XIII
XIII
Войдя в дом, я услышал голоса моих друзей. Покрывая их, весело звучала в граммофоне американская песенка. Распутин прислушался:
– Что это – кутеж?
– Нет, у жены гости, они скоро уйдут, а пока пойдемте в столовую выпьем чаю.
Мы спустились по лестнице. Войдя в комнату, Распутин снял шубу и с любопытством начал рассматривать обстановку.
Шкаф с лабиринтом особенно привлек его внимание. Восхищаясь им, как ребенок, он без конца подходил, открывал дверцы и всматривался в лабиринт.
К моему большому неудовольствию от чая и от вина он в первую минуту отказался.
«Не почуял ли он чего-нибудь? – подумал я, но тут же решил: – Все равно живым он отсюда не уйдет».
Мы сели с ним за стол и разговорились. Перебирали общих знакомых, вспоминали семью Г., Вырубову; коснулись и Царского Села.
– Григорий Ефимович, а зачем Протопопов к вам заезжал? Все боится заговора против вас? – спросил я.
– Да, милый, мешаю я больно многим, что всю правду-то говорю… Не нравится аристократам, что мужик простой по царским хоромам шляется, – все одна зависть да злоба… Да что их мне бояться? Ничего со мной не сделают: заговорен я против злого умысла. Пробовали, не раз пробовали, да Господь все время просветлял. Вот и Хвостову не удалось – наказали и прогнали его. Да ежели только тронут меня – плохо им всем придется.
Жутко звучали эти слова Распутина там, где ему готовилась гибель.
Но ничто не смущало меня больше. В течение всего нашего разговора одна только мысль была в моей голове: заставить его выпить вина из всех отравленных рюмок и съесть все пирожки с ядом.
Через некоторое время, наговорившись на свои обычные темы, Распутин захотел чаю. Я налил ему чашку и придвинул тарелку с бисквитами. Почему-то я дал ему бисквиты без яда.[271]
Уже позднее я взял тарелку с отравленными пирожками и предложил ему.
В первый момент он от них отказался:
– Не хочу – сладкие больно, – сказал он.
Однако вскоре взял один, потом второй… Я, не отрываясь, смотрел, как он брал эти пирожки и ел их один за другим.
Действие цианистого калия должно было начаться немедленно, но, к моему большому удивлению, Распутин продолжал со мной разговаривать как ни в чем не бывало.
Тогда я решил предложить ему попробовать наши крымские вина. Он опять отказался.
Время шло. Меня начинало охватывать нетерпение. Я налил две рюмки, одну ему, другую себе; его рюмку я поставил перед ним и начал пить из своей, думая, что он последует моему примеру.
– Ну, давай, попробую, – сказал Распутин и протянул руку к вину. Оно не было отравлено.
Почему и первую рюмку вина я дал ему без яда – тоже не знаю[272].
Он выпил с удовольствием, одобрил и спросил, много ли у нас вина в Крыму. Узнав, что целый погреб, он был очень этим удивлен. После пробы вина он разошелся:
– Давай-ка теперь мадеры, – попросил он.
Когда я встал, чтобы взять другую рюмку, он запротестовал:
– Наливай в эту.
– Ведь нельзя, Григорий Ефимович, невкусно все вместе – и красное, и мадера, – возразил я.
– Ничего, говорю, лей сюды…
Пришлось уступить и не настаивать больше.
Но вскоре мне удалось, как будто случайным движением руки сбросить на пол рюмку, из которой пил Распутин; она разбилась.
Воспользовавшись этим, я налил мадеры в рюмку с цианистым калием. Вошедший во вкус питья, Распутин уже не протестовал.
Я стоял перед ним и следил за каждым его движением, ожидая, что вот сейчас наступит конец.
Но он пил медленно, маленькими глотками, с особенным смаком, присущим знатокам вина.
Лицо его не менялось. Лишь от времени до времени он прикладывал руку к горлу, точно ему что-то мешало глотать, но держался бодро, вставал, ходил по комнате и на мой вопрос, что с ним, сказал, что так, пустяки, просто першит в горле.
Прошло несколько томительных минут.
– Хорошая мадера. Налей-ка еще, – сказал мне Распутин, протягивая свою рюмку.
Яд продолжал не оказывать никакого действия: «старец» разгуливал по столовой.
Не обращая внимания на протянутую им мне рюмку, я схватил с подноса вторую с отравой, налил в нее вино и подал Распутину.
Он и ее выпил, а яд не проявлял своей силы…
Оставалась третья и последняя…
Тогда я с отчаяния начал пить сам, чтобы заставить Распутина пить еще и еще.
Мы сидели с ним друг перед другом и молча пили.
Он на меня смотрел, глаза его лукаво улыбались, и, казалось, говорили мне:
– Вот видишь, как ты ни стараешься, а ничего со мной не можешь поделать.
Но вдруг выражение его лица резко изменилось: на смену хитрой слащавой улыбке явилось выражение ненависти и злобы.
Никогда еще не видал я его таким страшным.
Он смотрел на меня дьявольскими глазами.
В эту минуту я его особенно ненавидел и готов был наброситься на него и задушить.
В комнате царила напряженная зловещая тишина.
Мне показалось, что ему известно, зачем я его привел сюда и что намерен с ним сделать. Между нами шла как будто молчаливая, глухая борьба; она была ужасна. Еще одно мгновение, и я был бы побежден и уничтожен. Я чувствовал, что под тяжелым взглядом Распутина начинаю терять самообладание. Меня охватило какое-то странное оцепенение: голова закружилась, я ничего не замечал перед собой. Не знаю, сколько времени это продолжалось.
Очнувшись, я увидел Распутина, сидящего на том же месте: голова его была опущена, он поддерживал ее руками; глаз не было видно.
Ко мне снова вернулось прежнее спокойствие, и я предложил ему чаю.
– Налей чашку, жажда сильная, – сказал он слабым голосом.
Распутин поднял голову. Глаза его были тусклы, и мне показалось, что он избегает смотреть на меня.
Пока я наливал чай, он встал и прошелся по комнате. Ему бросилась в глаза гитара, случайно забытая мною в столовой.
– Сыграй, голубчик, что-нибудь веселенькое, – попросил он, – люблю, как ты поешь.
Трудно было мне петь в такую минуту, а Распутин еще просил «что-нибудь веселенькое».
– На душе тяжело, – сказал я, но все же взял гитару и запел какую-то грустную песню.
Он сел и сначала внимательно слушал. Потом голова его склонилась над столом, я увидел, что глаза его закрыты, и мне показалось, что он задремал.
Когда я кончил петь, он открыл глаза и посмотрел на меня грустным и спокойным взглядом:
– Спой еще. Больно люблю я эту музыку: много души в тебе.
Я снова запел.
Странным и жутким казался мне мой собственный голос.
А время шло – часы показывали уже половину третьего утра… Больше двух часов длился этот кошмар.
«А что будет, если мои нервы не выдержат больше?» – подумал я.
Наверху тоже, по-видимому, иссякло терпение. Шум, доносившийся оттуда, становился все сильнее. Я боялся, что мои друзья, не выдержав, спустятся вниз.
– Что так шумят? – подняв голову, спросил Распутин.
– Вероятно, гости разъезжаются, – ответил я, – пойду посмотреть.
Наверху, в моем кабинете, великий князь Дмитрий Павлович, Пуришкевич и поручик Сухотин с револьверами в руках бросились ко мне навстречу. Они были спокойны, но очень бледны с напряженными, лихорадочными лицами.
Посыпались вопросы:
– Ну что, как? Готово? Кончено?
– Яд не подействовал, – сказал я.
Все, пораженные этим известием, в первый момент молча замерли на месте.
– Не может быть, – воскликнул великий князь.
– Ведь доза была огромная!
– А он все принял? – спрашивали другие.
– Все! – ответил я.
Мы начали обсуждать, что делать дальше.
После недолгого совещания решено было всем сойти вниз, наброситься на Распутина и задушить его. Мы уже стали осторожно спускаться по лестнице, как вдруг мне пришла мысль, что таким путем мы можем погубить все дело: внезапное появление посторонних людей сразу бы раскрыло глаза Распутину, и неизвестно, чем бы тогда все это кончилось. Надо было помнить, что мы имели дело с необыкновенным человеком.
Я позвал моих друзей обратно в кабинет и высказал им мои соображения. С большим трудом удалось мне уговорить их предоставить мне одному покончить с Распутиным. Они долго не соглашались, опасаясь за меня.
Взяв у великого князя револьвер, я спустился в столовую.
В дневнике В.М. Пуришкевича эта сцена описана иначе: «Не успел я произнести эти слова, как Юсупов быстрым решительным шагом подошел к своему письменному столу и, достав из ящика его браунинг небольшого формата, быстро повернулся и твердыми шагами направился по лестнице вниз». (Пуришкевич В. Дневник «Как я убивал Распутина». М., 1990. С. 70)
Распутин сидел за чайным столом, на том самом месте, где я его оставил. Голова его была низко опущена, он дышал тяжело.
Я тихо подошел к нему и сел рядом. Он не обратил на мой приход никакого внимания.
После нескольких минут напряженного молчания он медленно поднял голову и взглянул на меня. В глазах его ничего нельзя было прочесть – они были потухшие, с тупым, бессмысленным выражением.
– Что, вам нездоровится? – спросил я.
– Да, голова что-то отяжелела и в животе жжет. Дай-ка еще рюмочку – легче станет.
Я налил ему мадеры; он выпил ее залпом и сразу подбодрился и повеселел.
Обменявшись с ним несколькими словами, я убедился, что сознание его было ясно, мысль работала совершенно нормально. И вдруг неожиданно он предложил мне поехать с ним к цыганам. Я отказался, ссылаясь на поздний час.
– Ничего, они привыкли. Иной раз всю ночку меня поджидают. Бывает, вот в Царском-то задержат меня делами какими важными, али просто беседой о Боге… Ну, а я оттудова на машине к ним и еду. Телу-то, поди, тоже отдохнуть требуется… Верно я говорю? Мыслями с Богом, а телом-то с людьми. Вот оно что! – многозначительно подмигнув, сказал Распутин.
В эту минуту я мог от него ожидать всего, но ни в коем случае не такого разговора…
Просидев столько времени около этого человека, проглотившего громадную дозу самого убийственного яда, следя за каждым его движением в ожидании роковой развязки, мог ли я предположить, что он позовет меня ехать к цыганам? И особенно поражало меня то, что Распутин, который все чуял и угадывал, теперь был так далек от сознания своей близкой смерти.
Как не заметил он своими прозорливыми глазами, что за спиной у меня в руке зажат револьвер, который через мгновение будет направлен против него?
Думая об этом, я почему-то обернулся назад, и взгляд мой упал на хрустальное распятие; я встал и приблизился к нему.
– Чего ты там так долго стоишь? – спросил Распутин.
– Крест этот люблю; очень он красив, – ответил я.
– Да, хорошая вещь, должно быть, дорогая… А много ли ты за него заплатил?
Он подошел ко мне и, не дожидаясь ответа, продолжал:
– А по мне, так ящик-то занятнее будет… – и он снова раскрыл шкаф с лабиринтом и стал его рассматривать.
– Григорий Ефимович, вы бы лучше на распятие посмотрели да помолились бы перед ним.
Распутин удивленно, почти испуганно посмотрел на меня. Я прочел в его взоре новое, незнакомое мне выражение: что-то кроткое и покорное светилось в нем. Он близко подошел ко мне, не отводя своих глаз от моих, и, казалось, будто он увидел в них то, чего не ожидал. Я понял, что наступил последний момент.
«Господи, дай мне силы покончить с ним!» – подумал я, и медленным движением вынул револьвер из-за спины. Распутин по-прежнему стоял передо мною, не шелохнувшись, со склонившейся направо головой и глазами, устремленными на распятие.
«Куда выстрелить, – мелькнуло у меня в голове, – в висок или в сердце?»
Точно молния пробежала по всему моему телу. Я выстрелил.
Распутин заревел диким, звериным голосом и грузно повалился навзничь, на медвежью шкуру.
В это время раздался шум на лестнице – это были мои друзья, спешившие мне на помощь. Они второпях зацепили за электрический выключатель, который находился на лестнице у входа в столовую, и потому я вдруг очутился в темноте…
Кто-то наткнулся на меня и испуганно вскрикнул. Я не двигался с места, боясь впотьмах наступить на тело.
Наконец зажгли свет.
Все бросились к Распутину.
Он лежал на спине; лицо его от времени до времени подергивалось, руки были конвульсивно сжаты, глаза закрыты. На светлой шелковой рубашке виднелось небольшое красное пятно; рана была маленькая, и крови почти не было заметно.
В дневнике В.М. Пуришкевича эта сцена описана так:
«Крови не было видно: очевидно, было внутреннее кровоизлияние, и пуля попала Распутину в грудь, но, по всем вероятиям, не вышла.
Первым заговорил великий князь, обратившись ко мне.
– Нужно снять его поскорее с ковра, на всякий случай, и положить на каменные плиты пола, ибо, чего доброго, просочится кровь и замарает шкуру, давайте снимем его оттуда.
Дмитрий Павлович взял убитого за плечи, я поднял его за ноги, и мы бережно уложили его на пол ногами к уличным окнам и головою к лестнице, через которую вошли.
На ковре не оказалось ни единой капли крови, он был только немного примят упавшим телом.
Молча окружили мы затем труп убито, которого я сейчас увидел в первый раз в жизни и которого знал до этой минуты только по фотографиям, из коих одну большую карточку, где Распутин был изображен в кругу своих поклонников из среды петроградской придворной аристократии за чайным столом, полученную мною от командира 3-го стрелкового гвардейского полка генерала А.П. Усова, я переснял в большом количестве экземпляров и с оскорбительной надписью для его поклонников, коих фамилии подписал на карточках, роздал в конце ноября членам Государственной Думы и разослал по редакциям всех петроградских газет». (Пуришкевич В. Дневник «Как я убивал Распутина». М., 1990. С. 70–71)
Мы все, наклонившись, смотрели на него.
Некоторые из присутствующих хотели еще раз выстрелить в него, но боязнь лишних следов крови их остановила.
Через несколько минут, не открывая глаз, Распутин совсем затих.
Мы осмотрели рану: пуля прошла навылет в области сердца. Сомнений не было: он был убит.
Великий князь и Пуришкевич перенесли тело с медвежьей шкуры на каменный пол. Затем мы погасили электричество и, закрыв на ключ дверь столовой, поднялись все в мой кабинет.
В дневнике В.М. Пуришкевича эта сцена описана иначе:
«Он не был еще мертв: он дышал, он агонизировал.
Правой рукой своею прикрывал он оба глаза и до половины свой длинный, ноздреватый нос; левая рука его была вытянута вдоль тела; грудь его изредка высоко подымалась, и тело подергивали судороги. Он был шикарно, но по-мужицки одет: в прекрасных сапогах, в бархатных на выпуск брюках, в шелковой богато расшитой шелками, цвета крем, рубахе, подпоясанный малиновым с кистями толстым шелковым шнурком.
Длинная черная борода его была тщательно расчесана и как будто блестела или лоснилась даже от каких-то специй.
Не знаю, сколько времени простоял я здесь; в конце концов, раздался голос Юсупова: “Ну-с, господа, идемте наверх, нужно кончать начатое”. Мы вышли из столовой, погасив в ней электричество и притворив слегка двери». (Пуришкевич В. Дневник «Как я убивал Распутина». М., 1990. С. 72–73)
Настроение у всех было повышенное. Мы верили, что событие этой ночи спасет Россию от гибели и позора.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.