3. ЧЕМ СЕРДЦЕ УСПОКОИТСЯ?

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3. ЧЕМ СЕРДЦЕ УСПОКОИТСЯ?

Судьба Николая Рубцова и судьба его поэзии

Судьба поэзии Николая Рубцова (1936–1971) способна поразить воображение. При жизни его имя было дорого лишь узкому кругу ценителей поэзии; даже в среде профессиональных литераторов реальную ценность его творчества осознавали очень немногие. Но начиная с середины семидесятых годов за предельно краткий срок поэзия Николая Рубцова обрела поистине всенародное признание. 21 сентября 1985 года в городе Тотьме был торжественно открыт монументальный памятник поэту (стоит упомянуть, что бюст на родине Есенина воздвигся лишь через пятьдесят пять лет после его смерти, между тем как ко времени события в Тотьме не прошло и пятнадцати лет со дня гибели Рубцова).

Но особенно удивителен даже не сам по себе стремительный рост славы поэта, а тот факт, что росла она как бы совершенно стихийно, по сути дела без участия средств массовой информации — словно движимая не зависящей от людей природной силой.

Именно благодаря этому слава Николая Рубцова и поныне сохраняет столь редкостный характер задушевности и целомудрия: она не блистает, не ослепляет, но поднимается над нами как живительный свет зари, проникающий в сокровенную глубь нашей духовной жизни.

И если всерьез разобраться в существе дела, рост славы Николая Рубцова обусловлен прежде всего духовным ростом миллионов читателей — то есть в конечном счете целого народа.

Поэзия Николая Рубцова, законного наследника классических традиций и вместе с тем нашего современника, предстает как доступный всем и каждому путь к отечественной поэзии в ее полном объеме.

Истинным наследником великой поэтической культуры стать невероятно трудно. Для этого совершенно недостаточно «изучить» наследие — пусть даже самым серьезным и тщательным образом. Ведь речь идет не о том, чтобы просто «усвоить» наследие, а о том, чтобы продолжить его. А это невозможно осуществить в рамках собственно «литературной» деятельности; необходимо освоить, завоевать, выстрадать великое наследие самой своей жизнью в ее целостном содержании.

В зените своего пути Николай Рубцов сказал, вернее, сотворил как нечто неопровержимое общеизвестные ныне строки:

Перед всем

Старинным белым светом

Я клянусь:

Душа моя чиста.

И это было одним из неотъемлемых условий его поэтического подвига.

Николай Михайлович Рубцов родился 3 января 1936 года в селе Емецк Архангельской области, расположенном на живописном берегу главной реки этого края Северной Двины.

Он был четвертым ребенком (позже родились еще двое) в семье, приехавшей в Емецк в 1935 году из Вологды. В 1941 году, накануне великой войны, семья вернулась в Вологду.[174] Тяготы того времени сократили жизнь матери поэта Александры Михайловны; она скончалась в Вологде 26 июня 1942 года.

В ребяческом возрасте Рубцов написал (возможно, это было его первое стихотворение):

Вспомню, как жили мы

С мамой родною —

Всегда в веселе и в тепле.

Но вот наше счастье

Распалось на части —

Война наступила в стране.

Семилетний Коля после смерти матери стал детдомовцем, ибо его отец, занятый на «разъездной» работе, не мог заботиться о детях. 20 октября 1943 года мальчик оказался в детдоме села Никольского недалеко от вологодского города Тотьма, — села, которое поэт признал впоследствии своей «малой родиной».

Жизнь здесь была и в военные, и в послевоенные годы очень и очень нелегкой. Достаточно сказать, что первые годы после прибытия в Никольское Коля Рубцов и другие дети должны были спать в кроватях по двое. Зимой, прежде чем учить детей писать, преподавателям приходилось растирать их замерзшие пальцы; писали на старых газетах и книгах; карандаши разрезали на части — их не хватало на всех. Однокашница Николая Рубцова вспоминает, что только за праздничным столом в дни рождения детей «угощали конфетами, горошинками драже. Как на чудо смотрели мы на эти цветные шарики».

Впоследствии поэт так вспоминает об этом времени:

…Вот говорят, что скуден был паек,

Что были ночи с холодом, с тоскою,

Я лучше помню ивы над рекою

И запоздалый в поде огонек.

До слез теперь любимые места!

Николай Рубцов и после войны остался сиротой, так как отец его, обзаведясь новой семьей, не вспоминал о сыне от первого брака…

В Никольском прошли, вероятно, самые важные для становления человеческого характера годы Николая Рубцова — от семи до четырнадцати лет. Здесь он успешно окончил семилетнюю школу и сразу же, 12 июня 1950 года, уехал в Ригу, чтобы осуществить давно владевшую им мечту — поступить в мореходное училище. Но туда, как оказалось, принимали только с пятнадцати лет. Николай вернулся и поступил в Тотемский лесотехникум, пытаясь заменить далекое море близким лесом. Однако, получив в начале 1952 года паспорт, он не смог уже отказаться от своей мечты и отправился к ближайшему морю — в Архангельск. Был он тогда совсем малого роста и щуплый, и его долго не брали на корабль. А в конце концов — так уж противоречиво устроена жизнь — взяли на тяжелую и неромантичную работу подручным кочегара рыболовного судна. Романтика этих дней запомнилась Николаю на всю жизнь:

Я весь в мазуте, весь в тавоте.

Зато работаю в тралфлоте!

И в другом стихотворении:

Мотало меня и на сейнере в трюме.

Именно «в трюме», где море ощущается только по изматывающей качке.

Вглядываясь в детство и отрочество Николая Рубцова, его земляк поэт Сергей Викулов писал о «чуде» судьбы поэта: «…как мог на такой скудной почве, на заглохшем и невспаханном поле, да еще под затянувшееся ненастье вырасти и вызреть такой удивительный колос… Или уж талант и в самом деле — неумирающее семя, способное прорасти даже и под тяжелым камнем судьбы и, сдвинув его, пробиться на свет… Жизнь, кажется, сделала все, чтобы убить зернышко его дарования еще до того, как оно даст росток…»

Из Архангельска Рубцов в сентябре 1953 года переезжает в г. Кировск Мурманской области, где учится некоторое время в горном техникуме. Затем его потянуло в по-настоящему большой город. В начале 1955 года он приехал в Ленинград и начал здесь новую жизнь простым заводским рабочим. Но осенью его призвали на военную службу. Четыре года он прослужил на эскадренном миноносце Северного флота. Старшина второй статьи Рубцов был, по свидетельству сослуживцев, отличным моряком и душой команды. На флоте началась и его литературная жизнь.

Известно, что стихи Николай Рубцов писал еще в детском доме, но в Североморске в 1955–1956 годах он вошел в среду многих пишущих матросов и офицеров, более десятка из которых стали впоследствии профессиональными литераторами. Здесь же он начал печататься во флотской газете «На страже Заполярья» и в издаваемом ее редакцией альманахе «Полярное сияние».

Правда, не столь уж легко разглядеть в стихах того времени будущего Рубцова, но так или иначе путь в поэзию начался. Уже в 1959 году — последнем году службы на флоте — двадцатитрехлетний Николай Рубцов писал о сути поэтического дела с замечательной верностью: «Полнота чувства, бьющего через край, — самое ценное качество стиха… Без полноты чувства стих скучен и вял, как день без солнца… В стихах должно быть „удесятеренное чувство жизни“, как сказал Блок… В большинстве стихов наших флотских… пиитов (да и не только наших) как раз недостает этого. Какие-то сухие, схематичные стишки. Не стоит говорить о том, что они не будут жить: они рождаются мертвыми».

Можно бы, конечно, уточнить, что речь должна идти не только о «полноте» чувства, которое являет собой жизненную почву поэзии, а не поэзию как таковую. И Николай Рубцов, надо думать, имел в виду полноту собственно художественной энергии, осуществляющейся уже не в духовной жизни автора, но в поэтическом слове и ритме. Эта энергия, так захватывающая нас в зрелом творчестве поэта, ощущается подчас и в его ранних, «флотских» стихах.

Четыре года на флоте, которые в глазах многих юношей предстают как годы тяжких испытаний, Николай Рубцов, человек труднейшей судьбы, воспринимал совсем по-иному. Его сослуживец, офицер, а впоследствии писатель Борис Романов писал в своих воспоминаниях о поэте: «Время службы на флоте было для него самым благополучным — в бытовом отношении — за всю-то его несладкую жизнь». Другой сослуживец Рубцова, также нашедший позднее свой путь в литературе, Валентин Сафонов, вспоминал, как накануне конца службы поэт сказал с грустью: «Четыре года старшина голову ломал, как меня одеть-обуть и накормить. Теперь самому ломать придется…»

Правда, первые годы после завершения флотской службы были относительно благополучными. 2 июля 1960 года Николай Рубцов сообщал Валентину Сафонову: «Работать устроился на хороший завод,[175] где, сам знаешь, меньше семисот рублей[176] никто не получает. С получки особенно хорошо: хожу в театры и в кино, жру пирожное и мороженое и шляюсь по городу, отнюдь не качаясь от голода».

Работал Николай Рубцов сначала кочегаром, потом шихтовщиком, жил в общежитии, учился в школе рабочей молодежи. Нашел он здесь и товарищей по стихам — стал посещать литературное объединение при заводской газете «Кировец», а позднее познакомился со многими молодыми поэтами Ленинграда, в частности с Глебом Горбовским. Печатался в «Кировце», в сборнике литераторов-рабочих «Первая плавка», в ленинградских газетах. Выступал на литературных вечерах, и подчас с немалым успехом.

Ленинградские годы (конец 1959–1962) были для Николая Рубцова периодом сложных и многообразных творческих исканий. Многие написанные тогда стихи совсем не похожи на зрелую его поэзию; это стихи, насквозь пропитанные иронией, или, напротив, предельно драматичные, даже мелодраматичные; стихи чисто «экспериментального» характера, а рядом с ними, как ни странно, стихи упрощенной, расхожей манеры, близкой к каким-нибудь популярным песенкам того времени.

Но эта разностильность только на первый взгляд может показаться проявлением слабости; в действительности она свидетельствует об открытости поэтического сознания, о его свободе и естественности. В поисках своего собственного пути в поэзии Николай Рубцов был смелым, дерзким, безоглядным. Он прошел через всевозможные искусы и пристрастия (в том числе и через модное тогда поветрие стихотворной «эстрадности») и в конце концов поистине завоевал и выстрадал свою поэтическую дорогу.

Это произошло уже в Москве, куда он приехал в 1962 году. Кстати сказать, в том же году он после долгой, одиннадцатилетней разлуки побывал в своем родном Никольском, что, несомненно, имело для него громадное значение.

В моей памяти Николай Рубцов неразрывно связан со своего рода поэтическим кружком, в который он вошел в 1962 году, вскоре после приезда в Москву, в Литературный институт. К кружку этому так или иначе принадлежали Станислав Куняев, Анатолий Передреев, Владимир Соколов и ряд более молодых поэтов — Эдуард Балашов, Борис Примеров, Александр Черевченко, Игорь Шкляревский и другие.

Нельзя не подчеркнуть, что речь идет именно о кружке, а не о том, что называют литературной школой, течением и т. п. Правда, позднее, к концу 60-х годов, на основе именно этого кружка действительно сложилось уже собственно литературное явление, которое получило в критике название или, вернее, прозвание — «тихая лирика». Более того, течение это вместе с глубоко родственной ему и тесно связанной с ним школой прозаиков, прозванных тогдашней критикой «деревенщиками», определило целый этап в развитии отечественной литературы.

Но все это выявилось позднее. В те же годы, когда Николай Рубцов непосредственно жил в Москве, близкие ему поэты, в сущности, не играли сколько-нибудь значительной роли в литературной жизни как таковой. Их вдохновляла и объединяла твердая вера в истинность избранного ими творческого пути, и они в той или иной мере удовлетворялись признанием «внутри» своего кружка.

Я вовсе не хочу сказать, что эти поэты — и в их числе Николай Рубцов — были вообще равнодушны к широкому успеху, известности, славе. Почти все они были молоды, молоды в прямом смысле слова (это нужно оговорить, ибо сплошь и рядом называют «молодыми» стихотворцев, чей возраст недалек от сорокалетия), и не могли не пленяться ореолом популярности. Но они сумели утвердить в себе убеждение, что в судьбе поэта есть ценности, которые выше и важнее этого.

Владимир Соколов писал тогда в обращенном к Анатолию Передрееву стихотворении, что ему «пришкольной не надобно славы», что он хочет просто жить, «зная дело, сжимая перо», а Передреев отвечал ему:

Да шумят тебе листья и травы,

Да хранят тебя Пушкин и Блок,

И не надо другой тебе славы,

Ты и с этой не столь одинок.

Этот стихотворный диалог несколькими годами позднее получил широкую известность и даже стал предметом острых дискуссий…

Не исключено, что читатель может усомниться — надо ли говорить о судьбе других поэтов в статье о Николае Рубцове? Но я убежден, что это необходимо. Большой поэт обычно окончательно формируется в определенной творческой среде. К тому же все, что говорится здесь о других поэтах, имеет самое прямое отношение к судьбе Николая Рубцова.

К моменту приезда в Москву он уже вкусил толику если не славы, то, во всяком случае, эстрадного успеха. Об этом свидетельствуют литераторы, знавшие поэта по его «питерским» годам (конец пятидесятых — начало шестидесятых годов), в частности Борис Тайгин, который вспоминает о выступлении Николая Рубцова в зале Ленинградского Дома писателей в январе 1962 года: «Каждый прочитанный стих непременно сопровождался шумными аплодисментами, смехом, выкриками с мест: „Во дает!“, „Читай еще, парень!“ и тому подобным. Ему долго не давали уйти со сцены…»

Но, повторяю, поэты, в круг которых Николай Рубцов вошел в Москве, ставили перед собой совсем иные цели. Они отнюдь не жаждали, чтобы их стихи вызывали ту реакцию, которая выражается в вопле «Во дает!» — им это было не только чуждо, но и отвратительно. Помню, как еще в самом начале 1961 года один из них выступал перед студентами вместе с будущим героем «эстрады» (в то время его «карьера» только начиналась), который обрушил на слушателей набор эффектных метафор и словечек, усиливая их воздействие истерической интонацией и полублатным выговором. Из зала в ответ неслось нечто вроде «Во дает!», а на лице одного из будущих друзей Николая Рубцова невольно нарастало выражение глубокого отвращения.

Но дело было, конечно, вовсе не в самом по себе отталкивании от «эстрады», а в том, что оно определялось основательной позитивной программой.

Поэтический кружок, в который в 1962 году вошел Николай Рубцов, имел, несомненно, первостепенное значение в его творческой судьбе. Речь идет, разумеется, отнюдь не о том, что он «сделал» Рубцова поэтом. Поэзия рождается из всей целостности жизни ее творца; поэтическую энергию невозможно у кого-либо занять и превратить в свою — она может быть только изначально и органически своею.

Но поэтический кружок, о котором идет речь, дал возможность Николаю Рубцову быстро и решительно выбрать свой истинный путь в поэзии и прочно утвердиться на этом пути.

За первый же год жизни Николая Рубцова в Москве в его творчестве совершился вполне очевидный перелом. В основе его прежних стихотворений были две сложно переплетающиеся эстетические стихии — своеобразная ирония и заостренный драматизм, чаще даже мелодраматизм. Я отнюдь не хочу сказать, что ранняя поэзия Рубцова лишена значительности. Но он стал подлинно народным поэтом лишь тогда, когда ирония и мелодраматизм отошли на второй план, а вперед выдвинулось нечто иное, гораздо более серьезное, уравновешенное и ответственное.

Конечно же, все это жило в самом Рубцове, но именно в кругу поэтов, о которых идет речь, он смог осознать эту нравственно-эстетическую стихию как главную и наиболее ценную в себе и сделать ее основой своего творчества.

Ясно помню, как с самого начала из стихов Николая Рубцова, написанных до приезда в Москву, его собратья по кружку решительно выделили те — кстати сказать, очень немногочисленные — стихотворения, которые, как стало ясно позднее, предвещали дальнейшее зрелое творчество поэта. Это были прежде всего «Добрый Филя» (ирония в этих стихах не поглощает целого; ныне, на фоне зрелого творчества Рубцова, она даже не очень и заметна), «Осенняя песня» («Потонула во тьме…») с ее гораздо более глубоким, чем во многих других ранних стихах, драматизмом и «Видения на холме» («Взбегу на холм и упаду в траву…») — между прочим, значительно переработанные уже в Москве (первая редакция этого стихотворения представлена в рукописном сборнике Николая Рубцова «Волны и скалы», хранящемся у Бориса Тайгина).

Поистине восторженно были встречены в кружке такие новые стихи Рубцова, как «В горнице», «Прощальная песня» («Я уеду из этой деревни…»), «Я буду скакать по холмам задремавшей Отчизны…».

Эти стихотворения звучали почти на каждой встрече Николая Рубцова с друзьями — первые два он покоряюще напевал под гармонь или, на худой конец, гитару, третье с замечательной выразительностью декламировал (хотя это слово отдает ложной многозначительностью, трудно сказать по-другому — «читал» или «произносил» здесь не подойдет), подкрепляя мелодику голоса напряженным движением руки.

Но в глазах друзей Николай Рубцов был не только создателем прекрасных стихотворений. Довольно скоро он стал для них как бы живым воплощением первородной стихии поэзии. Станислав Куняев точно выразил это в следующих строфах, написанных в 1964 году (когда Николай Рубцов уехал на лето на Вологодчину) и опубликованных в его книге «Метель заходит в город» (1966):

Если жизнь начать сначала,

В тот же день уеду я

С Ярославского вокзала

В вологодские края.

Перееду через реку,

Через тысячу ручьев

Прямо в гости к человеку

По фамилии Рубцов…

Я скажу: мол, нет покою —

Разве что с тобой одним.

И скажу: давай с тобою

Помолчим, поговорим…

Сейчас уже нелегко представить себе, что имя «Рубцов», вошедшее в эти стихи 1964 года, несло в себе тогда определенный смысл лишь для очень узкого круга друзей. И для читателей книги Станислава Куняева это было еще только имя некоего человека, живущего где-то в «вологодских краях», — может быть, даже вымышленного…

Важно при этом иметь в виду, что для поэтического кружка, о котором идет речь, отнюдь не была характерна та атмосфера взаимных восхвалений, какая нередко царит в подобных кружках. Хорошо помню, например, как резко говорил Анатолий Передреев об одном несколько затянутом стихотворении Николая Рубцова, обвиняя автора чуть ли не в графоманском многословии. И, надо думать, может, и потому Николай Рубцов в дальнейшем не писал стихотворений такого рода.

Очень трудно или, пожалуй, даже невозможно наглядно показать творческую жизнь поэтического кружка, ибо она слагается, по видимости, из мелких и незначительных подробностей. Но тот или иной диалог, отдельное слово, даже просто молчание были подчас необычайно весомыми.

Главное заключалось в единой творческой программе участников кружка — твердой, бескомпромиссной и в то же время лишенной какого-либо догматизма и сектантства. Ими всецело владела идея русской Поэзии, притом вовсе не в эстетически замкнутом, книжном смысле, но Поэзии, воплощающей жизнь человека и народа во всей ее глубинной сути.

Творения Пушкина и Тютчева, Лермонтова и Некрасова, Фета и Полонского, Блока и Есенина были для Николая Рубцова и его собратьев не «литературными фактами», но именно глубочайшими воплощениями духовной жизни русского народа и русского человека, а значит, прообразами их собственной духовной жизни. Они никак не отделяли поэзию от жизни в ее сущностной основе и потому были свободны от какой-либо литературщины.

С другой стороны, именно это глубокое проникновение в классическую поэзию и подлинное овладение ею — освоение ее (то есть превращение ее в действительно свое достояние) — и делало Николая Рубцова и его собратьев настоящими людьми культуры, а не поверхностными ее потребителями, способными лишь щеголять «информированностью».

Все, кто знали Николая Рубцова, помнят, что он постоянно пел на свои собственные бесхитростные мелодии стихи Тютчева, Лермонтова, Блока, нередко, между прочим, отнюдь не такие уж «песенные» стихи (скажем, «Брат, столько лет сопутствовавший мне…» Тютчева). Это пение, я полагаю, было для него способом полного, предельно родственного освоения классической поэзии, дело которой он стремился и действительно смог продолжить.

Николай, пожалуй, раскрывался наиболее полно и сильно именно в исполнении стихов, безразлично своих или не своих, но все-таки ставших своими; на какой-либо напев или без напева, в удивительном по живости и тонкости манеры чтении. Конечно, я говорю не вообще о любом случае, когда Николаю Рубцову приходилось читать стихи, но о тех моментах, когда он хотел и мог раскрыться до конца.

Тогда он вкладывал в стихи буквально всего себя, так что подчас становилось страшно за него, — казалось, что он может умереть на пределе этого исполнения стиха (подобное ведь бывало, например, с большими певцами) или по крайней мере надорваться.

Это была именно полная отдача себя — до последних глубин души и как бы даже и самого тела. И наверное, только такое полное единство жизни и искусства есть подлинная самостоятельная культура. Без этого даже самое серьезное и тонкое общение с культурой не идет дальше возвышенного и изящного потребления культуры, которое, по сути дела, не вносит в нее ничего своего.

Нельзя не оценить ту самоотверженность, с которой Николай Рубцов вместе со своими собратьями отказался от уже дававшегося ему в руки литературного успеха. Его ранние иронически-драматические стихи, на которых лежала более или менее явная печать «эстрадной поэзии», вполне могли рассчитывать на широкое признание.

Так, журнал «Юность», отдававший предпочтение «эстрадной поэзии», напечатал довольно большую подборку ранних, написанных еще в Ленинграде, стихов Рубцова: «Я весь в мазуте, весь в тавоте…», «Я забыл, как лошадь запрягают…», «Загородил мою дорогу» и др. «Московские» же стихи поэта были редакцией отвергнуты, и Николай остался совершенно не удовлетворенным этой публикацией в популярнейшем тогда журнале…

Да, те — собственно «рубцовские» — стихи, которые поэт стал создавать в Москве, не сразу смогли пробиться в печать. Согласно господствующим тогда представлениям, они были слишком «традиционными», слишком далеки от «современности» и по смыслу, и по стилю. В той же «Юности» зрелые стихи Рубцова были впервые опубликованы лишь в 1968 году, когда поэт был уже автором двух книг.

Ныне, повторю еще раз, даже нелегко представить себе литературную «ситуацию», в которой сложилось зрелое творчество Николая Рубцова. «Эстрадная поэзия» как бы заглушала все. Многие молодые стихотворцы, подключаясь к ней, сразу приобретали шумную известность. Можно бы назвать десятка два имен, прямо-таки гремевших в первой половине шестидесятых годов (ныне большинство из них уже никто не помнит).

Но собратья Николая Рубцова твердо, не без своего рода отваги шли «против течения». Когда в 1961 году вышла книга Владимира Соколова «На солнечной стороне», содержавшая такие позднее ставшие «хрестоматийными» стихи, как «Спасибо, музыка, за то…», «Паровик. Гудок его глухой…», «Муравей», «Все, как в добром старинном романе…» и другие, она была встречена упреками в «отрыве от современности», «мелкотемье», даже «душевной опустошенности» и т. п. Несколько последующих лет стихи Владимира Соколова почти совсем не публиковались. Но поэт остался верен себе.

Нельзя не сказать здесь и о литературной судьбе Станислава Куняева. В самом начале своего творческого пути он был увлечен атмосферой «эстрадной поэзии». Характернейший пример — его ранние стихи, опубликованные в «Дне поэзии» 1960 года:

Добро должно быть с кулаками,[177]

Добро суровым быть должно,

Чтобы летела шерсть клоками

От тех, кто лезет на добро.

Эти эффектные стихи сразу же зазвучали, и их автор начал входить в ударную «обойму» имен. Но вскоре Станислав Куняев в самом деле как бы «начал жизнь сначала» и даже написал своего рода автокритику:

Постой. Неужто? Правда ли должно?

Возмездье, справедливость — это верно,

Пожалуйста, но только не добро,

Которое бесцельно и безмерно…

Неграмотные формулы свои

Я помню. И тем горше сожаленья,

Что не одни лишь термины ввели

Меня тогда в такое заблужденье.

Таким образом, поэт отказался от стихотворения, принесшего ему шумный успех, и стал писать совсем другие стихи, которые в то время не могли снискать литературного признания.

Эти факты, надо думать, в какой-то мере прорисовывают облик того поэтического кружка, в котором сформировалось зрелое творчество Николая Рубцова. Поэт очень высоко ценил своих собратьев по поэзии и более всего дорожил их мнениями и оценками.

Но, конечно, Николай Рубцов, как и любой поэт, и вообще пишущий, не мог не стремиться к обнародованию своих зрелых стихов. А добиться этого было не так уж просто.

Я начал с того, что поэтический кружок, о котором идет речь, в первые годы своего существования представлял собой именно кружок, а не литературное явление в полном смысле этого слова. Он не имел авторитета в каком-либо журнале, альманахе, издательстве; у него не было даже хотя бы «своего» литературного критика…

Автор этих воспоминаний с самого начала был тесно связан с поэтами, составившими кружок, но в те годы занимался почти исключительно теоретическими проблемами литературы; современная поэзия была для него еще только чисто душевной, а не «профессиональной» заботой.

Между тем к осени 1963 года сложилась довольно драматическая ситуация. Поэты кружка уже могли «предъявить миру» целый ряд превосходных — ныне, кстати сказать, всем известных — стихотворений, однако даже лучшие их стихи жили, по сути дела, только «внутри» кружка. Я был убежден, что стихи эти не только представляют собой наиболее значительные явления современной молодой поэзии, но что выразившимся в них творческим устремлениям безусловно принадлежит будущее. И при всей своей погруженности в литературу прошлых эпох я так или иначе сознавал, что без внятного для всех современного продолжения подлинного творчества в какой-то мере теряет смысл и великая поэтическая культура прошлого…

Сейчас уже, вероятно, покажется несколько странным рассказ о том, как Николай Рубцов «вошел в литературу».

На одной из встреч зашел разговор о затруднениях с печатанием стихов, прежде всего о вполне готовой к изданию, но, как говорится, лежащей без движения первой книге Анатолия Передреева. Чуть ли не впервые услышал я тогда из уст друзей горькие слова о трудности пути в литературу и стал искать какого-либо выхода.

Перебрав в памяти людей, которые могли бы помочь делу, я остановился на имени Дмитрия Старикова. Лет за десять до того мы вместе закончили Московский университет, а в описываемое время он был одним из наиболее активных и влиятельных критиков. К тому же и жил он по соседству, и я немедленно отправился к нему, вооруженный стихами и гитарой.

По-студенчески резко я сказал ему о том, что вот, мол, он столь активно пишет о современной литературе и прежде всего о поэзии, но даже не имеет представления о творчестве наиболее значительных и наиболее обещающих молодых поэтов. Затем, не дожидаясь возражений, я стал читать Дмитрию неведомые ему стихи, а кое-что и напел под гитару. И этого оказалось достаточно…

Вскоре Дмитрий Стариков был назначен заместителем главного редактора журнала «Октябрь». И за недолгие годы его работы на этом посту журнал щедро публиковал лучшие стихи Николая Рубцова, Владимира Соколова, Станислава Куняева.

Именно здесь были обнародованы в 1964–1965 годах такие ключевые стихотворения Николая Рубцова, как «Я буду скакать по холмам задремавшей Отчизны…», «Тихая моя родина…», «Звезда полей», «Русский огонек», «Взбегу на холм и упаду в траву…», «Памяти матери», «Мне лошадь встретилась в кустах…», «Добрый Филя» и т. п. На основе публикаций в «Октябре» Николай Рубцов смог издать в Архангельске свою первую книжечку «Лирика», и вообще именно эти публикации по-настоящему ввели его в литературу.[178]

Важно отметить, что отношение Дмитрия Старикова к творчеству Николая Рубцова и его друзей разделяли в редакции «Октября» далеко не все. И кто знает, как сложилась бы судьба Николая Рубцова, если бы его лучшие стихи не были бы так сравнительно быстро введены в литературу? Напомню, что в том самом 1964 году Николай Рубцов был исключен из Литературного института и должен был покинуть Москву и поселиться в своем затерянном среди лесов и болот Никольском. Конечно, невозможно представить себе, что Николай Рубцов отказался бы от поэзии. И все же — создал ли бы он все то, что мы теперь знаем?..

Николай Рубцов уезжал из Москвы, уже обретя и истинный творческий путь, и прочный путь к литературному признанию.

В самом конце 1964 года Николай Рубцов приехал в Москву хлопотать о восстановлении его в Литературном институте (15 января 1965 года он был восстановлен, но, увы, только на заочном отделении). Однако все эти неурядицы были чем-то не таким уж существенным — они походили на то, что произошло у нас со встречей Нового, 1965-го, года.

Было решено встречать этот год в доме моих родителей, где Николай Рубцов еще не бывал. Случилось так, что я запоздал и Николай явился раньше меня. Был он одет, как бы это сказать, по-дорожному, что ли, и на моего отца, который встречал гостей, произвел очень неблагоприятное впечатление. Отец мой вообще был человеком совершенно иного, чем мои друзья, склада…

Мы с Передреевым приехали около двенадцати и застали Николая на улице у подъезда. Меня страшно возмутило нарушение обычая, который я считаю священным: к новогоднему столу приглашается любой нежданно появившийся гость. Я вбежал в квартиру, чтобы поздравить с Новым годом мать, и вернулся на улицу.

Что было делать? У нас имелись с собой вино и какая-то снедь; но все же встреча Нового года на улице представлялась крайне неуютной. Оставалось минут десять до полуночи. Широкая Новослободская улица была совсем пуста — ни людей, ни машин.

И вдруг мы увидели одинокую машину, идущую в сторону Савеловского вокзала, за которым не так уж далеко находится общежитие Литературного института. Мы бросились наперерез ей. Полный непобедимого молодого обаяния Анатолий Передреев сумел уговорить водителя, и тот на предельной скорости домчал нас до «общаги». Мы сели за стол в момент, когда радио уже включило Красную площадь. Почти не помню подробностей этой новогодней ночи — разве только всегда восторженную улыбку замечательного абхазского поэта Мушни Ласуриа, улыбку, с которой он угощал нас знаменитой мамалыгой. Но эта ночь была — тут память нисколько мне не изменяет — одной из самых радостных новогодних ночей для всех нас. Нами владело ощущение неизбежного нашего торжества, преодолевающего самые неблагоприятные и горестные обстоятельства. Под утро мы с Анатолием Передреевым даже спустились к общежитскому автомату и позвонили моему отцу, чтобы как-то «отомстить» ему этим нашим торжеством. У него уже было совсем иное настроение, он извинялся, упрашивал, чтобы все мы немедленно приехали к нему и т. д.

— Ты даже представить себе не можешь, кого ты не пустил на свой порог, — отвечал я. — Все равно что Есенина не пустил…

И это тогда, 1 января 1965 года, уже было полной правдой.

В наши дни нередко сталкиваешься с удивлением или возмущением по поводу того, что при жизни Николай Рубцов не получил достойного признания. Но в те времена внимание публики могли привлечь лишь стихи остросенсационного или фельетонного характера; о собственно поэтическом смысле и ценности при этом не было и речи.

Земляк поэта Сергей Чухин вспоминал, как в конце 1964 года стихи Николая Рубцова обсуждали в Вологде, как поучали его — «поближе к современности, к злобе дня». Мемуарист, в будущем страстный поклонник и подражатель Рубцову, кается, что «подлил масла в огонь. Как же? Для меня чуть ли не единственным мерилом современной поэзии был тогда Р. Рождественский, а тут — на тебе! — деревня Никола, начальная школа…»[179]

Критик Василий Оботуров свидетельствует, что даже в 1967 году «в Вологде имя Рубцова было известно еще не многим… О творческих исканиях молодого поэта не знали, да и что бы это меняло?»[180] Здесь имеется в виду, что многим современникам Николая Рубцова нужно было еще «дорасти» до его исканий, до самого смысла и стиля его творчества.

В свете этого нельзя переоценить тот факт, что Николай Рубцов нашел подлинное признание в московском поэтическом кружке, о котором шла речь. Друзья, понимавшие ценность его творчества, стали играть весомую роль в литературных кругах после гибели поэта. Они сумели помочь Николаю Рубцову в 1964–1965 годах опубликовать многие свои лучшие стихотворения в московских журналах и издать в 1967 году книгу «Звезда полей», за которой последовали другие, но они не имели тогда возможности добиться, чтобы признание поэта стало по-настоящему широким.

И жизнь поэта складывалась, прямо скажем, нелегко; поэт, по существу, скитался между Никольским, Вологдой, Москвой и другими городами, не имея к тому же никакого надежного заработка. Он меньше, чем кто-либо, был склонен жаловаться на жизнь, и все же горечь подчас прорывалась.

В конце 1968 года он пишет секретарю Вологодского обкома КПСС В. И. Другову о своей жизни за предыдущие пять лет: «Снимал „углы“, ночевал у товарищей и знакомых, иногда выезжал в Москву… В общем, был совершенно не устроен». Письмо это Николай Рубцов, кстати сказать, все же не отправил по назначению. Но благодаря усилиям своих вологодских друзей летом 1969 года он наконец получил квартиру, в которой прожил последние свои полтора года.

В конце того же 1969 года была издана его книга «Душа хранит», а на следующий год — новый московский сборник «Сосен шум». Поэт подготовил к изданию еще одну книгу — «Зеленые цветы», но она вышла в свет уже без него…

19 января 1971 года Николай Рубцов во время тяжкой ссоры был убит женщиной, которую собирался назвать женой.

* * *

Николай Рубцов с присущей истинным поэтам таинственной чуткостью предсказал свою гибель:

Я умру в крещенские морозы.

Я умру, когда трещат березы.

Он погиб именно в день Крещения. Но еще более поражает другое его стихотворение о близящейся смерти:

Мы сваливать

не вправе

Вину свою на жизнь.

Кто едет,

тот и правит,

Поехал, так держись!

Не знаю другого примера в истории литературы, когда поэт начинает стихи о своей надвигающейся трагедии с приятия всей вины на самого себя… Именно начинает: покаяние охватывает душу прежде всего. Он как бы оставляет другим возможность говорить о той тяжести и той драматической противоречивости бытия, которые побудили Станислава Куняева завершить написанное в 1972 году стихотворение, посвященное памяти Рубцова, словами: «Кровный сын жестокой русской музы».

Возложение всей вины на самого себя присуще высшим нравственным традициям русской поэзии. И все же оно высказано с такой решительностью впервые.

И это воплощает глубокий смысл. Сын призван не только удержать на достигнутой духовной высоте отцовское наследие, но и хотя бы прикоснуться к новой, неведомой высоте.

Эти внешне безыскусные (да, только внешне) строки Николая Рубцова с несомненностью являют собой не зарифмованное высказывание, но поступок, поэтическое деяние, которому нельзя не верить. Чего стоит одно уж это «простецкое», но способное отозваться судьбоносным ударом в душе каждого из нас — «Поехал, так держись!» — отозваться, если только мы обладаем смелостью сделать это переживание безраздельно своим, всецело обращенным к нашей собственной жизни…

Николай Рубцов стал истинным наследником великой русской поэзии не потому, что прочитал и изучил ее, но потому, что он смог заново открыть ее неиссякаемые истоки в самых недрах обычной, повседневной жизни своего времени, в ее темных глубинах.

Подлинная суть традиции заключается не в том, чтобы идти путем предшественников, но в том, чтобы проложить свой собственный путь так, как они прокладывали свои пути.

По сути дела, бесплоден путь, которым пытались идти некоторые современники, мечтающие, что о них когда-нибудь скажется: «Они из поздней пушкинской плеяды». Не может быть никакой «поздней» пушкинской плеяды, ибо эта плеяда прекрасна и вечна именно и только в своем собственном первородстве. Цитированные строки о «плеяде» похожи на недавнее заявление одного стихотворца о том, что ему особенно хорошо пишется-де в пушкинском Михайловском! Такое иждивенчество (если не сказать еще резче) явно противопоказано поэзии. Николай Рубцов хорошо писал не в Михайловском, а у ледяных болот своего Никольского, — хотя и не забывал того, что свершилось в Михайловском.

Замечательное свойство поэзии Николая Рубцова — небывалая цельность в восприятии классических традиций. Даже крупнейшие предшественники Рубцова в отечественной поэзии, Заболоцкий и Твардовский, исходили в своем творчестве прежде всего из одной определенной линии в классическом наследии. Для Заболоцкого решающее значение имела тютчевская традиция, для Твардовского — некрасовская.

Между тем в поэтическом мире Рубцова тютчевская и некрасовская стихии явно как бы слились воедино, о чем уже не раз говорилось в работах о творчестве поэта. Конечно, это было не только личным завоеванием Рубцова, но и выражением самого хода времени, позволившего с нового рубежа воспринять, увидеть классическую поэзию как великое целое. Но все же именно творчество Николая Рубцова стало первым осуществлением этого видения.

Он смог совершить это потому, что его поэзия не только вдохновлялась великим наследием классики, но, повторяю, исходила из тех самых духовных родников народного бытия, которые как раз и явились основой и почвой отечественной классики.

Самый, пожалуй, неоспоримый признак истинной поэзии — ее способность вызывать ощущение самородности, нерукотворности, безначальности стиха; мнится, что стихи эти никто не создавал, что поэт только извлек их из вечной жизни родного слова, где они всегда — хотя и скрыто, тайно — пребывали. Толстой сказал об одной пушкинской рифме, то есть о наиболее «искусственном» элементе в поэзии: «Кажется, эта рифма так и существовала от века».

И это, конечно, свойство, характерное не только для пушкинской поэзии, но и для подлинной поэзии вообще. Лучшие стихи Николая Рубцова обладают этим редким свойством. Когда читаешь его стихи о журавлях:

…Вот летят, вот летят… Отворите скорее ворота!

Выходите скорей, чтоб взглянуть на высоких своих!

Вот замолкли — и вновь сиротеют душа и природа

Оттого, что — молчи! — так никто уж не выразит их…

— как-то трудно представить себе, что еще лет тридцать назад эти строки не существовали, что на их месте в русской поэзии была пустота.

Все, кто слышали стихотворения Николая Рубцова в его собственном исполнении, помнят, как, увлекаясь чтением, поэт сопровождал его характерными движениями рук, похожими на жесты дирижера или руководителя хора. Он словно управлял слышимой только ему звучащей стихией, которая жила где-то вне его, — то ли в недрах родной речи, то ли в завываниях ветра и лесном шуме Вологодчины, то ли в создаваемой веками музыке народной души, музыке, которая существует и тогда, когда никто не поет.

Замечательно, что Николай Рубцов не раз открыто сказал об этой своей способности, своем призвании слышать живущее в глубинах бытия, полное смысла звучание:

…И пенья нет, но ясно слышу я

Незримых певчих пенье хоровое…

…Я слышу печальные звуки,

Которых не слышит никто…

…Я брожу… Я слышу пенье…

…Словно слышится пение хора…

…О ветер, ветер! Как стонет в уши!

Как выражает живую душу!

Что сам не можешь, то может ветер

Сказать о жизни на целом свете…

…Спасибо, ветер! Я слышу, слышу!..

И наконец, как своего рода обобщение, — строки о Поэзии:

…Звенит — ее не остановишь.

А замолчит — напрасно стонешь!

Она незрима и вольна.

Прославит нас или унизит,

Но все равно возьмет свое!

И не она от нас зависит,

А мы зависим от нее…

Только на этих путях рождается подлинная поэзия, — о чем сказал Александр Блок в своем творческом завещании, речи «О назначении поэта»: «На бездонных глубинах… недоступных для государства и общества, созданных цивилизацией, — катятся звуковые волны… Первое дело, которое требует от поэта его служение… поднять внешние покровы… приобщиться… к безначальной стихии, катящей звуковые волны.

Таинственное дело совершилось: покров снят, глубина открыта, звук принят в душу. Второе требование Аполлона заключается в том, чтобы поднятый из глубины… звук был заключен в прочную и осязательную форму слова; звуки и слова должны образовать единую гармонию».[181]

Предельно кратко, но точно сказал, в сущности, о том же самом Есенин, заметив, что он не «поэт для чего-то», а «поэт от чего-то».[182] Только «зависимость» от «безначальной стихии», звук которой поэт принимает в душу, способна породить истинную поэзию. («О чем писать? На то не наша воля!» — так начал одно из стихотворений Николай Рубцов.)

Конечно, необходимо еще заключить звук «в прочную и осязательную форму слова», что далеко не всегда удается. Но даже самая безусловная власть над словом не создаст ничего действительно ценного, если поэт не слышит и не понимает пенье незримых певчих, звон листвы, стон ветра, если он не способен принять в свою душу звук и смысл журавлиного рыдания, о котором Николай Рубцов сказал в уже упоминавшемся стихотворении:

…Широко на Руси машут птицам согласные руки.

И забытость болот, и утраты знобящих полей —

Это выразят все, как сказанье, небесные звуки,

Далеко разгласит улетающий плач журавлей…

Подавляющее большинство пишущих стихи делают это «для чего-то», формируя из своих — неизбежно ограниченных — впечатлений, мыслей и чувств соответствующую заданию стихотворную реальность.

Между тем в поэзии Николая Рубцова есть отблеск безграничности, ибо у него был дар всем существом слышать ту звучащую стихию, которая несоизмеримо больше и его, и любого из нас, — стихию народа, природы, Вселенной.

Обо всем этом по-своему сказал Михаил Лобанов в очень короткой, но глубокой статье о Рубцове — «Стихия ветра»: «Свое отношение к поэзии Николай Рубцов выразил словами: „И не она от нас зависит, а мы зависим от нее“. Он задает вопрос простой и значительный:

Скажите, знаете ли вы

О вьюгах что-нибудь такое:

Кто может их заставить выть?

Кто может их остановить,

Когда захочется покоя?

От того, как ответить на этот немудреный вопрос… зависит, собственно, судьба поэзии… Можно добиться того, чтобы отключать или включать вьюгу — для большего комфорта. И не чувствуем мы тотчас же, как сами отказались от чего-то необъятного, заполняющего нас и выводящего в стихию… Порвалась связь с самим представлением о бесконечном, без чего не может быть и глубокого смысла конечного… Что-то «жгучее, смертное» есть и в связи поэта с самой природой, ветром, вьюгой, вызывающими в его душе отклик чувств — мирных, тревожных, вплоть до трагических предчувствий…

Для Николая Рубцова было характерно такое самоуглубление, так же, как от «звезды полей», от красоты родной земли он шел к Вифлеемской звезде, к нравственным ценностям… Объемность образа и поэтической мысли невозможна при сугубо эмпирическом миросозерцании, она требует прорыва в глубины природы и духа».[183]

Высокие слова о поэзии Николая Рубцова отнюдь не означают, что в его стихах все вполне совершенно и прекрасно. У него не так уж мало совсем не удавшихся, не достигших, по слову Блока, гармонии слова и звука стихов, и даже во многих его лучших вещах есть неуверенные или просто неверные ноты (характерно, что и Михаил Лобанов в своей лаконичной статье счел необходимым упомянуть о недостаточной «грации» отдельных строф поэта). Вряд ли можно спорить с тем, что за свою короткую и очень трудную жизнь Николай Рубцов не смог обрести той творческой зрелости, которая была бы достойна его исключительно высокого дара.

Но все это отступает, все это забывается перед безусловной подлинностью его поэтического мироощущения, перед самородностью его слова и ритма:

Тихая моя родина!

Ивы, река, соловьи…

Мать моя здесь похоронена

В детские годы мои.

Уже достаточно ясно и прочно утвердилось представление о подлинной народности рубцовской поэзии. Но необходимо отчетливо понимать, что это, собственно, означает, ибо о народности того или иного поэта часто говорят, основываясь на внешних — тематических и языковых — чертах его творчества, то есть в конечном счете на осваиваемом им «готовом» материале жизни и слова. Такая внешняя народность достижима без особого дара и творческого накала. Между тем народность Николая Рубцова осуществлена в самой сердцевине его поэзии, в том органическом единстве смысла и формы, которое определяет живую жизнь стиха.

И суть дела вовсе не в том, что поэт говорит нечто о природе, истории, народе: сказать о чем-нибудь могут многие, и совершенно ясно, в частности, что многие современные поэты фактически говорят о природе, истории, народе гораздо больше, чем Николай Рубцов. Дело в том, что в его поэзии как бы говорят сами природа, история, народ. Их живые и подлинные голоса естественно звучат в голосе поэта, ибо Николай Рубцов был, согласно уже приведенному слову Есенина, поэт «от чего-то», а не «для чего-то». Он стремился внести в литературу не самого себя, а то высшее и глубинное, что ему открывалось.

Именно поэтому его стихи органичны и не несут на себе того отпечатка «сделанности», «конструктивности», который неизбежно лежит на стихах, написанных «для чего-то». И сложность его поэзии — это неисчерпаемая сложность жизни, а не сложность конструкций, любая из которых состоит из ограниченного количества элементов и связей.

По определению П. А. Флоренского, сделанные предметы блестят, а рожденные мерцают.[184] В поэзии Николая Рубцова есть это живое мерцание.

* * *

В заключение скажу еще раз о том, что при всей безусловной ценности творчества Николая Рубцова даже в зрелой его поэзии нетрудно обнаружить множество недостаточно совершенных строк и строф.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.