Глава 3 Фабрики смерти

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 3

Фабрики смерти

В начале 1942 года в нацистской империи функционировал только один специализированный лагерь смерти – Хелмно. И все же нацисты уже тогда начали разворачивать вакханалию уничтожения. В менее радикальных общественных системах люди сначала все детально планируют и только потом действуют. Нацисты же принялись депортировать евреев, прежде чем все изобретенные ими системы уничтожения были опробованы или полностью установлены. Поэтому геноцид проводился беспорядочно и бессистемно. И сама история того, как они приступили к осуществлению своей кровавой задачи и в процессе ее выполнения превратили 1942 год в год самых массовых убийств при «окончательном решении еврейского вопроса», дает представление о менталитете этих убийц.

Освенцим не должен был играть главную роль в массовых убийствах 1942 года, но в тот год лагерь впервые начал оказывать влияние на события в Западной Европе. Всего несколько дней прошло после окончания переговоров словацкого руководства с немцами о высылке местных евреев в Освенцим, как еще одна европейская страна отправила свой первый транспорт в лагерь. И обстоятельства, которые привели к этому, были даже еще более сложными и шокирующими, чем события в Словакии, не в последнюю очередь потому, что поезд, отправившийся в путь 23 марта, прибыл из завоеванной немцами страны, которой была позволена существенная свобода во внутреннем управлении. Речь идет о Франции.

После быстрого поражения в июне 1940 года Франция была разделена на две зоны: оккупированную и не оккупированную. Маршал Петен, герой Первой мировой войны, стал главой государства, и его правительство обосновалось в маленьком городке Виши, в зоне, свободной от оккупации. В первые годы войны он был популярной фигурой в стране (намного более популярной, чем это признавали многие французы уже после войны). Маршал стал выразителем стремления народа восстановить честь и достоинство Франции. Что же касается немцев, то у них были явно разноречивые цели: они хотели контролировать Францию, однако при этом минимально присутствовать в стране; менее 1500 немецких офицеров и чиновников базировалось на всей территории, оккупированной и не оккупированной. Немецкое правление в немалой степени зависело от сотрудничества с французскими бюрократами и их административной системой.

На протяжении первого года оккупации между французами и немцами конфликтов практически не случалось. Немецкий военный комендант, генерал Отто фон Штюльпнагель, руководил из отеля Majestic в Париже скорее как римский наместник, управляющий полуавтономными провинциями империи, чем как нацист, пытающийся превратить население подвластной ему территории в нацию рабов. Тем не менее, евреи во Франции оставались уязвимыми. В 1940 году их было около 350 тысяч, и почти половина из них не имела французских паспортов. Многие приехали из Восточной Европы в 1920-е годы, другие же сравнительно недавно бежали сюда в бесплодных попытках спастись от нацизма. Именно эти иностранные евреи первыми приняли на себя всю тяжесть гонений. В октябре 1940 года новое французское правительство объявило в новом «Декрете о евреях» о том, что всем евреям запрещено работать в определенных областях, а иностранных евреев, находящихся в не оккупированной зоне, начали отправлять в лагеря для интернированных.

В начале оккупации Франции нацисты организовали травлю евреев по отработанной схеме. Во-первых, всех евреев надлежало выявить и зарегистрировать. В соответствие со следующим приказом необходимо было зарегистрировать собственность евреев для последующей конфискации, а всех евреев депортировать из оккупированной зоны. Правительство Виши смирно сотрудничало с оккупантами на всем протяжении этого процесса. Но относительное спокойствие оккупационного режима было нарушено летом 1941 года событиями, которые происходили в тысячах километрах на восток – вторжением на территорию Советского Союза. 21 августа в Париже стреляли в двух немцев – один был убит, второй тяжело ранен. Оперативно установили, что за этим актом стоят французские коммунисты. Другое убийство 3 сентября окончательно убедило немцев в том, что их доселе беззаботная жизнь во Франции окончилась.

Немецкие власти отреагировали на убийства заключением в тюрьмы коммунистов и ответными расстрелами – троих заложников расстреляли немедленно после сентябрьского инцидента. Но этот ответный шаг Гитлер, в это время находившийся в своей ставке в лесах Восточной Пруссии и руководивший оттуда той кровавой бойней, в которую превратилась война на востоке, посчитал недостаточным. Фельдмаршал Вильгельм Кейтель послал сообщение в Париж о недовольстве Гитлера: «Ответные действия, предпринятые против трех заложников, слишком мягкие! Фюрер считает, что один немецкий солдат стоит гораздо больше трех французских коммунистов. Фюрер полагает, что на такие случаи необходимо отвечать более жесткими мерами. На следующий террористический акт ответом должен быть немедленный расстрел 100 французов за каждого немца [убитого]. Без такого сурового возмездия порядок невозможен»1.

Гитлер хотел, чтобы его представитель во Франции вел себя так же решительно и беспощадно, как действовал его главнокомандующий в Украине в декабре 1941 года, когда столкнулся с такой же угрозой: «Борьба против партизан будет иметь успех только в том случае, если население поймет, что партизаны и им сочувствующие рано или поздно будут уничтожены, – писал тот. – Особый страх внушает смерть через повешение»2. Сам Гитлер позже отмечал: «Только там, где борьба против партизан началась и продолжилась с безжалостной жестокостью, она увенчалась успехом»3.

Немецкие власти в Париже оказались в затруднении. Если они начнут осуществлять политику, рекомендованную Гитлером, то рискуют потерять доверие французского населения – и это подтвердилось, когда 98 заложников были казнены после того, как в октябре в Нанте стреляли в немецкого офицера. Для генерала фон Штюльпнагеля было очевидно, что такие «польские методы»4 во Франции просто не сработают. Но он был реалистом, и понимал, что Гитлер не изменит своего мнения по этому вопросу, и поэтому не позволит немецким властям во Франции решать эту проблему по своему усмотрению. Фюрер так решил. Требовались «драконовские меры». Немецкие власти во Франции избрали типичный для высших чинов нацистского государства способ решения проблемы: попытались действовать в обход догматических установок Гитлера, изобретая иные формы «сурового возмездия», которые бы нанесли намного меньше вреда отношениям с французами. Вскоре были предложены две альтернативы: штрафы для определенных слоев населения и депортация. А так как воображаемая «связь» между коммунистами и евреями была запечатлена в уме каждого нациста, не было ничего более естественного для немецких властей во Франции, чем идея штрафовать и депортировать евреев в отместку за то, что коммунисты убивали нацистов. Ответные расстрелы мирного населения будут продолжаться, но в гораздо меньших масштабах и только как небольшая часть общей политики «драконовских мер».

Несмотря на частичное решение этой проблемы, Штюльпнагель все же чувствовал, что должен еще раз обратиться с протестом к вышестоящему начальству, и в 1942 году, ничего не добившись, принял решение, что он не может больше «ни примирить свою совесть с массовыми расстрелами, ни отвечать за них перед судом истории»5. Неудивительно, что вскоре после этого обращения Штюльпнагель покинул свой пост. Но принцип, введенный им, остался. Депортация евреев и коммунистов станет частью системы ответных мер за любое сопротивление, оказанное французами. Первый такой транспорт ушел из Франции в Освенцим в марте 1942 года. Немецкие армейские офицеры, не желавшие отчитываться «перед судом истории» за репрессивные расстрелы, тем не менее, превратили жизнь этих людей в ад. Голод, плохое обращение и болезни подкосили их. Из 1112 человек, севших на поезд в Компьене, 1008 умерли в течение пяти месяцев6. Только 20 из них, как полагают, пережили войну. Таким образом, 98 процентов из этого первого эшелона погибли в Освенциме.

К этому времени депортация французских евреев в качестве ответной репрессивной меры стала первым шагом к исполнению более масштабной мечты – нацистского «окончательного решения» их «еврейской проблемы» во Франции. Долгосрочная стратегия по этому поводу была выработана еще в январе 1942 года в Ванзее. Ответственность же за оперативную реализацию этой политики во Франции была возложена на гауптштурмфюрера СС (капитана) Теодора Даннекера, который обязан был докладывать Адольфу Эйхману, а тот, в свою очередь, отчитывался перед Рейнхардом Гейдрихом.

6 мая Гейдрих лично посетил Париж. В узком кругу он сообщил, что «так же, как и русским евреям в Киеве, смертельный приговор объявлен всем евреям Европы. Даже французским евреям, которых мы уже в эти недели начнем депортировать»7.

Нацисты столкнулись с одной серьезной помехой на пути к достижению желанной цели, «свободной от евреев Франции», – это были сами французские власти. В этой стране у немцев попросту не было столько человеческих ресурсов, чтобы установить, собрать и депортировать французских евреев без активного участия местной администрации и полиции. Особенно после того, как нацисты потребовали депортировать из Франции больше евреев, чем из любой другой страны Западной Европы. 11 июля 1942 года на совещании (под председательством Адольфа Эйхмана) в Берлине был оглашен план, согласно которому следовало депортировать в Освенцим около 10 тысяч бельгийских евреев, 15 тысяч немецких и 100 тысяч французских евреев. Возрастом от 16 до 40 лет. Из этого числа «неспособных к работе» допускалось не более 10 процентов. Что точно стояло за этими цифрами и рамками, нам никогда не выяснить, но похоже, что решение пока еще не принимать большое количество детей и стариков отражает понимание того, что возможность массового уничтожения в Освенциме все еще была ограничена. Теодор Даннекер, горя желанием угодить, пообещал доставить в лагерь каждого французского еврея указанного возраста. Вскоре после совещания в Берлине Даннекер составил план отправки на восток в течение трех месяцев 40 тысяч евреев.

Конечно, одно дело сформулировать такой претенциозный план, и совершенно другое – иметь возможность выполнить его в стране, которая все еще в значительной степени управлялась собственной администрацией. 2 июля на встрече между шефом полиции режима Виши Рене Буске и нацистскими чиновниками немцы на своей шкуре ощутили разницу между теорией и практикой. Буске сообщил позицию Виши: из оккупированной зоны могут быть депортированы только иностранные евреи, а в не оккупированной зоне французская полиция не будет принимать участия ни в каких облавах. Буске заявил: «Мы ничего не имеем против самих арестов. Однако нежелательно, чтобы в Париже этим занималась французская полиция. Таково личное желание маршала [Петена]»8. Гельмут Кнохен, начальник СД и полиции безопасности во Франции, знавший, что без сотрудничества с французами депортация будет невозможна, немедленно запротестовал, напоминая Буске, что Гитлер не поймет позицию французов по столь важному для него вопросу. После такой завуалированной угрозы Буске изменил решение. Французская полиция будет производить аресты в обеих, оккупированной и не оккупированной, зонах – но только арестовывать будут иностранных, не местных, евреев. Французские власти сделали четкое политическое заявление: они будут содействовать в передаче иностранцев немцам, чтобы защитить своих собственных граждан.

Двумя днями позже на встрече между французским премьер-министром Пьером Лавалем и Даннекером Лаваль предложил (по словам Даннекера), что «во время эвакуации еврейских семей из не оккупированной зоны, детей младше шестнадцати тоже [можно] высылать. Что же касается еврейских детей в оккупированной зоне, то этот вопрос его не интересует»9. Историки оценили это предложение Лаваля как заслуживающее «вечного позора»10 и заявили, что этот случай должен быть «навсегда вписан в историю Франции»11. Невозможно не согласиться с ними, особенно учитывая уготованные этим детям ужасные страдания; и немало из них причинят им сами французы на своей земле в результате предложения, сделанного их же политиком.

Аресты иностранных евреев французской полицией начались в Париже ночью 16 июля 1942 года. Той ночью Аннет Мюллер, ее младший брат Мишель, две старшие сестры и их мама были у себя дома, в квартире, расположенной в десятом округе французской столицы. До отца, уроженца Польши, дошли какие-то слухи о том, что что-то затевается, поэтому он ушел из дома и спрятался. Все остальные остались дома. Им не верилось, что опасности могут подвергаться целые семьи. Аннет12, которой тогда было девять лет, ясно помнит, что случилось той ночью: «Нас разбудили грубые удары в дверь. Вошли полицейские. Мама умоляла их не трогать нас. Но инспектор полиции оттолкнул ее: “Поторапливайтесь! Быстрее! Не задерживайте нас!” Я была поражена. Это стало моим кошмаром на долгие годы: из-за этого случая с мамой, которую я боготворила. Я не понимала, почему она так унижается перед ними».

Мама Аннет поспешно завернула в простыню какую-то одежду и сухой паек. Через несколько минут их уже выводили по лестнице на улицу. Аннет обнаружила, что забыла свой гребень. Полицейский разрешил ей вернуться за ним: «Туда и обратно!» Девочка вернулась домой и увидела, что полиция там еще орудует: «Все было перевернуто вверх дном. Я [еще] хотела взять свою куклу… но они вырвали ее у меня из рук и грубо швырнули на незастеленную кровать. И тогда я поняла: нас не ждет ничего хорошего».

Очутившись на улице в потасовке между полицейскими и евреями, мать Аннеты шепнула двум старшим сыновьям, 10 и 11 лет, чтобы они быстрее убежали, и они скрылись в толпе. (Оба они выжили в войну, их укрывали французские семьи.) Полицейские затолкали всех в автобусы и доставили в сборный пункт на «Велодром д’Ивер», закрытый велотрек в пятнадцатом округе. Все семьи, арестованные в ходе ночных облав на протяжении двух суток, 12?884 человек, включая 4115 детей, были доставлены сюда. Мишель Мюллер13, которому в то время было всего семь лет, вспоминает «обрывки» самых сильных впечатлений: «Свет горел днем и ночью, там были огромные прожектора, и было очень жарко. Полицейских мы почти не видели. Была пара источников воды и туалеты, наверное, два. Что мне запомнилось – это запахи. Через два дня появился ужасный запах. Там было много знакомых детей, мы играли. Скользили по полу велотрека, он был деревянный».

От этого зловония Аннет Мюллер стало дурно, и ее отвели в центр велотрека, где можно было полежать: «Я увидела парализованного мужчину, нашего знакомого с соседней улицы Авенир. Когда мы приходили к нему в гости, его ноги всегда были укутаны одеялом, а его дети сидели с ним, уважительно обращаясь к отцу. Я очень ярко запомнила этого человека. Сейчас он лежал на земле, совсем голый – я в первый раз видела обнаженного мужчину – и кричал. Его глаза были полуоткрыты, а тело было белым и голым. Это была ужасающее зрелище».

После нескольких дней, проведенных на велодроме, семьи перевезли на поезде в сельскую местность, и Мюллеры оказались в Бон-ла-Роланде. «Это очаровательная деревушка, – говорит Мишель Мюллер. – Там было очень красиво – и жарко. Помню широкую аллею, обсаженную деревьями. Когда мы шли по деревне, жители смотрели на нас с любопытством». Мюллеры оказались среди последних прибывших в наскоро организованный лагерь, и спать им было не на чем, поэтому они устроились, как смогли, на полу на соломе. Даже это не беспокоило Мишеля: «Вначале я не волновался. Ведь с нами рядом мама, это меня успокаивало. И я играл с друзьями». Только об одном он тревожился: «Мы хорошо учились, так что переживали: а вернемся ли мы вовремя в школу?».

Несмотря на условия в лагере, большим утешения для Аннет и Мишеля оставалось то, что они были с матерью. «Дома она так волновалась, – говорит Аннет, – что с ней и поговорить толком было нелегко. А в лагере она сначала проводила с нами все время. Она играла с нами, мы обнимали ее. Другие женщины радовались, глядя, как она нас тискает». Но одно воспоминание о первых днях в лагере, связанное с матерью, продолжает преследовать Аннету: «В первую ночь в бараке, видимо, шел дождь, и как раз там, где лежала мама, капала вода, так что мы с братом спорили, кто ляжет с мамой: никому не хотелось спать мокрым. Она сказала тогда что-то вроде: «Страх намокнуть у вас сильнее желания поспать рядом с мамой». И когда нас разлучили, это так мучило меня. То, как я не воспользовалась случаем побыть с ней той ночью». Вскоре мать сумела подкупить жандарма (в лагере только изредка видели представителей французских властей) и отправить письмо мужу. Именно это впоследствии спасло жизни двоих ее младших детей.

Через несколько дней женщинам приказали сдать ценности. Но некоторые предпочли избавиться от ценных вещей так, чтобы они не достались их мучителям. «В уборной была щель, – говорит Мишель Мюллер, – с планкой над нею, там все было видно. Меня это пугало и смущало: все гигиенические потребности отправлять на виду. И вот некоторые [женщины] бросили свои драгоценности в отхожее место». Позже Мишель видел, как несколько местных, нанятых обыскивать в лагере еврейских женщин, шарили палками в уборной, что-то там искали. «Меня это очень удивило», – признался он.

Мюллеры и тысячи других семей страдали в лагерях, таких как Бон-ля-Роланд и Питивьер, но впереди их ожидала еще более страшная участь. Поначалу немцы требовали у французов депортировать только взрослых, способных работать, а детей присоединяли только в последнюю очередь, для количества. Тогда в Берлине все еще не были официально урегулированы все планы относительно депортации целых семей. Но, несмотря на то, что французские власти уже определенно знали, что это отсрочка всего на несколько недель перед окончательным официальным распоряжением, они все же согласились разделить детей и родителей, и взрослых отправить первыми. Жан Леге, высокопоставленный чиновник в полиции режима Виши, писал префекту Орлеана: «Дети не поедут в том же конвое, что и взрослые. До их отъезда к родителям о них позаботятся»14. Леге продемонстрировал свою осведомленность о том, что сами дети тоже вскоре уедут, своим заявлением, что «детские поезда начнут уходить во второй половине августа»15. Так что французские власти не попытались хоть как-то смягчить нечеловеческие страдания изгнанников, предложив немцам хотя бы отсрочить депортацию на несколько недель, чтобы семьи могли уехать вместе.

Лаваль заявлял, что его предложение депортировать и детей вызвано «гуманным» стремлением не разлучать семьи. Это утверждение, такое же лицемерное, как и объяснения словацких руководителей идеи депортировать целые семьи «христианскими» соображениями, было вопиющей ложью. Что может быть менее «гуманным», чем намеченная Леге политика, в результате которой детей оторвут от родителей в лагерях Бон-ла-Роланд и Питивьер? Как писал историк Серж Кларсфельд: «Леге закрывает глаза на реальный смысл депортаций, которые он сам сделал еще более жестокими. В своем светлом кабинете на улице Монсо он занимался тем, что заполнял документы для депортационных поездов, которые формировались по распоряжению гестапо»16.

В начале августа в Бон-ля-Роланде ходили слухи, что взрослых могут забрать. «Помню, она [мама] зашила деньги в подплечники моего костюмчика, – говорит Мишель Мюллер. – Это был праздничный костюмчик, с курточкой и шортами. Они были похожи на шорты для гольфа, и я очень ими гордился. Мама зашила деньги и попросила меня быть осторожным. На следующий день была облава». Французская полиция нагрянула в лагерь, узников согнали вместе. Когда объявили, что дети должны быть отделены от родителей, началась паника. «Дети цеплялись за своих мам, – вспоминает Мишель. – Это было ужасно. Детишки повисли на матерях, крича и плача, жандармы были потрясены». Аннет поясняет: «Полицейские яростно избивали женщин, оттесняя их от детей. Малыши цеплялись за материнскую одежду. Они [жандармы] обливали людей водой. Рвали на женщинах платья. Стоял ужасный крик и плач. И вдруг шум стих и внезапно настала полная тишина». На женщин и детей было нацелено оружие: угроза была явной и всем понятной. «Напротив стояли женщины, – говорит Аннет. – Я как сейчас вижу их. А мы, дети, держались друг за друга. Мама стояла в первом ряду и подавала нам знаки глазами. Мы смотрели на нее, и мне казалось, что она улыбалась нам, как будто хотела сказать, что еще вернется. Мишель плакал. Это был последний раз, когда я видела маму».

Без родителей условия содержания детей в лагере резко ухудшились. Лишенные материнской заботы, они вскоре покрылись грязью, их одежда пришла в негодность. Из-за плохого питания (только жидкая похлебка и бобы) многие страдали диареей. Но тяжелее всего было переносить душевную потерю. «Труднее всего было по вечерам, – вспоминает Мишель Мюллер. – По вечерам мама обычно рассказывала нам истории, а когда ее увезли, нам пришлось делать это без нее». Аннет добавляет: «После ее отъезда я несколько дней не хотела выходить из барака, так мне было грустно. Я рыдала и не могла остановиться. Я лежала на соломе и твердила себе: это моя вина в том, что она уехала, потому что я плохо к ней относилась. Вспоминала все, в чем могла себя упрекнуть. Мишель заставил меня выйти наружу: у меня была дизентерия. Брат помогал мне помыться и давал поесть. Понемногу он стал водить меня по лагерю, мы рвали траву и пытались ее жевать».

Семилетний Мишель взял на себя роль защитника сестры. Но дети столкнулись с огромными трудностями. Аннет была слаба и не могла стоять в очереди за супом, а попытка питаться травой – Мишелю казалось, что трава по вкусу должна напоминать салат – не удалась. Однако хуже всего было то, что в свои семь он был младше и меньше многих других мальчиков, которые в обеденное время дрались за еду. «Хорошо помню борьбу в момент, когда раздавали суп, драки с другими детьми. Я был очень маленький, и не мог протиснуться сквозь толпу, чтобы взять себе супа. Иногда я возвращался назад с пустой миской. А больше ничего не было. Моя сестра постоянно болела. Мы бродили, заглядывая в пустые бидоны, из которых разливали суп: пытались найти там хоть какие-нибудь остатки. Мы много говорили о еде. Пересказывали друг другу целые меню из того, что с удовольствием съели бы. Дома мы не отличались хорошим аппетитом, но теперь мы всерьез голодали». Мишель понял, что должен что-то сделать, если они хотят выжить, так как с каждым днем и он, и его сестра становились все слабее. Поэтому, увидев вывеску изолятора, он решил действовать: «Там говорилось, что дети младше пяти лет могут питаться в изоляторе. Так как я умел читать и писать – потом я всегда твердил своим детям, что нужно учиться читать и писать, так как это может очень пригодиться – я притворился, будто мне всего пять лет, и это сработало. Теперь я мог поесть сам и накормить сестру [Мишель мог вынести немного еды]».

Что особенно омрачает этот эпизод и без того жестокой истории – не только отлучение детей от родителей, но и то, как обращались с ними французские власти, под чью «опеку» те попали. Детей бросили на произвол судьбы, их отвратительно кормили, они испытывали физические и душевные мучения. В тот период жизни, когда маленький человек наиболее уязвим, их унизили и растоптали. Несмотря на голод, несмотря на грязь, именно от повседневного унижения Мишель Мюллер страдал в Бон-ля-Роланде больше всего: «Так как никакой гигиены в помине не было, у всех завелись вши, и нам обрили головы. Тогда у меня были густые вьющиеся волосы, мама так гордилась моими кудрями. Обривая меня, жандарм держал мою голову между ног и приговаривал: «О, сейчас мы сделаем из тебя последнего из могикан». И он выбрил мне полосу посередине головы. С обеих сторон остались пряди, а между ними появилась плешь. Мне стало так стыдно, что я украл берет и прикрывал им голову». Мишеля так изуродовали, что это стало потрясением даже для его девятилетней сестры. «Помню, как мама любила расчесывать его волосы. У него была прекрасная светлая шевелюра. Она говорила: какой красивый малыш! Теперь, когда ему выбрили волосы посередине, он стал выглядеть противно. Понимаю, почему люди сторонились евреев: если даже мой родной маленький братик, когда я увидела его в таком виде, с грязным лицом и вот так обезображенной головой, показался мне гадким». Несколько дней спустя жандармы, наконец, довели дело до конца и сбрили мальчику оставшиеся волосы. Их позабавила такая шутка, а Мишель получил глубокую душевную травму, которую не забыл и сегодня.

Тем временем в середине августа 1942 года упомянутые распоряжения, наконец, были отданы, что позволило французам депортировать детей и обеспечить обещанное немцам количество высланных евреев. Планировалось переместить детей из Бон-ля-Роланда и Питивьера на временное содержание и сбор в лагере Дранси в северо-восточном пригороде Парижа. Оттуда, наконец, детей должны были отправить в Освенцим под конвоем взрослых. Так они отправятся на смерть с чужими людьми.

15 августа колонна несчастных детей проделала обратный путь по тенистым улицам очаровательной деревни Бон-ла-Роланд к железнодорожной станции. Они разительно отличались от тех относительно здоровых мальчиков и девочек, которые вошли в лагерь с мамами всего чуть больше двух недель назад. «Помню, как люди в деревне смотрели на нас, – говорит Аннет Мюллер. – С тем же отвращением, которое я и сама испытывала. От нас явно разило. Мы были обриты наголо и покрыты коростой. Я ловила взгляды, полные гадливости: так вы иногда в метро смотрите на грязного бездомного, храпящего на скамейке. Казалось, мы больше не люди». Тем не менее, по пути на станцию дети пели песенки, потому что, как говорит Аннета, «мы были уверены, что скоро встретимся с нашими родителями». Но их путь лежал не домой, а в Дранси – пункт, через который более 65 тысяч человек, в конечном счете, было отправлено в лагеря смерти на восток, более 60 тысяч из них – в Освенцим.

Одетт Далтрофф-Батикль17, заключенная в Дранси в августе 1942 года, вместе с двумя друзьями добровольно вызвалась заботиться о детях из Бон-ля-Роланда и Питивьера: «Прибывшие были в ужасном состоянии. Завшивленные, страшно грязные, и у всех дизентерия. Мы пытались их вымыть, но вытирать их было нечем. Потом мы постарались накормить их – эти дети не ели несколько дней, и им было тяжело проглотить хоть что-нибудь. Кроме того, мы пытались составить полный список их имен и фамилий, но многие не знали своих фамилий, и просто бормотали что-то вроде: «Я младший братик Пьера». Мы упорно продолжали попытки выяснить их имена; у старших, конечно, узнали, но у маленьких это было абсолютно невозможно. Их матери привязали им деревянные таблички с именами, но большинство малышей сняли эти деревяшки и играли ими друг с другом».

Одетт и другие помощники пытались хоть чем-то помочь, и чувствовали, что у них нет другого выбора, кроме как постараться утешить детей, хотя бы заведомой ложью: «Мы обманывали их. Уверяли: “Скоро снова увидите своих родителей”. Но они, конечно, не верили нам – странно, но дети подозревали, что должно случиться. Многие умоляли меня и моих подруг: “Мадам, усыновите меня… усыновите”: они хотели остаться в лагере, даже несмотря на то, как там было скверно. Дальше они идти никуда не хотели. Там был маленький мальчик, очень хорошенький малыш, три годика с половиной. Он и сейчас стоит у меня перед глазами и, не переставая, повторяет: “Мамочка, я буду бояться, мамочка. Я буду бояться”. Это было все, что он твердил. Удивительно, но он знал, что будет еще страшнее. Дети были совершенно подавлены. Они согласны были даже на ужас лагеря, только бы остаться. Дети все понимали намного лучше, чем мы».

Одетт заметила, что у ребят все еще остались «некоторые вещицы, очень важные для них» – фотографии родителей или маленькие украшения. «У одной девочки были сережки, и она спрашивала: “Как думаете, они разрешат оставить эти золотые штучки?”» Но за день до отправки детей привели других еврейских женщин из лагеря, чтобы они отыскали у них ценности. «Этим женщинам платили поденно, и мы знали, что почти половину найденного они положат в свои карманы. Я видела, что они были весьма неласковы с детьми. Они словно ничего не чувствовали, судя по тому, как они с ними обращались, что для меня было странно».

В лагере Дранси, помещавшемся в недостроенном дешевом жилищном комплексе, Мишель и Аннет Мюллеры, по их словам, «прошли через кошмар». Аннета была поражена не только условиями жизни – они с братом спали на цементном полу среди экскрементов – но и тем фактом, что кроме нескольких взрослых, пытающихся что-то сделать для детей, никому больше не было до них дела. «Никто не заботился о нас. Мы были предоставлены сами себе. Не помню, чтобы взрослые смотрели за нами». Перед самой отправкой транспорта в Освенцим они услышали свои имена: их вызывали из списка. Детей вывели из Дранси мимо столбов с проволочным ограждением к полицейской машине. «Мы думали, нас собираются освободить, – говорит Аннет. – Были уверены, что возвращаемся к своей семье на улицу Авенир. Мы с Мишелем строили планы, как бы удивить родителей: спрячемся под столом, а потом выскочим оттуда: вот они обрадуются! И тут я обернулась и увидела, что офицеры полиции прослезились: они-то очень хорошо знали, что нас увозят не домой».

Аннет и Мишеля отправили в другой перевалочный пункт для иностранных евреев, недалеко от Дранси, в помещении бывшего приюта на улице Ламарк на Монмартре. Они еще не знали, что это был первый шаг к свободе. Их отец получил письмо, написанное женой в Бон-ля-Роланде. В результате он заплатил сначала влиятельному французскому еврею, и через него французским властям. Это означало, что Аннет и Мишель, несмотря на их возраст, были определены в «скорняки» и перемещены из Дранси. Как только они прибыли в центр временного содержания, отец договорился, чтобы детей забрали представители католического сиротского приюта, в котором они и скрывались во время войны.

Большинству детей, отправленных в Дранси летом 1942 года, повезло меньше. С 17 августа и до конца месяца из этого лагеря в Освенцим было отправлено семь поездов с детьми, разлученными с родителями в Бон-ля-Роланде и Питивьере. «Утром перед отъездом мы одели детей получше, насколько это было возможно, – говорит Одетта Далтрофф-Батикль. – Большинство из них не в силах были нести даже свои маленькие чемоданчики. Их вещи перепутались, мы уже и не знали, где чьи.

Они не хотели спускаться по лестнице к автобусу, пришлось отвести их. После того, как были отправлены уже тысячи и тысячи детей, я вспомнила, что в изоляторе осталось примерно восемьдесят малышей. Мы думали, что сможем спасти хотя бы их – не вышло. Однажды нам сказали, что даже эти восемьдесят детей будут отправлены. На утро отправки, когда мы пытались их вывести, дети плакали и брыкались, они не хотели спускаться вниз. Жандармы поднялись в изолятор – и с большим трудом смогли справиться с малышами. Кажется, один или двое жандармов были немного расстроены этой душераздирающей сценой».

Джо Нисенмана18, которому тогда было 18 лет, отправили из Дранси в Освенцим 26 августа. В поезде было 700 взрослых и 400 детей, включая его десятилетнюю сестру, «очень милую белокурую девочку». В его вагоне было человек девяносто, около тридцати из них были детьми, которых высылали без родителей. Джо вспоминает, как «стоически» дети переносили жизнь в товарном вагоне в течение долгой поездки в Освенцим. «Мы прибыли через два или три дня – точно не помню – на станцию перед Освенцимом. Требовалось несколько мужчин с хорошим здоровьем: рядом был рабочий лагерь. Поэтому поезд остановили и сняли 250 человек». Джо был одним из отобранных взрослых: «Они палками выгнали нас из вагона. Никому не позволили остаться. Я оставил там сестру… Но, несмотря ни на что, мы и представить не могли, что случится дальше… По-моему, они даже не плакали… Помню этих малышей, они были такими славными – а их всех взяли и уничтожили. Такое зверство!». И спустя шестьдесят лет Джо Нисенман каждый день вспоминает страшную участь его сестры и остальных детей из Дранси: «За моим домом детский сад, и я постоянно вижу мам, ожидающих своих детишек с шоколадными круассанчиками. А у тех детей не было матерей. И шоколадных круассанов у них не было…»

Среди множества эпизодов в истории уничтожения евреев нацистами история убийства еврейских детей, высланных из Франции, поражает сильнее всего. Самое дикое, конечно, – шокирующая сцена разлучения детей с родителями. Но потрясает не только то, как детей вырывали из материнских рук, как тогда в Бон-ля-Роланде. Едва ли не страшнее то, что некоторым родителям (как тем матерям, которые велели своим сыновьям бежать во время начала облавы) приходилось идти против материнского инстинкта и отказываться от своих собственных детей, чтобы те могли спастись. Какая это непредставимая, опустошительная душевная травма – когда ты вынужден творить такое!

Даже Хесс вспоминал, как в Освенциме семьи стремились любой ценой остаться вместе. И хотя мужчин отделяли от женщин, мужей от жен, нацисты вскоре поняли, что силой разлучать матерей с детьми – это почти идет в разрез их собственным интересам. Даже несмотря на то, что нацисты теряли ценную рабочую силу, посылая молодых здоровых женщин в газовые камеры вместе с детьми, они понимали, что отрывать мальчиков и девочек от мам против их воли приводило к таким ужасающим сценам, которые крайне усложняли эффективное руководство процессом убийств. Более того, те отрицательные эмоции, что испытывали сами немцы при таком разделении, по силе можно было сравнить с переживаниями расстрельных команд, которые убивали женщин и детей в упор – той самой травмой, которую призвано было смягчить создание газовых камер.

После опыта с детскими эшелонами летом 1942 года французские власти пришли к такому же выводу. Вид маленьких детей, лишенных матерей и присмотра, настолько всех смущал, что после отправления из Дранси 31 августа поезда с детьми без родителей был отдан приказ, чтобы такое больше не повторялось. С тех пор в процессе депортаций из Франции детей больше не отбирали у матерей: теперь в Освенцим отправляли всех вместе. Однако важно сделать правильные выводы. Это вовсе не означает, что у французских властей неожиданно проснулась жалость: скорее, они поняли, примерно как Хесс в Освенциме, что им, если они не будут отделять матерей от детей, будет легче преследовать свои собственные цели.

Есть еще одна причина, по которой эта история особенно мучительна, как острая кость в горле: соучастие французских властей на каждой стадии преступления. Нацисты с самого начала понимали, что выслать евреев без сотрудничества с французами невозможно. И решение французов выдать «иностранных» евреев прежде «своих» поражает своим цинизмом даже спустя годы (хотя это решение, как мы увидим в следующих главах, повторили и другие страны). В целом, около 80 тысяч евреев погибло в результате депортации из Франции во время войны, что составляет 20–25 процентов всего еврейского населения страны на то время. Такая статистика означает, что примерно четверо из пяти французских евреев выжили в войну: на нее иногда ссылаются апологеты тогдашних порядков как на «здоровую» тенденцию, показывающую, что французские власти вели себя перед лицом нацистской оккупации с относительным достоинством.

Однако эта цифра говорит совершенно о противоположном: ведь откажись Франция от сотрудничества в выдаче «чужих» евреев, почти определенно ничего подобного вообще не случилось бы. Даже после оккупации всей территории страны в ноябре 1942 года нацисты не проводили резких ответных мер, когда французские власти делали что-либо с неохотой, и немецкие планы депортации впоследствии не были реализованы.

Вслед за парижской облавой в июле 1942 года и вывозом детей последовали протесты со стороны иерархов церкви, которые осудили действия французских политических руководителей. Архиепископ Тулузы 23 августа написал в знак протеста пасторское послание к духовенству своей епархии, для чтения во всех церквях епархии, а архиепископ Лиона при встрече 1 сентября с Лавалем заявил тому, что поддерживает и акции протеста, и укрывание католиками еврейских детей. Но все это было сделано слишком поздно, чтобы могло повлиять на судьбы тех, кого взяли во время облавы в Париже тем летом. Мама Мишеля и Аннет Мюллер, разлученная со своими детьми в Бон-ля-Роланде, умерла в Освенциме. И хотя ее смерти добились нацисты, но отправили ее в тот скорбный путь все же французы. «Больше всего меня поразило, – говорит Мишель, – то, что все это было абсолютно беспричинно. Людей арестовывали просто потому, что они родились евреями. И ведь это французы творили то, что до сих пор выше моего понимания. Шестьдесят лет прошло, и мне это по-прежнему кажется невероятным».

Все до единого ребенка из более чем четырех тысяч депортированных без родителей из Франции летом 1942 года, умерли в Освенциме. «Когда два моих брата бежали [от первой облавы], – говорит Аннета, – с ними был один из школьных друзей, чья мама тоже толкнула его на побег. И этот мальчик, оказавшись на улице, не захотел оставаться один. Он захотел к маме. Поэтому он попросил офицера полиции [чтобы ему позволили] вернуться к ней, и его отправили в газовую камеру. А ведь у этих детей все еще было впереди. Их переполняла радость – радости жизни. Но поскольку они были евреями, их приговорили к такому. А сколько у этих детей было способностей, талантов, достоинств?..»

Есть свидетели расставания детей французских евреев с родителями, их страданий в разных лагерях временного содержания, даже их «стоического» поведения в поезде, но с того момента, как они входят в ворота Освенцима, нет никаких свидетельств – полная тишина. Представить сцены этого отбора (а особенно вообразить: каково это – принимать участие в подобном процессе в роли преступника!) почти невозможно. Единственный путь проникнуть во тьму – найти заслуживающего доверия свидетеля, который принадлежал к СС и служил в Освенциме. Удивительно, после нескольких месяцев поиска мы получили возможность взять интервью у такого человека, Оскара Гренинга.

В 1942 году Гренинга, которому тогда был 21 год, направили в Освенцим. Он приехал через несколько недель после детей из Франции, и почти сразу стал свидетелем прибытия транспорта на так называемый «пандус», платформу, где выгружали евреев. «Я стоял на пандусе, – говорит он19, – и моей задачей было вместе с группой сопровождать багаж из приходящего транспорта». Он наблюдал, как доктора СС сначала отделили мужчин от женщин и детей, затем отобрали тех, кто был годен к работе, и тех, кто должен сразу же быть убит газом. «Слабых посадили в грузовики, – говорит Гренинг. – Это были машины Красного Креста – так пытались показать, что людям нечего бояться». На том первом транспорте в сентябре 1942 года, прибытие которого наблюдал Гренинг, по его мнению, примерно 80–90 процентов были отобраны для немедленного уничтожения. «Этот процесс [сортировки] происходил в относительно спокойной обстановке, – говорит он, – но когда он закончился, место напоминало опустевшую ярмарочную площадь. Повсюду валялся хлам. И рядом с ним – больные, не способные идти, какой-то ребенок, который потерял мать, или которого спрятали во время обыска поезда. Каждого из этих людей просто убили выстрелом в голову. То, что с ними сделали, вызвало у меня непонимание и возмущение, я не мог поверить своим глазам. Ребенка просто схватили за ногу и бросили в грузовик… когда он запищал, как слабый цыпленок, его ударили о борт грузовика. Я не представлял себе, что эсэсовец способен размозжить ребенку голову… или застрелить, а потом побросать трупы в грузовик, как мешки с зерном».

Гренинга, по его рассказам, так переполняли «непонимание и возмущение», что он пошел к вышестоящему офицеру и пожаловался ему: «Это невозможно, я больше не могу оставаться здесь. Если так необходимо уничтожать евреев, то, по крайней мере, это должно делаться в определенных рамках. Я высказал ему это и попросил: «Я хочу уехать отсюда». Офицер спокойно выслушал жалобы Гренинга, напомнил ему о верности данной им присяге СС, и приказал «забыть» желание покинуть Освенцим. Но подал и некоторую надежду. Он сказал Гренингу, что такие «эксцессы», которые тот видел ночью – это «исключение», и что сам он согласен, что члены СС не должны принимать участие в таких «садистских» экзекуциях. Документы подтверждают, что Гренинг впоследствии подавал раппорт с просьбой об отправке на фронт, в которой ему было отказано.

Что существенно: Гренинг не жалуется своему боссу на сам факт убийства евреев как таковой, а только на практику его осуществление. При виде людей, стоящих напротив него, которым, как он знал, через несколько часов придется умереть в газовых камерах, им владели, как он говорит, «двойственные» чувства. «А как себя чувствуешь, – говорит он, – когда ты в России, перед тобой пулемет, на тебя бежит батальон русских, и ты должен жать на гашетку и убить как можно больше? Я специально привожу эту аналогию, потому что в голове все время сидела мысль, что евреи – такие же враги, только внутренние. Пропаганда так на нас влияла, что мы были уверены: уничтожая их, мы, по существу, делали то же самое, что и на войне. И тут уже чувства симпатии или антипатии не играют роли». Когда мы потребовали объяснить причину, по которой можно было убивать детей, Гренинг ответил: «На тот момент сами дети не были врагами. Вражеской была кровь в их жилах. Опасным было то, что они повзрослеют и станут евреями, которые будут представлять угрозу. Поэтому детей тоже следовало устранить».

Ключ к пониманию того, как мог Оскар Гренинг увидеть «врагов» в беспомощных женщинах и детях, уже стоявших на краю гибели, можно найти в его жизни до Освенцима. Он родился в 1921 году в Нижней Саксонии, в семье квалифицированного текстильного рабочего. Его отец был консервативным традиционалистом, он «гордился тем, чего достигла Германия». Одним из первых воспоминаний Гренинга было то, как он рассматривает фотографию деда, который служил в элитном полку герцогства Брауншвейг: «Его фигура поражала мое детское воображение. Он сидел верхом на коне и играл на трубе. Дух захватывало». После поражения Германии в Первой мировой войне отец Гренинга присоединился к правому крылу Stahlhelm («Стального шлема»), одной из многочисленных ультранационалистических организаций, которые пышным цветом расцвели после объявления унизительного Версальского мира. Гнев Гренинга-старшего по поводу того, как поступили с Германией, усилился, когда его личные жизненные обстоятельства значительно ухудшились: денег не хватало, текстильное дело в 1929 году прогорело. В начале 1930-х годов молодой Оскар вступил в «Шарнхорст», молодежный филиал «Стального шлема»: «Я носил серую военную кепку, рубашку и брюки. Мы выглядели довольно странно, но гордились этим. И еще мы носили черное, белое и красное, цвета бывшего флага императора Вильгельма».

Когда в 1933 году нацисты пришли к власти, не было ничего более естественного для 11-летнего Оскара Гренинга, чем перейти из «Шарнхорста» в гитлерюгенд. Он перенял ценности родителей и считал, что нацисты «были именно теми, кто хотел лучшей судьбы для Германии, и кто что-то делал для этого». Как член гитлерюгенда он принимал участие в сожжении книг, написанных «евреями и другими вырожденцами». И верил в то, что этим помогал избавить Германию от неприемлемой, чуждой культуры. В то же время ему виделось, что национал-социализм наглядно показал свою эффективность на экономическом фронте: «За шесть месяцев [с момента прихода нацистов к власти] 5 миллионов безработных исчезли с улиц, теперь каждый имел работу. Потом [в 1936 году] Гитлер ввел войска в Рейнскую область [демилитаризованную по условиям Версальского договора] и никто не пытался остановить его. Мы были страшно счастливы по этому поводу, и мой отец откупорил бутылку вина».

Между тем юный Оскар пошел в школу, и хотя сам признавал, что бывал «довольно ленив и несколько глуповат», он в итоге хорошо закончил последний класс, и в 17 лет начал стажировку в качестве банковского клерка. Вскоре после того, как он приступил к работе в банке, объявили войну; восемь из двадцати клерков были немедленно призваны в армию, и их места заняли молодые женщины. Это означало, что оставшиеся стажеры, в том числе Гренинг, могли «получить работу, которой в других обстоятельствах они бы не достигли. Например, теперь я должен был принимать наличные». Но, несмотря на такое неожиданное карьерное продвижение, от новостей о быстрой победе Германии в Польше и Франции стажеров переполняли «эйфория» и желание «быть частью этого» и «послужить».

Оскар Гренинг хотел вступить в «элитное» подразделение немецкой армии, так же как его дед. Мечта этого молодого человека могла исполниться только в одном подразделении: «Ваффен-СС» формировались из отрядов СА [нацистских штурмовых отрядов], когда требовалось создать подразделение, на которое можно полностью положиться. На партийных митингах они замыкали шествие, все в черных униформах [СС] и все не ниже 190 сантиметров. Зрелище было впечатляющее». Поэтому, не говоря ни слова отцу, Оскар отправился в отель, где набирали в «Ваффен-СС», и вступил в это формирование. «Когда я пришел домой, отец сказал: “Я надеялся, что, так как ты носишь очки, тебя не примут”. И добавил: “Мне жаль, но ты сам увидишь, что из этого ничего хорошего не получится”».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.