Глава 1 Фавориты [110]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 1

Фавориты [110]

I. Первые преемники Григория Орлова. – Солдат, варвар и тенор. – Васильчиков, Зорич и Корсаков. – Политическая важность избранников. – Реванш аристократической партии. – Попытки воспитания. – Библиотека фаворита. – II. Прилежный ученик. – Екатерина в должности секретаря. – Артистические вкусы красавца Ланского. – Его смерть. – Неутешная возлюбленная. – Утешения. – Ермолов. – Вечная молодость. – III. Мамонов. – Торжество французского влияния. – Безукоризненный придворный. – «Красный кафтан». – Ревность фаворита. – Измена. – Драма в Зимнем дворце. – Девица Щербатова. – Свадьба. – Раскаяние изменника. – Вечная иллюзия. – Возвышение Зубова.

I

Надеюсь, никто не припишет мне оскорбительного намерения внести в эту главу какой-либо другой интерес, кроме чисто исторического, какого требовала вся моя работа. Я не могу вычеркнуть из истории Екатерины Григория Орлова и его соперников, точно так же, как невозможно вычеркнуть из истории Людовика XV мадам Дюбари. Кроме того, скрыть существование этих фаворитов – значило бы идти прямо против желания великой государыни, потому что ей самой никогда не приходило в голову скрываться: напротив, она желала, чтобы ее избранников видели и восхищались ими. Мы, конечно, до восхищения не дойдем, но терять их из виду, считая за незаметные величины, значило бы заведомо искажать историческую истину: они слишком велики, занимают слишком много места; набрасывать на них покрывало, как на постыдные слабости нашего бедного человечества, значило бы оскорблять саму Екатерину, низводя их роль на ступень слишком унизительную, как для нее, так и для них. В письме, писанном в 1775 г. императрице, Сиверс, намекая о слухах, дававших – уже так скоро – преемника Потемкину, совершенно свободно высказывает пожелания и надежды, которые связывает с выбором нового фаворита. Он желал бы, чтобы последний не имел никакого влияния на дела правления. А именно это никогда не было желанием Екатерины. Она всегда стремилась к тому, чтобы избранник ее сердца, или просто товарищ удовольствий, принимал как можно больше участия и даже играл первую роль не только в ее жизни, но и в стране, которой она предписывала законы. И мы уже видели выше, что некоторые из этих избранников играли роль, у которой нельзя отнять исторического значения. Это были наиболее выдающиеся. Надеюсь, что и другие окажутся тоже достаточно интересными.

Все они далеко не на одно лицо. С первого до последнего, в каждом мы находим своеобразные черты или по крайней мере оттенки, представляющие много любопытного, потому что они являются указателями соответствующего изменения, если не в направлении мыслей и чувств то, по крайней мере во вкусах, наклонностях и привычках Екатерины. И таким образом история фаворитов, сливаясь с историей умственного и нравственного развития необыкновенной женщины, спутниками которой были эти люди, прямо входит в круг нашей задачи. Пренебрегая этими подробностями, мы отступили бы от нашего намерения взглянуть на прошлое с психологической точки зрения, представляющейся, может быть, самой интересной.

Вместе с Орловыми, Потемкиными и Зубовыми, о которых мы говорили уже в другой главе этой книги, мы оставим теперь в стороне и избранников первого времени: Чернышовых, Салтыкова и Понятовского, с которыми читатель мог познакомиться из другого нашего сочинения, и которые, бывши близкими с великой княгиней, не занимали при императрице классического положения фаворитов.

Последние, в лице Григория Орлова, появляются на сцене только после государственного переворота 1762 г. Список преемников Орлова длинен, и мы не имеем притязания исчерпать его: для нашей цели будет достаточно, если мы ограничимся краткими указаниями на главных лиц, значащихся в этом списке.

Первого по времени можно попросту назвать «первым встречным». – Это человек, проходящий мимо, которому сделали знак войти – солдат, взятый из рядов.

«Кавалерийский корнет по фамилии Васильчиков, случайно посланный с поручением в Царское Село, привлек внимание государыни, совершенно неожиданно для всех, потому что в его наружности не было ничего особенного, да и сам он никогда не старался выдвинуться и в обществе очень мало известен. Ее величество впервые оказала ему знак своей милости при переезде из Царского Села в Петергоф: она послала ему золотую шкатулку, жалуя ее ему за то, „что он сумел сохранить такой порядок среди своего эскадрона“... Никто не придал подарку особенного значения; но частые визиты молодого человека в Петергоф, старание постоянно попадаться на глаза императрице, предпочтение, оказываемое ею ему среди толпы, большая свобода и веселость в обращении после отъезда бывшего фаворита, досада и неудовольствие родственников и друзей последнего и, вообще, тысяча мелочей – все открыло глаза окружающим придворным».[111]

Этими словами барон Сольмс сообщает 3 июля 1772 г. Фридриху II великую новость. Через месяц, он пишет опять:

«Я видел этого Васильчикова и узнал его, так как раньше мы часто встречались при дворе, где он не выделялся из толпы. Это человек среднего роста, лет двадцати восьми, смуглый и довольно красивый. Он всегда был очень вежлив со всеми, держал себя тихо, застенчиво, что сохранилось в нем и до сих пор. Он как бы стесняется ролью, которую играет... Большинство состоящих при дворе относятся к этому делу неодобрительно. Среди всех – среди родственников графа Орлова и друзей, камердинеров и камер-фрау императрицы – большой переполох. Они ходят как в воду опущенные, задумчивые, хмурые. Все свыклись с графом Орловым – он им покровительствовал, ласкал их. Васильчикова никто не знает; неизвестно еще, будет ли он иметь значение, подобно своему предшественнику, а также в чью пользу он его употребит. Императрица пребывает в наилучшем расположении духа, весела и довольна, у нее на уме только празднества и увеселения».

Екатерине в это время было сорок три года, а Григорий Орлов, как мы видим, находился в Молдавии и не подозревал ничего. Даже дипломатический корпус разделял всеобщее неодобрение к появлению нового фаворита, на что императрица, по-видимому, обращала очень мало внимания. Английский посол Гённинг резко осуждал этот новый каприз царицы, считая, что он налагает пятно на личность, возбуждающую во всех других отношениях такое справедливое восхищение. Кроме того, подготовленный Паниными и поддерживаемый Барятинским, этот маленький придворный переворот, при всей незначительности главного действующего лица, имел политическое значение: это была месть аристократической партии, которую так долго раздражала близость к императрице выскочки Орлова.

Потомки древних бояр, родственники Толстых, Васильчиковы были подходящего происхождения: в 1575 г. одна из цариц принадлежала их роду. Но торжество оказалось непрочным и кратковременным: место, которое занимал красавец Григорий Орлов и его четыре брата, было слишком велико, чтоб его мог заполнить один выдвинувшийся человек. Он только промелькнул, пролагая дорогу для другого преемника, более подходящего по своей фигуре. Когда появился Потемкин, Васильчиков исчез. Saltavit et placuit.[112] Щедро одаренный, он женился и, по-видимому, был счастлив с женой.

В 1776 г. Панин – на этот раз в сообщничестве с Орловым, пользуясь неосторожностью Потемкина, уехавшего на несколько недель из Петербурга, – сумел доставить торжество новому кандидату, совершенно иного типа. Малоросс по происхождению, начавший свое поприще суфлером в дворцовом театре, бывший затем начальником секретной канцелярии фельдмаршала Румянцева и губернатором Малороссии, Завадовский слыл чиновником умным, образованным, дельным. И благодаря последнему качеству, он был особенно опасен завоевателю Крыма. Последнему понадобился целый год, чтобы отделаться от соперника, таким образом выдвинутого против него. Ему удалось достигнуть этого, открыв Зорича.

Это был единственный иностранец среди избранников императрицы. Да и то он происхождения славянского – серб или хорват. Рассказывают, будто предлагали занять – не скажу завидное, но возбуждавшее сильную зависть – положение одному курляндцу, Мантейфелю, но он отказался.

Екатерина, по-видимому, вообще сознательно и благоразумно останавливала свой выбор исключительно на русских. Вероятно, в данном случае на все влияло воспоминание, оставленное Биронами. Сын генерал поручика, поступившего на русскую службу, и сам служивший поручиком в Семилетнюю войну и майором в первую турецкую войну, Зорич был уже человеком зрелого возраста. Екатерина лишь позднее стала брать своих избранников чуть не со школьной скамьи. Впрочем, несмотря на многое перенесенное им, на несколько лет плена у турок и каторги в Константинополе, Зорич в сорок лет был – по свидетельству современников – красавцем, полным мужественной силы. Мехэ де ла Туш, видевший его десять лет спустя в изгнании, говорит о нем в следующих выражениях:

«Это человек роста пяти футов, шести дюймов, красавец писанный. Мне кажется ему под пятьдесят; но глаза у него еще чудесные и манеры обворожительные. Хотя он не глуп от природы, но разговор его не особенно интересен... Он часто повторяет, что прежде был неучем, и что покровительница его сделала из него совершенно иного человека. Он много говорил мне о времени своего фавора и со слезами на глазах рассказывал о знаках внимания, которыми его осыпала его покровительница».

Он был действительно неуч, которого Екатерина старалась отесать, прилагая к нему первые попытки более широких воспитательных опытов, где находили себе применение литературные и научные вкусы и инстинкт материнства, остававшийся без удовлетворения. Зорич был недостаточно молод и покорен, чтобы вполне поддаться влиянию. И к несчастью для него, его гордость возрастала неравномерно с развитием ума и приобретением знаний.

Получив в 1778 г. титул графа, он не стал им называться, считая его недостойным своего положения. Он желал быть князем, как Орлов и Потемкин. Этого оказалось достаточным, чтобы последний начал искать нового заместителя для должности, пробуждавшей безграничное честолюбие. После нескольких неудачных попыток, причем избранными были: сначала один перс, одаренный необыкновенными физическими качествами – мы уже видели, что в свете великолепного надзирателя за екатерининским сералем всегда находились южане, – потом полицеймейстер Архаров и Завадовский. Наконец, за неимением лучшего, выбор остановился на простом гусарском сержанте по фамилии Корсак.

Зорич, правда, не уступил своего места совершенно без сопротивления. Он заявил, что обрежет уши всякому гусару, который вздумал бы спихнуть его. Он даже дошел до того, что вызвал на дуэль своего бывшего покровителя; но Потемкин отказался драться, и сама Екатерина принуждена была вмешаться. Это ускорило окончательную отставку серба. Его фавор продолжался год (1777—78). Он удалился, получив около четырех тысяч доходу и имение Шклов в Белоруссии, приносившее еще вдвое больше. И опять эту пенсию пришлось выплачивать Польше. Прожив несколько лет за границей, Зорич окончательно поселился в своем поместье, представлявшем собой целое княжество. Он жил там почти как владетельное лицо, окруженный многочисленным двором, стоившим ему не мало, также как содержание театра, в котором исполнялись французские оперы и итальянские балеты. Зорич основал в Шклове известный кадетский корпус, где двести молодых людей воспитывались на его счет. Однако это учебное заведение часто очень нуждалось, так как экс-фаворит отчаянно сорил деньгами. В одну ночь, например, он проиграл пятьдесят тысяч рублей.

Едучи в 1780 г. в Могилев на встречу с Иосифом II, Екатерина остановилась в Шклове. Чтобы принять ее, Зорич перестроил до основания свой великолепный дворец, и – знак деликатного внимания – спальня Екатерины представляла собой точную копию со спальни в Зимнем дворце, воспоминание о которой запечатлелось в памяти Зорича.

Неизвестно только, довел ли он воспроизведение картины до конца, приняв любезным хозяином свою державную гостью в этой комнате... Но один саксонский фарфор стоил ему шестьдесят тысяч: чтобы наказать фаворита за то, что он не купил фарфор в Берлине, Фридрих заставил его заплатить двойную пошлину за провоз по его государству – и ввозную, и вывозную.

В 1783 г. владелец Шклова все более и более запутывавший свои денежные дела, был заподозрен в подделке ассигнаций, фабрику которых нашли в окрестностях его места жительства. Ему удалось оправдаться, и даже, после смерти Екатерины, он снова появлялся при дворе, до самой своей смерти в 1799 г.

Из числа упомянутых лиц, Зорич являлся олицетворением мужественной красоты. Корсак же очаровал императрицу своим тенором. В письме к Гримму 7 мая 1779 г. Екатерина выражала уверенность, что он прослезился бы, услыхав пение Корсака, так же, как прослезился, слушая Габриелли, знаменитую примадонну, дочь повара князя Габриелли, имя которого она себе присвоила, объезжая европейские столицы, в том числе Петербург, где ее рулады, а также связь с одним высокопоставленным лицом, сенатором Елагиным – тем самым, который имел неудачу оказать гостеприимство Калиостро – оставили неизгладимое воспоминание. Царствование нового фаворита составляет эпоху в летописях русской музыки. На берега Невы приглашались первые артисты Италии, чтобы петь с ним: вдохновенная поэтическая импровизация знаменитой Кориллы Олимпики, приятельницы Алексея Орлова, сливалась с мелодическим голосом красавца-певца. На долю скрипача Надини, пользовавшегося большой известностью во Франции, где он умер в 1799 г., выпала честь аккомпанировать Корсакову, а Екатерина снова писала своему наперснику: «Мы теперь всецело поглощены искусством, музыкой, науками... Никогда я не встречала никого столь способного наслаждаться гармоническими звуками, как Пирра – короля Эпирского».

«Пирр, король Эпирский» – это Корсак, или Корсаков, как его уже звали тогда. Екатерина всегда любила давать прозвания, смысл которых, большею частью трудно объяснить теперь. Нет никакой видимой черты, которая сближала бы преемника Зорича со знаменитым завоевателем Македонии. Настоящая фамилия фаворита была, по-видимому, Корсак – фамилия очень древней польской семьи, имеющей еще и теперь почтенных представителей, но никогда не претендовавшей на особенную знатность. После возвышения фаворита для фамилии его, переделанной на русский лад посредством окончания ов, была сочинена генеалогия, начинавшаяся словами: «Не заглядывая дальше, начнем с Геркулеса»... В России, правда, уже в то время существовали Корсаковы; но они не имели ничего общего с возлюбленным прекрасной Омфалы, или Екатерины. В истории, во всяком случае, известен один Корсаков – вице-губернатор одной из провинций, приговоренный в 1715 г. к наказанию кнутом за проступок частного характера. Но он не значился родственником фаворита.

Назначенный адъютантом, получивший орден Белого орла, чин камергера и осыпанный почестями и подарками, Корсак, или Корсаков, старался оправдать эти щедроты: уже будучи артистом, он пожелал сделаться ученым. Одному книгопродавцу было поручено устроить ему библиотеку.

– Какие книги угодно иметь вашему превосходительству?

– Ну, знаете: большие тома внизу, а маленькие книжки наверху – как у ее величества.

Как видно, молодому красавцу ученье шло впрок, и вечера, проводимые с глазу на глаз с императрицей среди драгоценных коллекций Эрмитажа, не были потерянным временем. К несчастью, здоровье у него оказалось плохое, и он начал кашлять кровью; сердце тоже было слабое: однажды императрица застала его в объятиях своего близкого друга, г-жи Брюс, также уверявшей, что любит артистов. Некстати отворившаяся дверь открыла Екатерине такую общность вкусов. Подозревали, что Потемкин не был совершенно чужд всей этой истории. Может быть он нашел таким образом случай сыграть штуку со своим вечным врагом, фельдмаршалом Румянцевым, братом графини Брюс, а может быть, он просто решил, что фавор продолжается слишком долго. Продолжался же он год и три месяца и стоил Екатерине около миллиона рублей: даже современные тенора не ценятся так дорого. Графиня Брюс была удалена на некоторое время в Москву, куда за ней последовал и отставной фаворит, и где он прожил спокойно до преклонных лет. Екатерина всегда относилась со вниманием к предметам своих бывших слабостей, находя, вероятно, что это лучший способ, чтоб другие относились так же к новым.

II

«Никогда уж не ожидала, чтоб мое письмо к естествоиспытателю попало в число образцовых произведений. Правда, генерал Ланской говорил мне, что оно прелестно; но ведь молодой человек, как бы тактичен он ни был, легко увлекается, а особенно, если имеет такую горячую душу, как он. Чтобы вы могли составить себе понятие об этом молодом человеке, надо вам передать, что сказал о нем князь Орлов одному из своих друзей: „Увидите, какого человека она из него сделает“!.. Он все поглощает с жадностью! Он начал с того, что проглотил всех поэтов с их поэмами в одну зиму; а в другую – нескольких историков. Романы нам прискучили, и мы пристрастились к Альгаротти [113] с братиею. Не изучая ничего, мы будем иметь бесчисленные познания и находить удовольствие в общении со всем, что есть самого лучшего и просвещенного. Кроме того, мы строим и сажаем; к тому же мы благотворительны, веселы, честны и исполнены кротости».

Эти строки, где видна манера Екатерины писать, а также и стиль ее эпистолярных разговоров с Гриммом, относятся к июню 1782 г., и он намекают на письмо, незадолго перед тем посланное ею Бюффону. Екатерина отдает своему доверенному отчет об успехах, уже оказанных новым избранным ею воспитанником. Он, по-видимому, подавал наилучшие надежды. В книге, где Коцебу взял на себя защиту – довольно неловкую – Екатерины и окружавших ее против отвратительного сочинения Массона, он относится несправедливо к молодому человеку, говоря: «Г. Ланской самый невежественный из придворных Екатерины, и сама императрица краснела, когда он заговаривал с нею». Надо разобраться в этом. Двадцатидвухлетний фаворит был, без сомнения, ни более, ни менее невежествен, чем большинство кавалергардов, его товарищей. Но Чернышевы и Орловы уже отучили Екатерину двадцать лет тому назад от чересчур большой требовательности в этом отношении, и ее двор никогда не имел претензии считаться центром образованности.

Ланской, происходивший из мелкопоместной дворянской семьи, получил, вероятно, воспитание такое же, как большинство окружавших Екатерину: умел с грехом пополам читать и писать по-русски и мог сказать несколько слов по-французски. Когда Екатерине вздумалось, в 1784 г. посоветовать ему вступить в переписку с ее западными друзьями-литераторами, ей пришлось исполнять должность секретаря. Письма фаворита к Гримму, относящиеся к этому времени, всё, с первого до последнего слова, написаны рукой императрицы. Они, конечно, от этого ничего не теряют.

Вот образцы:

«Видите, милостивый государь», – речь идет от имени Ланского, – «каким я пользуюсь секретарем; он утверждает, что мой глуп, как плошка; мне же думается, что профессиональная зависть заставляет так говорить людей. Я буду очень доволен настоящим, если он будет писать не свои мысли, а мои».

В следующем письме фаворит сообщает «страстотерпцу» о посылке пятидесяти тысяч рублей на покупку собрания картин у графа Бодуэна и прибавляет при том:

«Если бы понадобилось больше, то следуемое будет выслано, лишь только весть об этом дойдет до вашего покорного слуги или до его секретаря, имя которого, также как почерк, – по его уверению – вам известны. Этот секретарь, как вы знаете, личность очень добрая и мягкая, и я очень рад мимоходом похвалить его, тем более что он довольно точно исполняет свою обязанность – усерден, расторопен, весел, вообще добрый малый; – служит мне безвозмездно своим пером и часто советом, больше чем мне надо. Он мне говорит, что вы находите его забавным оригиналом».

Одно только письмо, помеченное 31 мая 1784 г., писано рукой самого Ланского. Оно очень правильно написано, но близоруко и не видеть значения: это сочинение прилежного ученика. И действительно, после его смерти Екатерина писала: «Он старательно учился и делал большие успехи». Ланской брал уроки у некоего шевалье де Серр, с которым был знаком еще до своего возвышения. Этот шевалье рассказывал часто, что до того, как сделаться первым русским вельможей, Ланской имел всего пять рубашек. Однажды ночью, не имея приюта, кавалергард явился к шевалье, просясь переночевать. Де Серр положил его на полу возле своей кровати в своей скромной комнате эмигранта, еще не успевшего пристроиться. Несколько недель спустя, занимая великолепные апартаменты, предназначенные для избранников, Ланской пригласил своего гостеприимного приятеля, принял его очень любезно, угостил ужином и, выразив желание оставить его ночевать у себя, улегся на постель, приглашая гостя последовать его примеру, расположившись – на полу. Де Серру пришлось покориться; но вряд ли ему снились приятные сны.[114]

Не довольствуясь изучением французского языка, фаворит, очевидно, старался заинтересоваться произведениями искусства, которыми Екатерина любила окружать себя.

«Он чуть было не упал в обморок», – если верить словам Екатерины, – «узнав, что Гримм пропустил случай купить для него драгоценную коллекцию древних камней».[115] По-видимому, это был молодой человек заурядный, но приятный в обращении. Открытый и указанный Екатерине все тем же Потемкиным, он имел в глазах последнего то преимущество, что не предъявлял требования сверх получаемого по своему положению. Беспечный от природы, он даже у Екатерины отнимал охоту к честолюбивым планам, имевшимся у нее в виду для него. Лень, а может быть, здравый смысл, мешали ему принимать какое-либо участие в государственных делах. Его возлюбленной приходилось довольствоваться для него внешним блеском чисто декоративных должностей. Он – подобно своим предшественникам – получил чин генерала, камергера, шефа кирасирского полка и орден Полярной звезды. Екатерина поручила Храповицкому справиться, не найдется ли чего о предках Ланского в известной «Бархатной книге», заключающей в себе генеалогию дворянских родов. Но там ничего не оказалось. Деньгами, дворцами, землями и бриллиантами императрица передала Ланскому огромную сумму в семь миллионов рублей. В этом отношении отказа с его стороны не бывало. У молодого красавца были свои недостатки. Он очень любил деньги и не прочь был выпить. В современных записках сохранился рецепт придуманного им пунша, которым он часто злоупотреблял: смесь токайского вина, рома и ананасного сока. Кроме того, у фаворита была очень неприятная семья – ужасные братья, о которых Екатерина часто упоминает в своих письмах к Гримму, относящихся к этой эпохе. Императрица отправила их в заграничное путешествие и наблюдала, чтоб они не слишком безобразничали в чужих краях; сам же фаворит, отличавшийся полной беспечностью в этом отношении и вовсе не склонный к непотизму, не заботился о них ни крошки. Тяжесть падала главным образом на плечи «козла отпущения» императрицы; и ему приходилось очень трудно.

В 1782 г. он должен был обратиться к вмешательству французских властей, чтобы арестовать в Бар-ле-Дюк одного из злополучных братьев и посадить его в тюрьму, с целью разлучить с одной женщиной, с которой он спутался. В архиве Министерства иностранных дел сохранилась следы этого романа.

В 1784 г. фавор Ланского продолжался уже четыре года, и вопреки всем предсказаниям, по-видимому, не приближался к концу. Потемкин был доволен им, а Екатерина боготворила молодого человека.

Но ужасная болезнь сломила это прекрасное тело: скарлатина, осложнившаяся жабой, оказалась гибельной для этого истощенного организма, уже давно поддерживаемого искусственными возбуждающими средствами. В мемуарах доктора Вейкарта, одного из лечивших Ланского, есть в этом отношении указания весьма назидательные при всей их беспощадности. Но, может быть, доктор мстит таким образом за то, что ему приходилось переносить от больного. Ланской смеялся над его круглой спиной, уверял, что не может выносить его огромного носа, и подшучивал над его лекарствами. Сидя на постели своего возлюбленного, императрица забавлялась этими капризами. Что касается медицины, мы знаем, что Екатерина была скорее ученицей Мольера, чем Вольтера. Она решительно не верила в возможность серьезной опасности для здоровья, которое считала таким крепким. «Вы не знаете, какая у него здоровая натура», – говорила она Вейкарту. Немец качал головой, раздумывая про себя, что шпанские мухи, конечно, представляют собой силу природы, но силу разрушающую. Отстраняя лечение Вейкарта, Ланской принимал ухаживание своего обыкновенного врача – русского, Соболевского, и вечно пьяного камердинера, втихомолку приносившего ему вино целыми стаканами. У него было сильное воспаление горла, а он не позволял прикоснуться к себе. Болезнь усиливалась и перешла на другую часть тела – на руку. Ланской немедленно призвал хирурга и позволил прикладывать себе белила, говоря, что на этот раз вся его будущность поставлена на карту. По крайней мере, так рассказывает Вейкарт.[116]

25 июня 1784 г. жаба задушила Ланского. Мы уже рассказывали о горе Екатерины. Даже Александр Воронцов, которого уже никак нельзя заподозрить в пристрастии к императрице и который всегда склонен был видеть в ее действиях много напускного, на этот раз выражал боязнь, что она не переживет постигшего ее удара. Французский уполномоченный в делах, Кайяр пишет 13 июля: «Все дела стали со времени смерти Ланского; в настоящее время все заняты только одной императрицей, здоровье которой вначале внушало большие опасения». Два месяца спустя императрица принимала своих министров только изредка, чтоб спросить у них «ласково и грустно», все ли обстоит благополучно. После того она отпускала их и запиралась у себя в комнате с Кушелевой, сестрой умершего фаворита. Эта госпожа считалась очень ограниченной и относилась довольно равнодушно к брату, платившему ей тем же; но она легко плакала. Лишь только она видела императрицу, как заливалась слезами; государыня следовала ее примеру, и целые дни проходили в таких грустных беседах. Впрочем, в своей корреспонденции с Гриммом, не прерывавшейся даже в это время, Екатерина писала:

«Не думайте, чтоб при всем ужасе моего положения я пренебрегла хотя бы последней малостью, требовавшей моего внимания. Дела идут своим чередом; но я, наслаждавшаяся таким большим личным счастьем, теперь лишилась его. Утопаю в слезах и в писании, и это все... Если хотите узнать в точности мое состояние, то скажу вам, что вот уже три месяца, как я не могу утешиться после моей невознаградимой утраты. Единственная перемена к лучшему состоит в том, что я начинаю привыкать к человеческим лицам, но сердце так же истекает кровью, как и в первую минуту. Долг свой исполняю и стараюсь исполнять хорошо; но скорбь моя велика; такой я еще никогда не испытала в жизни; вот уже три месяца, что я в этом ужасном состоянии и страдаю адски».

Не надо забывать, что Екатерине уже было пятьдесят пять лет. Не прошло тридцати лет, после того, как в минуту менее тяжелой разлуки она писала Захару Чернышеву:

«Первый день, как будто ждала вас, так вы приучили меня видеть вас; на другой находилась в задумчивости и избегала общества; на третий смертельно скучала; на четвертый аппетит и сон покинули меня; все мне стало противно: народ и прочее... на пятый полились слезы... Надо ли после того называть вещи по имени? Ну вот: я вас люблю!»

А накануне веселого дня, когда предстояло снова свидеться:

«Какой день для меня завтрашний! Окажется ли он таким, каким я желала бы? Нет, никогда тебя не будут любить так, как я люблю. В беспокойстве беру книгу и хочу читать: на каждой строке ты меня прерываешь; бросаю книгу, ложусь на диван, хочу уснуть, да разве это возможно? Пролежавши два часа, не сомкнула глаз; наконец, немного успокоилась потому, что пишу тебе. Хочется снять повязку с руки, чтоб снова пустить себе кровь, может быть это развлечет меня».[117]

Наконец, около середины октября, вернулся Потемкин, находившийся в отсутствии по делам в южных провинциях и получивший письмо с просьбой ускорить свое возвращение. Он убедил императрицу уехать из уединенного Царского, где она продолжала жить, несмотря на наступившую холодную осень. Однако по ее возвращении в Петербург можно видеть перемену, совершившуюся в ее привычках и необыкновенную для нее неспособность разобраться в своих поступках. Не предупредив никого, она приказала подать экипаж, как для прогулки, и прибыла совершенно неожиданно в Зимний дворец, где все двери оказались запертыми и не было никого, чтобы принять ее. Она отправилась в Эрмитаж, где также все было на замке и не оказалось ни души; велела выбить дверь и легла спать; но, проснувшись в час ночи, приказала стрелять из пушек, чем обыкновенно возвещался ее приезд, и переполошила весь город, встревоженный ночной пальбой. Весь гарнизон поднялся на ноги, все придворные перепугались, и даже она сама удивилась, что произвела такую суматоху. Но через несколько дней, дав аудиенцию дипломатическому корпусу, она появилась со своим обычным лицом, спокойная, здоровая и свежая, как до катастрофы, приветливая и улыбающаяся, как всегда.

Скоро жизнь опять вошла в свою колею, а вечно влюбленная вернулась к жизни. На памятнике Царскосельского кладбища небрежно составленная и выгравированная надпись даже не указывала в точности дня смерти человека, еще недавно так любимого и оплакиваемого! Прошло еще несколько месяцев, и неутешная возлюбленная, рассуждая с Гриммом о своей печали, высказывала уже совершенно неожиданное самообладание: «Я всегда говорила, что этот магнетизм, не излечивающий никого, также никого и не убивает». Еще месяц спустя печаль исчезла:

«На душе у меня стало опять спокойно и ясно», пишет Екатерина, «потому что с помощью друзей мы сделали усилие над собой. Мы дебютировали комедию, которую все нашли прелестной; и это показывает возвращение веселости и душевной бодрости. Односложные слова изгнаны, и», – здесь объясняется главная причина возвращения к веселью и развлечениям прежних времен, – «я не могу пожаловаться на отсутствие вокруг себя людей, преданность и заботы которых не способны были бы развлечь меня и придать мне новые силы; но потребовалось немало времени, чтоб привыкнуть ко всему этому и втянуться».

Потребовалось немало времени! Десять месяцев день в день, судя по числу, которым помечено это письмо, оканчивающееся таким признанием: «Скажу одним словом, вместо ста, что у меня есть друг очень способный и достойный этого названия».

«Очень способный», – ей можно поверить на слово. Фамилия его была Ермолов, и он оказался приятным собеседником. Следующее лето было одним из самых веселых в жизни Екатерины: одно шумное удовольствие сменялось другим. Однако в подвижном созвездии, где только что погас Ланской и скоро должен был воссиять Мамонов, новый возлюбленный является только звездой второй величины, бледной и тусклой. Очевидно, что после тяжелого потрясения, перенесенного ею, Екатерина еще не чувствовала себя расположенной к одному из тех увлечений, которых у этой сластолюбицы не зависели исключительно от простого грубого плотского влечения, но всегда, в одинаковой мере, захватывали и ум ее и сердце. На этот раз у нее не заметно ни страсти, ни даже склонности к красавцу, появившемуся возле нее. Она отнеслась к нему без большого увлечения, холодно и спокойно, будто вступая в брак по рассчету. Выбор мог бы быть и хуже. Человек оказался лучше занимаемой им должности. Безбородко отзывается о нем, как о человеке хорошо воспитанном, скромном, искавшем общества людей серьезных и просвещенных. Он даже боялся, чтоб скромные манеры и любовь к декоруму Ермолова не послужили препятствием к продолжительности его фавора со стороны возлюбленной, приученной Корсаковыми и Ланскими к приемам более пикантного свойства.

Безбородко не ошибся, потому что не прошло и года, как Екатерина начала показывать, что Ермолов ей надоедает. Правда, великий устроитель императорских удовольствий тоже был не без участия в этом быстром разочаровании; фавориту вздумалось показать императрице – не показав предварительно своему всемогущему покровителю – письмо от бывшего крымского хана Шахин-Гирея, жившего в Калуге, получая двести тысяч рублей в год пенсии. Хан жаловался на притеснения, испытываемые его бывшими подданными от Потемкина. Этого было достаточно: в апреле 1786 г. Шахин-Гирей и Ермолов лишились, первый своей пенсии, второй положения фаворита.

Новый кризис, ни дать ни взять, похожий на те парламентские периодические кризисы, введенные нашими парламентскими нравами в организацию европейских правительств, тянулся несколько месяцев, в продолжение которых враги Потемкина боролись изо всех сил, чтобы провести выбранного ими кандидата. Одно время казалось, что они одержали победу с курляндцем Менгденом, к которому как будто относились благосклонно. Но в конце концов Потемкин взял верх, выставив молодого и обаятельного Дмитриева-Мамонова, и это являлось событием немаловажным. Ему придавали международное значение. Граф де Сегюр открыто радовался. Он восклицал: «Г. Ермолов почтил мою нацию, а меня лично в особенности, своей положительной ненавистью, позволяя себе самые неприличные выражения каждый раз, как речь заходила о Франции; со мной поступал прямо дерзко и не пропускал случая восстановить императрицу, возбуждая ее старинное предубеждение против нас. Хотя он был слишком бездарен, чтобы иметь прочное влияние, но он действовал заодно с влиятельной партией, начинавшей бесконечно надоедать мне».

III

Преемник же Ермолова был вполне под французским влиянием. На этот раз Потемкин нашел безукоризненного придворного, получившего хорошее образование и имевшего утонченные вкусы. У князя даже на одну минуту явилось опасение, не слишком ли тонко блюдо для того, кому оно предназначалось. «Рисунок хорош, но краски не важные», сказала Екатерина, рассматривая портрет кандидата. Однако она склонилась на убеждения и очень быстро подчинилась обаянию изящного кавалера, блестящего собеседника, вызывавшего, может быть, в ней воспоминания прошедших дней. «Я люблю и буду всю жизнь любить графа Понятовского», писала она когда-то Захару Чернышеву.

Принадлежавший к древнему роду, считавшемуся в родстве с Рюриком и записанному в «Бархатной книге», новый избранник льстил новым аристократическим тенденциям императрицы. Хорошо знакомый с французской литературой, говоривший на нескольких иностранных языках, также сочинявший пьесы для театра – впрочем, из рук вон плохо – Дмитриев-Мамонов, совершенно естественно, немедленно усвоил себе тон, введенный присутствием Сегюра в интимный кружок императрицы. Иосиф II, познакомившийся с Мамоновым во время крымского путешествия, не считал его подходящим для этой среды. «Новый фаворит», писал Иосиф фельдмаршалу Ласси, «молодой человек двадцати шести лет, без образования, ребенок... не дурной собой, но изумленный положением, в которое попал, и не умный». Может быть, со стороны императора это было вспышкой ревности и досады, вызванных странными вольностями, которые Екатерина терпела и поощряла в этом хорошеньком мальчике, позволявшем себе иногда выходки избалованного ребенка. Неприятно, будучи императором, прерывать партию виста, чтобы дать какому-то придворному время закончить карикатуру, которую тот вздумал рисовать на ломберном столе мелком. Сегюр, принц де Линь и их товарищи из дипломатического мира были не так взыскательны. «Умен, находчив и остроумен», писал саксонец Сакен, говоря о фаворите. И не вовремя рисуемые карикатуры не мешали самому Иосифу слегка ухаживать за этим невежливым партнером, дарить ему дорогие часы и пожаловать титул графа Священной империи.

Что же касается Екатерины, то у нее были веские причины не пренебрегать умом и знанием своего нового друга, так как, в противоположность Ланскому, теперь он держал перо, когда она писала Гримму. Мамонов даже оказался непокорным, строптивым секретарем, как мы читаем в одном из писем, написанных таким образом:

«Я диктовала совсем другое, но Красный кафтан», – опять прозвание, – «не пожелал этого написать. Вы со временем узнаете, если уже не знаете, что такое Красный кафтан».

«Красный кафтан одевает существо, имеющее прекрасное сердце и очень искреннюю душу. Ума за четверых, веселость неистощимая, много оригинальности в понимании вещей и передаче их, прекрасное воспитание, масса знаний, способных придать блеск уму. Мы скрываем как преступление наклонность к поэзии; музыку любим страстно; все понимаем необыкновенно легко. Чего только мы не знаем наизусть! Мы декламируем, болтаем тоном лучшего общества; изыскано вежливы; пишем по-русски и по-французски, как редко кто, столько же по стилю, сколько по красоте письма. Наша внешность вполне соответствует нашим внутренним качествам: у нас чудные черные глаза с бровями, очерченными на редкость; рост ниже среднего, вид благородный, походка свободная; одним словом, мы так же надежны в душе, как ловки, сильны и блестящи с внешней стороны. Я уверена, что встретьтесь вы с этим Красным кафтаном, вы бы осведомились о его имени, если бы сразу не угадали, кто он».[118]

Искренность, открытая Екатериной в этом двадцатишестилетнем молодом человеке, не отвернувшемся от возлюбленной на тридцать лет старше его, очевидно указывает на способность питаться иллюзиями, доведенную до крайних пределов. Но надо сказать, что Екатерине пришлось иметь дело с комедиантом решительным и добросовестно исполнявшим свою роль. Перед встречей старухи-государыни со стариком Понятовским на Днепре, в виду Канева, фаворит держал себя как ревнующий, страстно влюбленный человек. Сегюр и де Линь помирали со смеху, Екатерина же простосердечно жалела несчастного влюбленного. После свидания, прошедшего, как известно, в обмене банальных любезностей, она сочла нужным, чтоб успокоить бедняжку, преувеличить испытанную ею скуку. И в письмах, писанных вскоре после того Потемкину, чувствуется удовольствие от этой искусно слаженной интермедии: «Саша человек неоценимый!» – «Саша» – это Мамонов. И сам Потемкин тоже человек бесценный, что дал Сашу Екатерине. Она даже прямо высказывает ему свою благодарность.

Фаворит же, в действительности, был человеком не наивным, но простосердечным, однако не был циником. «Некоторые (из фаворитов)», писал Ланжерон в своих записках, «умели облагородить свое унизительное положение: Потемкин, сделавшись чуть не императором, Завадовский – пользой, которую приносил в администрации; Мамонов – испытываемым и не скрываемым стыдом». Это замечание относительно преемника Ермолова подтверждается и другими свидетельствами. По-видимому, мы имеем дело с человеком, у которого низменные инстинкты еще не вполне взяли верх над чувствами высшего порядка. Только цена позора была слишком высока; и раз решившись поддаться непреодолимому искушению, молодой человек уже стойко отстаивал обладание доставшимся ему достоянием. Гарновский в своих «Записках» выводит его спорящим с графом Брюсом из-за имения, от которого графу хотелось отделаться, и которое фаворит желал приобрести, не смея попросить у императрицы денег на его покупку, так как только что купил другое за триста пятьдесят тысяч рублей. Брюс дал понять, что у него есть другой покупатель, а императрица, присутствовавшая при разговоре, не подавала виду, что замечает немую просьбу, обращенную к ней Мамоновым. Тогда последний сказал с видом человека, покорившегося своей судьбе:

– Продавайте. Кто другой покупщик?

– Казаринов.

Фаворит побледнел, как смерть. Он, казалось, был готов упасть в обморок. Бросая на императрицу взор полный отчаяния, он проговорил:

– Но... у этого Казаринова ничего нет! Откуда у него возьмется такая изрядная сумма?

Екатерина, наконец, решилась вступиться. Несколько дней между ею и ее возлюбленным была «остуда», вероятно, вызванная недостаточно ревностным исполнением своих обязанностей фаворитом, и императрица выказала знаки внимания к Казаринову, молодому офицеру, уже некоторое время пытавшемуся обратить на себя ее внимание.

– Разве один Казаринов на свете? – спросила она, пристально смотря на фаворита и растягивая слова. – Может быть, купит вовсе не тот, на кого вы думаете.

Мамонов на этот раз прямо упал в обморок. Его унесли и уложили в постель: его била лихорадка. Лейб-медики Роджерсон и Мессинг были встревожены, один только Рибопьер, у которого больной впоследствии целовал руки в знак благодарности, нашел верное лекарство, приведя к его постели императрицу, раскаявшуюся и счастливую, что ее любят так страстно – она в этом не сомневалась.

Но временами фаворит отплачивал бурными сценами, вроде Потемкина, чаще всего из-за участия, которое он стремился принимать в делах. Екатерина и так уже уделяла ему значительную долю влияния: она например однажды разбранила своего секретаря Храповицкого за то, что тот послал фельдмаршалу Салтыкову важный политический документ, не показав его предварительно фавориту; но Мамонов был честолюбив до того, что даже завидовал Безбородко, способностями которого Екатерина еще дорожила. «Плевать мне на него и на всю его шайку!» – воскликнул он однажды. Екатерина проплакала всю ночь и на следующий день исполнила все требования фаворита, обидев министра.[119]

Но наступил день, когда этот человек, сделавший любовь унизительным орудием своего честолюбия и богатства, пожертвовал тем и другим также ради любви. Тут разыгралась целая драма между Эрмитажем и Зимним дворцом. Ею воспользовалась писательница Бирг-Пфейфер для своей пьесы «Фавориты», поставленной в Берлине в 1831 г. После первого представления, на котором с удовольствием присутствовали германские принцессы, правнучки Екатерины, русский посол, граф Рибопьер, сын того, который так удачно вылечил фаворита, добился запрещения драмы, к великому неудовольствию актрис Крейлингер и Гаген, создавших, первую роль императрицы, а вторая – ее соперницы, так удачно, что, по словам Рибопьера, «их следовало бы за то прогнать со сцены».

20 июня 1789 г., работая с Храповицким, Екатерина вдруг прервала чтение доклада:

– Слышал здешнюю историю?

– Слышал, ваше величество.

– Уж месяцев восемь, как я подозревала. Он от всех отдалялся, избегал даже меня. Его вечно удерживало в его покоях стеснение в груди. А на днях вздумал жаловаться, будто совесть мучает его; но не мог себя преодолеть. Изменник! Лукавство – вот что душило его! Ну, не мог он переломить себя, так чего бы не признаться откровенно! Уж год как влюблен. Буде бы сказал зимой, что полгода бы прежде сделалось то, что произошло третьего дня. Нельзя вообразить, сколько я терпела!

– Всем на диво, ваше величество, изволили сие кончить.

– Бог с ними! Пусть будут счастливы... Я простила их и дозволила жениться! Они должны бы быть в восторге, и что же? Оба плачут! Тут замешивается еще и ревность. Он больше недели за мной примечает, на кого гляжу, с кем говорю! Странно!.. Сперва, ты помнишь, имел до всего охоту, и все легко давалось, а теперь мешается в речах, все ему скучно, и все грудь болит. Мне князь, правда, еще нынче зимой говорил: «Матушка, плюнь на него!» И намекал на Щербатову. Но я виновата; я сама его перед князем оправдать старалась...»

Я привожу разговор не из пьесы г-жи Бирх-Пфейфер, но страницу из дневника аккуратного и добросовестного Храповицкого, в которой не изменено ни единой строки.

Щербатова была фрейлиной и поэтому жила во дворце, откуда не могла отлучаться иначе, как с особого разрешения и только для посещения ближайших родственников. Это обстоятельство благоприятствовало сближению, развязку которого мы сейчас видели. И из дальнейшей беседы с секретарем мы узнаем, как сама Екатерина узнала об этой удивительной измене.

– Он пришел в понедельник, 18 июня, стал жаловаться на холодность мою и начал браниться. Я ответила, что сам он знает, каково мне с сентября месяца. И сколько я терпела. Просил совета, что делать? «Советов моих давно не слушаешь; а как отойти, подумаю». Потом послала ему записку, предлагая блестящей выход из положения: мне пришло на ум женить его на дочери графа Брюса. Ей всего тринадцать лет; но она уж сформировалась – я это знаю. Вдруг отвечает дрожащей рукой, что он с год, как влюблен в Щербатову и полгода, как дал слово жениться. Посуди сам, каково мне было».[120]

Жалобы покинутой старухи-возлюбленной еще долго не прекращались, но, продолжая горевать и предаваться печальным размышлениям, Екатерина отдавала приказания: сначала велела принести себе драгоценный перстень, затем десять тысяч рублей банковыми билетами. Она передала перстень и деньги Храповицкому, который уже знал, что с ними делать. Разговор, как обыкновенно, происходил в утренние рабочие часы, в спальне императрицы. Секретарь тихонько встал и положил полученное за подушку на диване: перстень и деньги были для молодого, очаровательного Зубова, получившего благодаря своему преданному другу, Анне Нарышкиной, с самого начала кризиса доступ во дворец!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.