Глава 1 Умственная жизнь при дворе Екатерины. Философы. [50]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 1

Умственная жизнь при дворе Екатерины. Философы. [50]

I. Философия и самодержавие. – Задача, которую предстоит решить. Прошлое и настоящее. – II. Иллюзия и действительность. – Исповеди. – Обмен мыслей или обмен услуг? – Заказы памфлетов и посылки часов. – Лесть и ложь. – Петербургская Богоматерь и Като. – Почему Вольтер не поехал в Петербург. – III. Великий француз и Франция. – Раздел Польши. – Увлечение эллинизмом. – Не обскурант. – IV. Превосходство Екатерины. – Что она берет у философии и философов. – После смерти Вольтера. – Заключительное слово.

Вольтер

I

Представьте себе одного из африканских властителей, с которыми последние события близко познакомили нас – какого-нибудь Бенгазина, до прибытия генерала Додса. Надо предположить, что он очень занят своими правами, твердо отстаивает законы и обычаи, – одним словом, по-своему, очень консервативен. Представьте, что личный интерес, более или менее понятный, заставляет его войти в сношения с влиятельными людьми Европы. Думаете ли вы, что он счел бы препятствием для этих полезных для него сношений в то, что эти люди в своем отечестве считаются революционерами, приверженцами четвертого сословия, коммунальной автономии или какого-нибудь иного социального или политического постулата? Конечно, нет! Сам по себе этот факт не имел бы в глазах обитателя черного континента интереса и не казался бы ему опасным для устойчивости его политического и социального здания, построенного там, в девственных лесах, на совсем другом фундаменте. С другой стороны, и европейские люди, как бы они не были либеральны дома, стеснились ли бы ответить на его предложения – особенно если это им выгодно – рассуждениями более или менее верными о государственном устройстве земли этого экзотического варвара, так далекого от их политического и социального идеала? Без сомнения, нет.

Я не делаю сравнения, которое было бы нелюбезно и неверно исторически: это только пример, – который, если читатель извлечет из него уяснение моих доводов, бросит, как мне кажется, яркий свет на ту проблему, к изучению которой я приступаю на следующих страницах.

«Франция преследует философов, а скифы покровительствуют им», – писал Вольтер Дидро 23 сентября 1762 г., и через некоторое время в письме к самой Екатерине Гримм так повторял слова учителя: «С тех пор, как ваше величество осыпали милостями одного из знаменитейших философов Франции, все, кто занимается литературой и кто не считает Европу вполне погибшей, смотрят на себя, как на ваших подданных».

Покупка библиотек у нуждающихся и льстивых философов и панегирики, посылаемые ими государыне, пренебрегавшей похвалой; обмен маленькими услугами и большими комплиментами – все способствовало к созданию между самодержавной государыней Севера и буйной толпой свободомыслящих Запада связи, усиливавшейся с каждым годом. Эта близость, однако, вызывала недовольство у немалого числа людей. Не надо забывать, что в 1778 году, во время последнего торжественного появления в Париже автора «Девственницы», Мария-Антуанетта не решилась принять его! И не только в монархическом и консервативном лагере, как бы мы сказали теперь, были – не без основания – оскорблены таким неожиданным возникновением симпатий. Если прекрасный Капфиг и не был прав, говоря с таким негодованием о зрелище, данном Европе в 1773 году, когда автор «Монахини» – поэта, восклицавший, что он готов «вытянуть кишки у священников, чтобы повесить на них королей», беснующийся циник-памфлетист был допущен в ежедневный, интимный круг императрицы; если Капфиг и не был прав – потому что «Монахиня» была написана после возвращения из России, и вышеприведенному стихотворению был напрасно придан такой личный характер, – то, тем не менее, это зрелище могло привести в недоумение не только приверженцев религии и порядка, но и самих убежденных философов. Ведь «Философские мысли» и части «Энциклопедии» были уже напечатаны в 1773 году, и в них уже ярко обрисовался человек, о котором Рудольф Готшаль мог сказать, что он весь проникнут «разрушающими инстинктами революции».

Нашлись в лагере философов люди, удивление и брезгливость которых, после долгих споров, сохранились даже и до сих пор. Переписка Екатерины с Вольтером, пребывание Дидро в Петербурге заслужили порицание со стороны крайних приверженцев философии, также как и монархии, и оставили раздражающее впечатление. Вот в чем эта проблема, и я думаю, что приведенное выше сравнение может разъяснить ее, положив предел недоразумению, как мне кажется, лежащему в основании ее. Да, недоразумение или, лучше сказать, забывчивость. До сих пор забывают о великой разнице в понятиях, интеллектуальном, политическом и социальном развитии, отделявших философов от самодержавной императрицы, несмотря на так удивлявшую и вызывающую негодование видимую интимность. Эта разница и сделала возможной упомянутую близость, которая поэтому была гораздо менее возмутительной по отношению к разуму и чести, чем то казалось и кажется теперь. Я постарался объяснить чувство, которым руководился бы в настоящее время африканский царек. Такого же рода чувство, поверьте, руководило и Екатериной в ее отношениях с западными философами. Не сомневайтесь также, что подобное же чувство отражалось и в уме философа Вольтера и его друзей. Представляли ли они себе хоть сколько-нибудь, что такое самодержавный русский государь? Они знали, что государь этот властвовал над тридцатью миллионами подданных, из которых двадцать миллионов не имели собственности: им не принадлежали даже их души, которые можно было продавать и покупать и которые ценились, круглым числом, по десяти рублей за каждую. Ведь это были мужики, одевавшиеся в звериные шкуры, питавшиеся травой, почти не люди. Знали, что эти государи ссылали иногда в Сибирь дворян, виновных только в любви к свободе – к свободе, считавшейся философами вершиной их идеала. Но, что же? Это были польские дворяне, суеверные ханжи и, кроме того, не высоко ставившие самого г-на Вольтера! Могла ли философия интересоваться такими субъектами!

Вот в каком свете является мне эта трудная и интересная загадка соединения имен Вольтера и Екатерины; и такой взгляд оправдывается если не совершенно подобными, то аналогическими случаями, встречающимися в настоящее время. Как ни сократили расстояния пар и электричество, они не могли все же заполнить пропасть, созданную за столетия. Могло быть некоторое, более материальное, сближение между соприкасающимися теперь поверхностями культур, но в основании этих культур осталось то же непонимание друг друга. Именно поэтому, к удивлению и негодованию европейских зрителей, могли возникнуть влечения и симпатии там, где идеи и принципы были диаметрально противоположны. Марсельеза шла по следам Дидро; но звуки революционной песни, как и бурные речи философа, не заставили сдвинуться ни единый камень на Невском проспекте. «Термидор», не дозволенный на сцене здесь и спокойно сыгранный там – только повторение «Велизария» Мармонтеля, запрещенного Сорбонной и переведенного на русский язык Екатериной, при помощи ее главных придворных.

Только проблема усложнилась. С тех пор произошел как бы отлив с востока на запад идей и формул, зародившихся там, в последнее время, из хаоса, хранившего создание великого и таинственного будущего. Целая литература принесла нам эти зачатки не окончившегося еще процесса рождения. Мы видим даже попытки создать последователей. Успех, нам кажется, не превзошел грани того любопытства, с которым сто с чем-то лет тому назад смотрели на попытки революционной проповеди, произведенной при дворе Екатерины ее временным гостем. Прочитав «Крейцерову сонату» и сделав вид, будто в ней что-нибудь поняли, не можем же мы сделаться искренними последователями Толстого; и, равнодушно давая по временам убежище изгнанникам, заподозренными в том, что они хотели применить на практике довольно поверхностную философию, мы еще менее можем стать нигилистами. Знаем ли мы хотя бы, что это такое? Имеем ли мы понятие о состоянии души, давшей начало так называемому революционному движению, которому соответствуют еще и теперь легкие содрогания и та зыбь, которая поднимается над поверхностью безграничного человеческого моря, теряющегося в туманах на границе цивилизованного мира? Знаем ли мы этот океан? Измерили ли мы его глубину, узнали ли его течения, сделали ли съемку его берегов?

Вследствие занесения литературы, о которой я говорил, у нас появилась целая группа исследователей, принесшая множество указаний и объяснений – новые духовные Бедекеры. Они предлагают нам в книжной лавке для ознакомления с великой незнакомкой круговые путешествия по дешевой цене: 3 фр. 50. Они сумели заинтересовать нас, даже растрогать нас, но научили ли они нас чему-нибудь? Я в этом сомневаюсь. Прежде всего, уверены ли они сами в верности своих исследований? Слушая их красноречивые слова о душе великого народа, можно подумать, что эта душа склонилась к их уху и прошептала им свой секрет, как когда-то французская провинция по отношению к сентиментальному депутату. Но верно ли это? Мне кажется, эта чужая душа не так легко высказывается. Это не наша душа – душа западных людей, более внешняя, откровенная, счастливая тем, что может выступить наружу и высказаться. Один из знаменитейших французских романистов признавался мне, в каком трудном положении он очутился, когда захотел изобразить воинствующего нигилиста и придать ему жизненность. Ему привели настоящий живой экземпляр, да не первого встречного, а известность в своем роде. Романист вертелся около этого человека и не мог ничего извлечь из него. Он терял терпение.

– Но, наконец, чего же вы хотите? – спрашивал он в десятый раз. – Куда вы идете? Какая ваша цель? Предмет ваших желаний, надежд и усилий?

Свирепый террорист долго думал и со вздохом ответил:

– Парламент!

– Возьмите наш, я вам дарю его! – воскликнул романист и распростился с нигилистом.

Я не уверен, что Желябов и Кибальчич дали себя повесить, чтобы предоставить своей родине радости парламентаризма, но зачем они дали себя повесить? Я думаю, что вы этого не знаете, и не рискую сказать, что знаю больше вашего.

II

В 1764 году, когда начались сношения Екатерины с Вольтером, вероятно, ни он, ни она не отдавали себе отчета в условиях, создавших их общественное положение, да и не заботились об этом. Имела ли коронованная корреспондентка философов точное понятие о социальном и моральном значении того имени, которое она им давала? Я нахожу в мемуарах одного немца,[51] хорошо приглядевшегося к этой немке, что она только в 1784 году узнала о существовании еще одного единомышленника философов, стоявшего 20 лет в самом близком умственном отношении к Вольтеру, д’Аламберу и Дидро – Гердера.

– Кто это Гердер? – спрашивала она.

– Священник, живущий в Веймаре.

– Вы сказали, что он написал философскую книгу! Если он философ, то он не может быть священником; а, если он священник, он не может быть философом.

Выше этого Екатерина не поднималась. А ее друг Вольтер, со своей стороны, выражает уверенность, что положение императрицы всея Руси не совместимо со вмешательством в церковные дела. В ее стране даже нет «исповедальных записочек!» Курьезная история с исповедальными записками. Она показывает, что с обеих сторон смутно чувствовали взаимное непонимание и иллюзии, делавшие возможной обоюдную симпатию, и старались поддержать их. «Что касается исповедальных записок, – писала Екатерина к Вольтеру в 1771 г., – мы даже не знаем этого названия». И в том же году, может быть, в тот же день, она послала выговор Тобольскому губернатору Чичерину за то, что он не достаточно строго следил за регистровыми книгами, в который записывали приходящих к исповеди и тех, кто уклонялся от этого святого долга. С 1716 г. была установлена рядом указов принудительная исповедь для всех православных в России. Провинившиеся платили штраф, сообразный с их положением, но всегда большой. Тобольский губернатор, чтоб отмстить духовенству, заподозренному им в доносе, одел своих лакеев в монашеское одеяние и заставил их в нем посещать худшие притоны города. Со своей стороны, местный архиерей, при посредстве Микеланджело из обывателей, изобразил на фасаде собора страшный суд, где губернатор был представлен между двумя дьяволами, вооруженными вилами.

Обо всем этом Вольтер не имел ни малейшего понятия. Не мог он также проверить правдивость утверждения Екатерины, что во всей ее стране нет ни одного мужика, который не мог бы каждый день сварить себе курицу, если б захотел. «С некоторого времени, – присовокупляла императрица, – они предпочитают индеек». Вольтер был в восторге, и тем легче верил, что находил в этом выгоду. Екатерине связь с одним из могущественных людей того времени была также выгодна. И вот причина той дружбы, которую мы изучаем. Обмен мыслей, чувствований, верований? – Нет. Обмен любезностей и услуг. Случается и Екатерине с блестящей откровенностью высказывать свои мысли по этому поводу, как например в письме к «патриарху» от 22 августа 1765 г., где она говорит, что счастлива своей перепиской с «племянником аббата Базена» – это прозвище, как известно, относится к Вольтеру, – «потому что хорошо и полезно иметь такие знакомства». Да, было хорошо и полезно иметь под рукой кого-нибудь, кому можно было бы сообщить, что привили себе оспу, чтобы дать геройский пример своим подданным, твердо зная, что этот подвиг сейчас же сделается известен всей Европе. И Вольтер в одном из своих первых писем определенно ставит условия соглашения. Дело идет о помощи семейству Сирвен. Малейшее пособие удовлетворит его. «Мы просим только, уверяет патриарх, о чести поставить великое имя во главе тех, кто помогает нам задавить фанатизм»... И тотчас же прибавляет: «Имею исходатайствовать милость у Вашего Величества: соблаговолите допустить, чтобы я сообщил памятную записку, которой вы меня осчастливили, по поводу наказания ростовского архиерея, осмелившегося вообразить, что есть две власти. Есть, государыня, только одна власть: та, которая благодетельна». И, не выжидая позволения, в котором он был уверен, Вольтер издал свое мнимое «Пастырское послание новгородского архиерея», долженствовавшее указать Франции единственный правильный способ понимания отношений между церковью и государством, т. е. способ понимания их Екатериной.

Установившиеся таким образом добрые отношения продолжались и развивались. В них не было тех бурь и перемен, которым подвергались отношения философа к другим великим мира сего. Впрочем, этому много причин. Когда, Фридрих был молод, а философ на двадцать лет моложе. В 1784 г., несмотря на большую разницу лет, и фернейский пустынник и вдова Петра III, оба уже имели за собой долгий жизненный опыт: Екатерина пятнадцать лет готовилась к своему ремеслу государыни, Вольтер в это время изучал и прекрасно изучил ремесло царедворца. Во-вторых, и это важно, Екатерина, хотя и много писала, но не претендовала на звание писателя. В этом отношении у нее не могло быть оскорбленного самолюбия. Как Фридрих, она называла себя учеником Вольтера; но почва, на которой она применяла уроки учителя, была не такого рода, чтоб он мог оказать тут какое-нибудь вмешательство. Если Екатерина и решилась обращаться с ним как с равным, как с таким же властителем, то царства их не могли послужить точкой столкновения, так как принадлежали к двум разным мирам. Наконец, Вольтер не был в Петербурге; от испытания слишком близкого личного знакомства были избавлены эти два человека, в сущности не имевшей ни одной общей мысли, ни одного общего чувства, кроме, разве только, обожания своих собственных особ. Только издали их два эгоизма могли сходиться для обоюдных восхвалений и любезностей.

Если Екатерине нужно напомнить римскому императору, «что турки два раза осаждали Вену», или обратить внимание Европы на «недостойный и соответствующий людскому праву способ действия Оттоманской Порты по отношение к иностранным посольствам», и для этого воспользоваться пером ловкого писателя, то она тотчас же посылает курьера в Ферней: патриарх без сомнения сумеет найти «начинающего писателя», который сумеет написать на эту тему жгучий памфлет, получив вознаграждение в тысячу дукатов, вероятно, достаточное за «такую безделицу». Ответ долго не задерживается и «начинающей писатель найден». «Для этого, – отвечает патриарх, – мне пришлось положить тысячу дукатов в карман и взяться за перо».

Таким образом возник Tocsin des Rois (Набат королей). Однако плодовитый писатель не довольствовался выгодами, которые приобретало его перо, служа этой дружбе: он пользовался им и для сбывания часов. Ибо, он фабриковал их сам или заказывал «колонистам», которым, будто бы из человеколюбия, оказывал свое покровительство; и статья, наполненная остроумной политико-философской и сентиментальной болтовней оканчивалась как бы рекламой: он явно напрашивался на заказ. Северная Семирамида не ответила отказом, она купила на три-четыре тысячи рублей часов. Сейчас же ей послали второе большее количество их, но патриарх извинялся: это случилось от слишком большого рвения «колонистов», – это не его, а их вина. «Впрочем, счета составляют всего 39 238 французских ливров, это наполовину дешевле, чем в Лондоне, Париже и даже Женеве. При уплате даются все льготы». – «Хорошо, отвечала Семирамида, но это в последний раз». Она послала 39 238 ливров, вместе с бюллетенем о последних подвигах русских войск, о которых должен оповестить Европу человек, которого наиболее читают во всем свете.

Комплименты всегда служат проводниками при взаимной эксплуатации. Часто они служат и платой. Вольтеру в этих случаях принадлежит первое место по богатству и разнообразию выражений. Он выказывал поразительную роскошь льстивых слов. Его воображение развилось с Фридрихом, названным им Соломоном Севера раньше, чем Екатерина стала Семирамидой; но вечное женственное сильнее возбуждало и питало его вдохновение. Соломон пал, Екатерина поставлена выше его, а также выше Солона, Ликурга, Людовика XIV и Ганнибала... Римляне не могли бы удержаться против ее армии... Она стоит выше всех существующих монархов... Она единственный великий человек в Европе, хотя Фридрих еще жив... Она первый человек в мире... Европа восхищена ею, а Азия смотрит на нее с удивлением... Если б Европа и Азия были разумны, она царствовала бы над всем миром... Ее душа все понимает; ее ум должен служить примером высших способностей... Она очаг и жизнь всех наций... Ей суждено пересоздать общество... Она преобразила восемнадцатое столетие в золотой век... Где она, там рай... Она святая... Она выше всех святых... Она ангел, перед которым должны молчать все люди... Она равна Богоматери... Она еще более – она Петербургская Богоматерь, стоящая гораздо выше Ченстоховской, так чтимой поляками... Она божество севера: «Те Catharinam laudamus, te Dominant confitemur»...[52] Она выше природы, истории, даже философии! Да, она учитель философов. Она знает более, чем все Академии. Она делает более, чем может сделать другой в 24 часа, потому что у нее более одной души; а число ее талантов – тайна... Ее учреждения – наилучшие в мире... Ее Смольный Институт выше воспитательного заведения г-жи Ментенон... Ее империя выше всех царств; ее законы выше всех законов; ее «уложение» – всемирное Евангелие... Ее брильянт, подаренный Григорием Орловым, больше «Регента»... Ее руки – Вольтер никогда не видал их – самые прелестные в свете... Ее ноги – не граф ли Шувалов, бывший в Фернее, сообщил ему эти сведения? – «белее снега ее страны...» Вольтер доходит до того, что удивляется, как она может спуститься до переписки с таким незначительным человеком, как он – со старым болтуном... Искренен ли он? Искренна ли она, когда приглашает его в Петербург и предлагает сделаться там священником, чтоб она могла поцеловать его руку, «руку, которая делает столько добра»! Чтобы узнать правду, надо осведомиться об этом в интимной корреспонденции патриарха с его другом д’Аламбером, или Екатерины с таким наперсником, как Гримм. В письмах Вольтера к д’Аламберу Екатерина является «прекрасной Като» или просто «Като», как Фридрих был Аттила-Котен. В этой переписи находим такого рода места по отношению к божеству Севера. «Я соглашаюсь с вами, что философии нельзя гордиться подобными учениками; но что же делать, надо любить своих друзей с их недостатками. Надо даже извинять их». «Я знаю, – пишет Вольтер к г-же дю Дефан, – что ее упрекают за некоторые пустячки по поводу ее мужа; но это семейные дела, в которые я не вмешиваюсь. Впрочем, хорошо, когда нужно загладить большую вину; это заставляет делать больше усилий, чтоб заслужить восхищение людей. Заметьте, что до трагической смерти этого мужа, выгода и невыгода которой так сбалансирована хитрым философом, Петр III был „достоин долгой жизни, так как жил только для блага людей“. Это высказал Вольтер в письме к графу Шувалову. Потом тот же Петр обратился в пьяницу, смерть которого не могла бы даже послужить сюжетом трагедии.

Фридрих платил Вольтеру его же монетой: на другой день после нервного посещения философом Рейнберга, по поводу платы за проезд, требуемой тем, кого он официально называл «мой Апполон», король выразил следующую мысль: «Слишком дорого для придворного шута». Да и Екатерине нечего было обижаться. Стоит только заглянуть в ее письмо к Гримму, где она разбирает в десятый раз проект приезда патриарха в Петербург, – приезда, который постоянно предполагался, был, якобы, пламенным желанием обеих сторон и постоянно откладывался. Уже в 1766 году, составляя маршрут для путешествия по Европе племянников, принцев Августа и Петра Гольштинских, императрица вычеркнула Женеву, опасаясь, откровенно говорила она, как бы путешественники не сделали там нежелательных знакомств. Стремилась ли она сама к встрече с таким знакомым? Мы найдем ответ в ее письме к Гримму. До сих пор препятствием к свиданию с великим человеком было всегда то, что она должна была отправляться в свои южные провинции, когда он собирался посетить ее на Севере. Теперь она писала по-немецки – что означало у нее большое волнение: «Ради Бога, посоветуйте этому восьмидесятилетнему старику оставаться в Париже! Что ему здесь делать?.. Это будет не лучше посещения шведского короля. Помните страх мой перед этим». И прибавляла по-французски: «Вы можете, между прочим, дать ему понять, что Като интереснее издали».

Это было также мнение г-жи дю Дефан, которая десять лет перед тем, подшучивая над Вольтером за терпимость, предполагаемую им в своем друге, – «терпимость, поддерживаемую у соседей пятьюдесятью тысячами вооруженных миссионеров», – давала ему следующий совет:

«Не смотрите на свою Като, иначе как сквозь призму вашего воображения. Оставьте между вами расстояние, если не время». Но нуждался ли Вольтер в таких советах? Разве он не знал в чем дело, когда резко отвечал посетителю, просившему у него показать его «Русскую историю».

– Вы с ума сошли! Если вы хотите узнать что-нибудь, возьмите историю Лакомба: он не получал ни медалей, ни мехов.

Екатерина тоже знала, в чем дело, так как была осведомлена – может быть, по неосторожности Гримма, – о том фамильярном и непочтительном имени, которым величали ее между собой философы.

III

Официальные комплименты и тайные эпиграммы, выманенные дукаты, навязанные часы взамен заказанных памфлетов – весь этот обман и литературный торг, столь предосудительный с нынешней, – к чести наших читателей – точки зрения, все это не составляет еще худшей стороны двусмысленной истории, которую мы излагаем. Есть и худшее. Можно бы отнестись снисходительно к «екатерининскому» рвению, с которым философ выступал против неверных во время первой турецкой войны; к воззваниям об уничтожении самого имени «мусульманин», странными в устах проповедника терпимости, или молитвам к Святой Деве, покровительнице христиан, столь неожиданным от человека, отвергавшего все догматы. Мы могли бы даже, как это нам ни трудно, извинить философа за его отношение к Польше. Он участвовал как четвертая держава, по крайней мере с совещательным голосом, в разделении несчастной страны. Написав: «Вот соединение трех прекрасных и добрых голов под одной шапкой», он вероятно, в тайне сопричислял и себя к ним. Он даже находил, что сделано слишком мало в первом договоре о разделе, что «не надо останавливаться на таком славном пути». Впоследствии, как известно, он был вполне удовлетворен. Он видел выгоду для себя, выгоду, – не предвиденную, вероятно, участниками раздела – хотя бы в новом заказе часов его фернейской «колонии». Что же касается усилий несчастных поляков избежать готовившейся им участи освободительной войны, начатой с таким героизмом барскими конфедератами при помощи нескольких храбрых французов, то это была «война фанатиков против терпимости», «итальянский фарс», «смешение невероятных ужасов и сумасбродств», наконец, «самое постыдное и подлое дело этого столетия». Но все равно! Можно простить или забыть эти заблуждения разума и сердца, от которых нас отделяет столько времени. Это не редкое явление в политике.

Мы не станем, как это часто делали, стараться извинить их или оправдать совсем иным взглядом философа на попытки освобождения Греции, которым сочувствовала в то время и Екатерина.

Вольтера называли первым современником «филэллином»; в его обыкновенно легкой и легкомысленной корреспонденции чувствовали дрожь энтузиазма к свободе и возрождению благородного народа; восхищались тем, что холодный моралист, современник развратников Регентства, нашел снова молодую веру и слова, достойным Байрона в защиту прекрасного дела; [53] но мы видим в этих восторгах не что иное, как общую иллюзию, а в куплетах и словах философа не что другое, как бравурную арию, исполненную удивительным виртуозом и служащую только новым доказательством, как много было искусственного, деланного и неискреннего в пленительном вдохновении французского гения наиболее всех обманывавшего людей. Почему же это, а не то? Греция, а не Польша? Почему? Причина одна: желание поставить лишнюю свечку в храме, посвященной «культу святой Екатерины». Так благородно воспламеняясь за освобождение эллинов, знал ли он, что намеревалась, освободив их, сделать с ними святая Екатерина. Интересовался ли он этим? Потом, когда, достаточно воспользовавшись их нетерпением свергнуть мусульманское иго и их храбростью, святая Екатерина предоставила греков их печальной участи, сделал ли он ей хотя бы малейший упрек? Национальные песни Румелии сохранили следы негодования, поднявшегося тогда в сердцах несчастных патриотов, преданных их минутной покровительницей.[54] Вольтер таких песен не пел.

Но, повторяю еще раз, полное снисхождение должно в настоящее время простираться над этими погрешностями. В конце концов, ни греки, ни поляки не были родственниками этого француза восемнадцатого века; он мог не иметь понятия национальной солидарности, проповедуемой много позднее и бледнеющей уже в настоящее время. Он ничем не был обязан по отношению к ним. Если он дурно думал и говорил о погибающей Польше, то так же делали и его собратья по философии. Его уже не было в живых во время второго раздела; а последний не встретил ни во Франции, ни в иной стране враждебного мнения, которое бы шло вразрез с его мнением и могло бы повредить его памяти. Есть нечто гораздо худшее в болтовне философа с его нравственным другом – подробность, на которую нельзя смотреть иначе, как с чувством возмущения и отвращения, к какой бы национальности или церкви ни принадлежать: это выражения, в которых этот великий француз говорит немке о Франции. В этом отношении, он уже практиковался с Фридрихом. Воспевая победу при Росбахе, он говорит: «Я знал, конечно, что воины христианнейшего короля показали вам спины...» Но он совершенствуется, обостряет остроумие, утончает иронию. В ответ на бюллетень об одной победе, посланный ему Семирамидой, он пишет:

«Я также хочу, Государыня, передать вам подвиги моей родины: у нас новая, прекрасная танцовщица в Парижской опере. Говорят, у нее чудные руки. Последняя комическая опера не имела успеха, но готовят другую, которая должна удивить весь мир. Она будет сыграна лучшими актерами в мире в первом городе мира. Наш флот намеревается плыть из Парижа в Сен-Клу... Все это составляет первый народ на свете, первый двор на свете, первых обезьян на свете».

Правда, он прибавляет: «Заметьте, Государыня, что я не француз; я швейцарец; а если б я был моложе, я бы сделался русским». Он отказывается от своей национальности, издеваясь над ней. Когда сражавшиеся в Польше французские офицеры попадают в плен русским, он находит это забавным, и тогда Екатерина докладывает ему, что намерена сослать этих несчастных в Сибирь, чтоб они там, как она выражается, развили вкус к хорошим французским манерам, он хохочет. Правда, на другой день он хвастается своему другу д’Аламберу, что просил за пленников. Увы, и друг д’Аламбер также ходатайствовал о них. Он написал императрице в самое короткое время три письма, «самых красноречивых, уверял он, какие только были написаны»... Императрица ответила только на последнее. Холодно и зло посмеявшись над возвышенностью чувств, над силой его красноречия и красотой его стиля, Екатерина категорически отказала ему. И добрый д’Аламбер, был в отчаянии: «Этой царице оказалось так легко дать хороший ответ, удовлетворительный и лестный для философии, нисколько не ставя себя в неловкое положение, но отказав в просьбе». Да, это было легко, так как просьба в пользу восемнадцати дворян, приговоренных к каторге за то, что они обнажили свои шпаги за благородное дело, и упоминание о правде, человечности и праве, имело только целью воспользоваться кровью и слезами этих французов для выгоды философии и заплатить за них комплиментом. В это же время (1778 г.) появилась в Гааге книга, посвященная: «Ее Императорскому Величеству, Высочайшей и Могущественной Государыне Екатерине II, покровительнице наук и искусств, достойной великим умом судить о древних нациях, как и управлять своею». Это было посмертное сочинение одного французского философа; а в предисловии неизвестного издателя, – вероятно, тоже француза и исповедника философской религии, – находились следующие слова: «Не под именем французов будет впоследствии известен этот народ. В настоящее время он унизился перед Европой. Никакой благодетельный кризис не вернет ему свободу. Разврат погубит его. Одно было бы спасение, если б он был побежден». Гельвеций написал эту книгу,[55] а Дидро, живший некоторое время в Гааге по дороге из Петербурга, не опровергал категорически приписываемого ему участия в этом сочинении. «Я подозреваю», пишет г. де Ноайль, французский посланник в Голландии, что он (Дидро) автор предисловия; но, если и нет, то отвечаю, что он в Гааге выражал те же чувства».[56]

Инцидент этот не имел последствий. Князь Голицын, русский посланник в Гааге, по общему мнению, покровительствовал упомянутому изданию, два экземпляра которого он немедленно послал государыне. Он от этого и не отказывался. В извинение Петербургский кабинет приводил, что «существует много французских сочинений, где к России относятся не лучше». – Но эти сочинения не были написаны русскими!..

Во все эпохи революционерным гениям случалось, может быть бессознательно, приносить в жертву преходящим идеям те принципы и чувства, которые стоят выше страстей и увлечений минуты, должны бы составлять неотъемлемую и вечную принадлежность нашего ума и сердца. Если между нами нет философов, готовых забыть все, чем они обязаны родине, то это, может быть, происходит от того, что нет больше философов, думающих о том, чтобы переделать наш мир. Если же такие и найдутся, то не окажутся ли они способны отрицать унаследования традиции, интересы, и класть свою славу и свои общие печали под ноги какому-нибудь чужому или интернациональному божеству – божеству не менее требовательному и лживому, чем то, культ которого, распространенный Вольтером, потерпел в конце века такое поражение?

IV

Склонная к преобразованиям и либеральная Екатерина перестала быть революционеркой на другой день после того, как ее личная революция доставила ей трон. Это было ее преимуществом перед друзьями-философами; она им и пользовалась. Она, собственно говоря, смеялась над Вольтером и его собраниями и эксплуатировала их больше, чем они ее. Не со всеми она была так жестока, как с д’Аламбером: она имела нечто, о чем мы скажем впоследствии, против него, и не могла не воспользоваться случаем, чтобы посчитаться с ним. Другим она платила щедро комплиментами, мехами и медалями, но не поступалась ничем важным, ни даже своими предрассудками. Она была авантюристкой, когда достигла трона, полуазиатского, нетвердого и пользовавшегося довольно дурной славой в Европе. В это время Вольтер, даже в России, имел уже известное положение. В одном из номеров «Московской газеты» 1749 года, между важными политическими известиями, можно найти заметку о подробностях духовного завещания знаменитого философа, касающихся его племянницы. С 1745 г. Вольтер был членом С.-Петербургской Академии и с 1747 г. официальным историком империи. Его имя, испорченное местным произношением и правописанием, употреблялось в русском языке, как определение высшей культуры. Говорили: «определить своего сына в Вольтеры», подобно тому, как говорили: определить в пажи или в полк, но подразумевая в первом случае высшее образование.[57] Екатерина воспользовалась всем этим; но по-своему – заимствуя от философии и философов только то, что могло ей пригодиться. Может быть, она освободила монастырских крестьян под влиянием посланной «патриархом» в 1767 г. на соискание премии Экономического Общества в Петербурге, статьи,[58] имевшей девизом: «Si populus dires rex dires», которая именно давала монархам совет освобождать своих крестьян. Вольтер не получил премии, но царица прочла и оценила его сочинение. Это не помешало Екатерине писать позднее Гримму:

«Надо сознаться, что эти философы странные создания; они, мне кажется, являются на свет, чтобы ставить точки над i и чтобы затемнять и делать неясным то, что мы знаем, как дважды два четыре».

Произведения английского юриста Блэкстона, который также по-своему был большим философом, одно время пользовались таким же вниманием Екатерины, как и сочинения Вольтера. Но вот ее мнение о них:

«Комментарии Блэкстон и я, мы неразлучны, – пишет она Гримму в 1776 году. – Это неистощимый поставщик мыслей и фактов. Я не исполняю ничего, что написано в его книге, но это нить, которую я разматываю по-своему».

Что же касается до философов школы Кэне и Тюрго, она еще быстрее расправлялась с ними. Вот что козел «отпущения» год перед тем читал в одном из ее писем: «На меня сыпятся книги по экономии, но я, не читая, бросаю их в огонь; я сознаюсь, что это глупо, но я их терпеть не могу; я ем и буду есть свой хлеб без вас, крикуны!»

Она не бросала в огонь книг Вольтера, но, подписавшись на новое посмертное издание сочинений учителя, поручала секретарю прочесть их и отметить то, что разумно; а когда экземпляр с отметками был ей передан, она даже не полюбопытствовала взглянуть на него. Она выписала его только для вида; также для вида она купила библиотеку усопшего. Она даже выражала желание, так как не могла видеть его в Петербурге при жизни – получить его труп, и выговаривала Гримму:

«Затем вы не овладели от моего имени его телом? Вам бы следовало переслать его мне, ей! ей! это промах с вашей стороны, первый в вашей жизни. Ручаюсь, что он получил бы у нас гробницу самую драгоценную».

Она умилялась.

«Я надеялась, что известие об этой смерти ложно. Вы подтвердили его, я сейчас почувствовала упадок духа, презрение ко всему на свете. Мне хочется кричать... С его смертью уничтожилось желание веселья; он был богом веселости... Он был моим учителем; он, или лучше сказать, его произведения развили мой дух и мою голову. Я вам говорила это не раз: я его ученица. Когда я была моложе, мне хотелось нравиться ему. Чтобы я осталась довольна каким-нибудь поступком, надо было, чтоб он был достоин передачи ему, и я сейчас его об нем извещала»...

Она мечтала построить в Царском Фернейский дворец, воспроизведя вполне внешний и внутренний вид знаменитого жилища, – комнату, где мыслил и писал философ, даже пейзаж, на котором покоился его взор. В то же время она ни за что не соглашалась опубликовать свою переписку с ним: ее письма были слишком дурно написаны, его – слишком лестны для нее и непочтительны для других властителей.[59] И так как эта корреспонденция многими не одобрялась, а слишком подозрительное высшее духовенство видело в ней почти что скандал, она начала просто отрицать ее. Не могла же она запретить Вольтеру писать ей – столько людей ей писали! Но она не отвечала ему, она отклонила все попытки его вовлечь ее в переписку, которая была бы недостойна императрицы всея Руси.[60]

Потом явилось постепенное забвение или, хуже того, унижение великой памяти в уме, все более отдалявшемся от идеала и погружавшемся в практические занятия поглощающего ремесла. В 1790 г. перечитывают еще «Гендриаду» и советуют при посредстве Гримма «глупым людям» сделать то же, «чтобы вышеупомянутые бездельники» – те же французы, увлеченные якобинством, – «научились мыслить». Но уже в 1781 году уразумели, что и немцы научились так же хорошо говорить на своем языке, как и Вольтер на своем, а в 1784 г. отказались подписаться на издание, поддерживающее славу учителя и служившее доказательством почтения, оказываемого герою искусством и литературой. Наконец, в день, когда разразилась революция, Гримм принужден был заступиться перед забывчивой и неблагодарной ученицей за учителя, от которого она отрекалась, делая его ответственным за насилия революционеров.

Дидро

I. Начало сношений между философом и императрицей. – Проект закончить Энциклопедию в С.-Петербурге. – Покупка библиотеки. – Библиотекарь Ее Величества. – II. Благодарность Дидро. – Проект памятника Славы Екатерины. – Проект новой Энциклопедии. Путешествие в Петербург. – Посол от «Литературной республики». – III. Прибытие. – Первые разочарования. – Разговоры с Екатериной. – Красноречие и мимика философа. – Апостольская деятельность. – Дипломатические попытки. – Голос, вопиющий в пустыне. – IV. Философ развлекается. – Враждебное влияние. – Черный человек при дворе. – Мистификация. – Отъезд. – Иллюзия и новые разочарования. – Смерть. – Окончательное разочарование.

I

Вольтер всю свою жизнь был человеком счастливым. Между прочими удачами, выпавшими на его долю, можно счесть и то, что он оставался на своем месте и не посягал в сношениях, составлявших один из предметов его гордости, на место, занимаемое Екатериной.

Дидро не был так же счастлив; ему на роду написано быть неудачником, и пребывание в Петербурге было одной из его неудач. Но он склонен был поддаваться иллюзиям и держаться их. Он вернулся очень довольный своим путешествием или, по крайней мере, говорил, что доволен. Только философии пришлось при этом плохо; впрочем, ей грозили испытания еще более жестокие.

Возникновение сношений великого энциклопедиста с великой владычицей Севера относили, – очень любезно для Франции, – к тому времени, когда Дидро, еще молодой писатель, находившийся в начале своей литературной карьеры, обрел в щедрости императрицы двойную поддержку: нравственную и материальную, обеспечившую ему довольство и спокойствие, необходимое для продолжения его занятий в развитии его замечательного дарования.[61] Это чрезвычайно любезно! Но и тогда Франции не более чем теперь приходилось просить у чужих хлеба для созидателей своей славы; а Екатерина, вообще, не оказывала покровительства начинающим. Особенно в то время, когда она впервые занялась Дидро, ей было достаточно хлопот по устройству собственной, едва начинавшейся карьеры. Это происходило в 1762 г. Она только что свергла Петра III и воцарилась на его место; и через девять дней – да, ровно через девять дней после государственного переворота — она уже приглашала философа приехать в С.-Петербург, чтобы окончить там печатание «Энциклопедии», дальнейшее издание которой было приостановлено королевским декретом. Екатерина выписала себе семь уже появившихся томов обширного сочинения, нашла в них великолепный склад всякого умственного хлама, именно то, что ей было необходимо для дешевой меблировки своего верхнего этажа. Впоследствии она не переставала обращаться к этому складу, день за день почерпая из этой неистощимой сокровищницы мысли для своих реформ и сюжеты для своих пьес. Она всегда очень уважала словари и, вероятно, в 1762 г. полагала, что было бы жаль, если бы словарь Дидро остановился на полпути. Вероятно также, ей желательно было обратить на себя внимание в этом европейском мере, где она намеревалась занять место. Ей не терпелось выкинуть одну из своих штук, которыми она удивляла своих современников, поражая их воображение. И она не стала терять времени. Переговоры, начатые через русского посла в Париже, Голицына, при вмешательстве Шувалова и Вольтера, не привели ни к чему. Дидро мотивировал свой отказ чисто специальными причинами: он не считал «Энциклопедию» достоянием, которым мог бы располагать – она принадлежала ее издателям. Кроме того, постигшее его запрещение не имело тех последствий, какие предполагали в Петербурге: Дидро преспокойно вел корректуру следующих томов, которые печатались в Париже и только помечались Невшателем. В сущности, он вовсе не желал подвергать свою судьбу и судьбу своего труда превратностям неизвестного, каким представлялась тогда Россия с царствовавшей еще так недавно государыней, притом воцарившейся столь неожиданным образом.

Отношения к Дидро оставались в таком положении до 1765 г., когда Голицыну опять пришлось стать посредником при переговорах о покупке библиотеки философа. В это время, точно так же, как и в 1762 г., Дидро уже не был начинающим писателем. Родившись в 1713 г., он имел время достигнуть полного развития, и воспользовался этим временем. Он также не находился в беспомощном положении, получив кое-какое наследство от отца, а Энциклопедия приносила ему по две тысячи пятьсот франков за том, кроме десяти тысяч франков, заплаченных авансом – суммы значительной для того времени. Он был расточителен, очень щедр к друзьям, любил играть, но обыкновенно проигрывал, если верить его дочери, мадам де Вандейль, и желал дать этой дочери приданое, в то время как для этого у него не оказывалось ни гроша в кармане. Другой причины для продажи библиотеки не существовало. Жертвовать так книгами, необходимыми ему для работы, было с его стороны необдуманным поступком. Со стороны Екатерины было выгодной сделкой купить за тысячу пятьсот ливров это редкое собрание книг, стоившее вдвое дороже – щепетильный и добросовестный Гримм ручался в этом. Императрица проявила большую щедрость: она предоставила Дидро пользование библиотекой и просила его стать ее библиотекарем с годовым жалованьем в тысячу ливров. Но все же покупка оставалась выгодной для нее: ее подданные еще не ощущали острой нужды в книгах – последующие обстоятельства доказали это – и кроме того представилось затруднительным поместить где-то прилично такую библиотеку: в 1765 г. Эрмитаж еще не был построен. Кроме того поступок Екатерины имел еще то преимущество, что выставлял в глазах Европы ее щедрость и прекрасные отношения с великой современной моральной силой. Имела ли на заключение этой сделки какое-либо влияние неудача кандидатуры Дидро в члены Академии и желание со стороны императрицы дать урок партии ханжей, интриговавших против его избрания, Людовику XV, высказавшему свое намерение не давать на это избрание своего согласия, и мадам де Помпадур, отказавшей философу в своей поддержке? Мы несколько колеблемся допустить это. Мадам де Помпадур умерла за год перед тем; кандидатура в академики была снята в 1760 г., и Екатерина еще не была в достаточной мере посвящена в мелочные подробности литературной жизни среды, куда она только недавно получила доступ.

Дидро должен был помочь ей занять в этой среде почетное место. К сожалению, пенсию, назначенную философу, постигла участь большинства пособий, так щедро раздававшихся в эту эпоху: через два года Дидро уже не слыхал о ней. Но тут Екатерине пришлось на себе испытать важность и силу этого для нее нового элемента, с которым она предполагала вступить в союз: она узнала, что с французским энциклопедистом нельзя поступать как с русскими писателями или артистами, вроде, например, Лосенко, умершего с голода, не возвысив голоса. Дидро поднял крик, а окружающие его произвели такой шум, что Екатерине пришлось быстро спохватиться. Она опять развернулась во всю ширь: приказала выплатить пенсию за все то время, в течение которого она не уплачивалась и, чтобы предупредить новую «небрежность казначея», – как она выразилась, – уплатила пенсию полностью за пятьдесят лет вперед. Эффект получился желаемый: в клане философов щедрость вызвала взрыв энтузиазма, а со стороны первого из энтузиастов – самого Дидро – настоящий восторг, почти бред, превосходящий всякую меру благодарности:

«Великая монархиня, припадаю к вашим стопам; протягиваю к вам обе руки; велел бы говорить с вами; но сердце сжимается, ум смущается, мысли путаются; я готов расплакаться как ребенок... Благородный энтузиазм охватывает меня, мои пальцы сами собой касаются старинной лиры, струны которой перерезала моя философия. Я снимаю ее со стены, где она висела, и с непокрытой головой и открытой грудью не могу не запеть:

Ты на престоле божества

Собой пример являешь...»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.