минуты. Он страдал от смертельно высокого кровяного давления. В отношениях со своими подопечными ЛО-2 признавал только жестокость и насилие.
Что же касается меня, ЛО-3, то я не был за мир во что бы то ни стало, но скорее снова ощущал себя в положении школьного учителя, справляющегося с непослушными школярами. Я знал, что главной целью непокорного класса всегда было вызвать у обладающего властью лица гнев, каковы бы ни были последствия. Кроме того, я понимал, что, если выйду из себя, проиграю сражение. Однажды я сказал старшему британскому офицеру: «Я никогда не дам вам, джентльменам чести, вывести меня из равновесия. Корректное поведение в рамках конвенции или нашего собственного дисциплинарного кодекса — вот мой курс. Обо всем, что ваши офицеры сделают с целью оскорбления меня, я доложу. Что случится потом, не мое дело». Невероятно, но все эти четыре года меня без конца провоцировали горячие офицерские головы всех национальностей, возрастов и званий. Снова и снова я начинал свирепеть, но тут же брал себя в руки. Нелегко терпеть откровенную наглость, но немой вызов иногда бывает стерпеть еще труднее.
ЛО-4 придерживался примерно того же мнения, но нас четверых отнюдь нельзя было назвать согласованной командой.
Я не солгу, если скажу, что, по крайней мере, в Кольдице не было времени скучать. Поработав, мы уловили некую систему, но эту систему мы навязали себе сами, хотя, по всем правилам, скорее должны были бы задавать тон, нежели следовать ему. Заключенные играли с нами в извечную чехарду. Сначала лидирующее положение занимали мы со своими запретами и заграждениями, потом они, сообразив, как их обойти. Все, что военнопленные делали, говорили или думали, было нацелено на то, чтобы получить преимущество либо немедленное, либо через какой-то промежуток времени.
Если, как результат побега или попытки побега, мы изменяли свою политику и предпринимаемые нами меры или вводили какой-нибудь новый план, они улавливали суть быстрее, чем наши люди, которые, в конце концов, имели и другие дела, кроме часов дежурства в замке. Большинство же пленных находились «на дежурстве» все время; другой жизни у них не было.
Еще одна трудность в поддержании безопасности касалась нашего основного лагерного штата, в частности унтер-офицерского состава. Чем дольше они оставались в замке, тем лучше узнавали пленных и их приемы. И тем больше увязали во взяточничестве (сигареты, шоколад или кофе); между персоналом и узниками возникали фамильярные, приятельские отношения. Другим слабым местом являлось неудобство, которое любой немец низшего звания чувствует в общении с офицерами любой национальности. А если мы заменяли этих унтер-офицеров другими, новоприбывшими на их место, требовались месяцы, чтобы обучиться секретам ремесла, а в течение этого времени пленные успевали извлечь всю возможную выгоду из этого ведения.
Все военнослужащие унтер-офицерского состава в Кольдице имели прозвища, о чем они знали, и это их забавляло. Так, у нас был Карапуз — человечек невысокого роста, о которых часто говорят «от горшка два вершка» (Dreikasehoch); Полицейский; Гайавата, который скорее воображал из себя бог весть что, пока однажды не обнаружил, что его товарища звали Миннегагой; Большая Задница; Тетушка; Квартирмейстер — он служил в Кольдице до самого конца; Хорек (по-французски Fouine) — известный среди англичан как Диксон Хоук — очень опытный в разнюхивании туннелей; Муссолини — наш фельдфебель, отвечающий за ординарцев, — старый солдат еще Первой мировой, который ненавидел всех офицеров, даже своих собственных!
На этих людей и, разумеется, общую массу караульных не могли не произвести впечатления активная жизнь замка и выходки, которые периодически выкидывали пленные. Но больше всего их поражали успехи в побегах, которых тем удавалось достичь. Все это отражалось на нас, их офицерах, выставляемых некомпетентными и беспомощными.
В феврале 1941 года лагерь начал заполняться. Пара сотен французских офицеров прибыла под командованием генерала Лё Блё, не скрывавшего своей неприязни ко всему «boche»[8]. В марте нам доставили шестьдесят голландских офицеров. Многие из них были полукровками, прибывшими из Ост-Индии. Это были образцовые военнопленные. У них не было своих ординарцев, но они сами убирали свои помещения. Их дисциплина была непогрешима, их поведение на построении примерным, и из него, как мы увидим далее, они сумели извлечь некоторую пользу. Кроме того, они всегда опрятно и элегантно одевались. Поляки вели себя похожим образом, хотя и не могли похвастаться наличием бритвенных туалетных приборов (несессеров) для придания своей внешности должной опрятности и изящества.
Но французы и англичане! На построение они являлись в пижамах, не брились, шлепали в сабо и тапочках, курили, читали книги, одевали то, что первое попадалось им под руку, когда они вставали с постели, — просто напрашивались на то, чтобы их подняли на смех. Они настаивали на разграничении «построений» и обычных перекличек, как, например, на день рождения короля: в этот день они появились неузнаваемо подтянутыми. Очень быстро мы поняли, что их небрежность была напускной, хотя иногда они все вели себя искренне, как мальчишки.
Однажды весной этого же года на построении оказалось, что пропали четыре британца. Мы заподозрили, что на самом деле они не убежали, и предупреждать местные власти не стали. Вечером мы разыграли небольшой спектакль. Мы пустили пару автоматных очередей в парк перед замком, а потом я и ЛО-1 отправились во двор заключенных. Нас немедленно спросили, чем была вызвана стрельба, и мы ответили, что только что пристрелили одного из той якобы сбежавшей четверки. Я внимательно наблюдал за их лицами — при наших словах все они принялись ухмыляться. Чуть позже во внутреннем дворе появилась торжественная процессия. Мне позвонили с гауптвахты и сообщили о том, что там что-то происходит, и я пошел посмотреть. Происходящее оказалось пародией на похоронную процессию. Четверка офицеров несла импровизированный гроб — одежный шкаф, покрытый государственным флагом Соединенного Королевства. За ними следовал священник. На подушке несли медали. Позади в глубоком трауре плелись родственники. Жена, разумеется, была одета в килт.
«Что все это значит?» — спросили мы.
«Мы хороним офицера, которого вы недавно убили».
Мы заглянули в гроб: там лежал один из пропавшей четверки!
На следующем построении появились все. Они прятались на крыше в надежде на побег, хотя в итоге отказались от этой идеи. Но в тот вечер, когда ЛО-1 объявил, что в будущем погребения могут происходить только по получении двадцатичетырехчасового уведомления, смеялись последними мы!
Разумеется, если случался побег, на нас незамедлительно сыпались сверху шишки. Пленные это знали. В немецком языке существует поговорка: «Тот, кто внизу, того и бьют». Всякий наш промах был очком в пользу пленных. Однажды во время разговора на территории заключенных у меня украли фуражку. Я послал ординарца за другой. Не мог же я покинуть внутренний двор без головного убора. Смеха было бы предостаточно, что же касается гауптвахты, то что подумают они! Я надел новую фуражку, пересек двор, взглянул вверх и там, рядом с окном, увидел свою фуражку. Я достал ее, но был уверен, что за время ее отсутствия кто-то сделал необходимые замеры и скопировал кокарду.
Водяные бомбы представляли для нас еще один источник раздражения. Их делали из газетных листов, сложенных треуголкой. При падении они разворачивались, и вода окатывала стоящих внизу с головы до пят.
Снежки были неизбежны зимой и довольно безвредны, но однажды мне чудом удалось увернуться от одного такого, очень большого, начиненного осколком бутылочного стекла. К бритвенным лезвиям в помоях для свиней мы почти привыкли. Мы могли бы урезать мясной паек заключенных в качестве мести за уровень смертности наших животных, но предпочли их убедить словами. Как бы далеко они зашли или, возможно, уже зашли, представься им такая возможность, я не могу сказать. Однажды утром в помещении, где хранились посылки, мы нашли мертвого караульного с пробитой головой. В руке он сжимал револьвер, и нам ничего не оставалось, как признать самоубийство. Пленные крали инструменты, одежду, цемент, проволоку, дерево, свинец, гипс, гвозди — короче говоря, все, что только можно было использовать, пусть даже не сейчас, пусть даже предположительно. Если из-за строгостей военного положения эти вещи не удавалось украсть, их выманивали у сторожей или гражданских рабочих, постоянно что-либо ремонтировавших на территории лагеря. Любой кусок металла всегда пригодится. Прочная проволока использовалась для вскрытия простых замков. Когда в ноябре 1940 года из Лауфена в лагерь прибыла одна из первых партий британских заключенных, дверь на чердак над их временными помещениями была открыта в первую же ночь. Судя по всему, незанятые комнаты считались лучшими для работы над туннелями. Тогда мы редко их проверяли.
Однажды в помещении для старших британских офицеров мы нашли мокрую одежду. Замок в душевые был вскрыт. Мы заменили его. Несколько дней спустя мы нашли в замке обломок самодельного ключа. Это было 19 февраля 1941 года.
От тайного к очевидному, от очевидного к первому виновнику. 18 марта наш унтер-офицер, которого я буду называть отныне его английской кличкой Диксон Хоук или его французским именем La Fouine (Хорек), обнаружил двух французских офицеров, лейтенантов Казомайу и Пайа, на дне десятифутовой ямы, которую они вырыли обломком оконной рамы, под башней с часами в северо-западном углу двора. Они даже установили подъемник, чтобы поднимать булыжник внутри башни, а потом избавлялись от него на чердаке. Офицер службы охраны приказал заложить кирпичами двери в эту башню. На каждом из трех этажей, за исключением первого, было по одной такой двери. Мы еще увидим, в какое огромное преимущество превратили наши пленные эту меру «безопасности» почти год спустя.
В тот же месяц ночью два польских офицера были пойманы за пропиливанием решетки на окнах британской столовой в юго-восточном углу двора. Мы заподозрили эту столовую. Мы повесили дополнительный замок на дверь. Мы подняли крышку в полу и исследовали канализацию внизу. Труба была сухая и замурованная; никаких признаков «работы» над ней мы не обнаружили. Мы зацементировали крышку. (Через несколько месяцев выяснилось, что заключенные открутили ее прежде, чем цемент схватился.)
Теперь, когда приближалась весна, мне казалось, словно вверх поднимался воздушный шар.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.