Резкий поворот: «пятилетка в четыре года» и «сплошная коллективизация»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Резкий поворот: «пятилетка в четыре года» и «сплошная коллективизация»

Нерешительность перед индивидуальным крестьянским хозяйством, недоверие к большим планам, защита минимальных темпов, пренебрежение к международным проблемам – все это составляло в совокупности самую суть теории «социализма в отдельной стране», впервые выдвинутой Сталиным осенью 1924 г., после поражения пролетариата в Германии. Не спешить с индустриализацией, не ссориться с мужиком, не рассчитывать на мировую революцию и, прежде всего, оградить власть партийной бюрократии от критики! Дифференциация крестьянства объявлялась измышлением оппозиции. Уже упомянутый выше Яковлев разогнал Центральное статистическое управление, таблицы которого отводили кулаку больше места, чем угодно было власти. В то время как руководители успокоительно твердили, что товарный голод изживается, что предстоят «спокойные темпы хозяйственного развития», что хлебозаготовки будут впредь протекать более «равномерно» и прочее, окрепший кулак повел за собой середняка и подверг города хлебной блокаде. В январе 1928 г. рабочий класс оказался лицом к лицу с призраком надвигающегося голода. История умеет шутить злые шутки. Именно в том самом месяце, когда кулак взял за горло революцию, представителей левой оппозиции сажали по тюрьмам или развозили по Сибири в наказание за «панику» перед призраком кулака.

Правительство попыталось представить дело так, будто хлебная забастовка вызывалась голой враждебностью кулака (откуда он взялся?) к социалистическому государству, т. е. политическими мотивами общего порядка. Но к такого рода «идеализму» кулак мало склонен. Если он скрывал свой хлеб, то потому, что торговая сделка оказывалась невыгодной. По той же причине ему удавалось подчинять своему влиянию широкие круги деревни. Одних репрессий против кулацкого саботажа было явно недостаточно: нужно было менять политику. Однако немало времени ушло еще на колебания.

Не только Рыков, тогда еще глава правительства, заявлял в июле 1928 г.: «развитие индивидуальных хозяйств крестьянства является… важнейшей задачей партии», но ему вторил и Сталин: «есть люди, – говорил он, – думающие, что индивидуальное хозяйство исчерпало себя, что его не стоит поддерживать… Эти люди не имеют ничего общего с линией нашей партии». Менее чем через год линия партии не имела ничего общего с этими словами: на горизонте занималась заря сплошной коллективизации.

Новая ориентировка складывалась так же эмпирически, как и предшествующая, в глухой борьбе внутри правительственного блока. «Группы правой и центра сплачиваются общей враждой к оппозиции, – предупреждала платформа левых за год перед тем, – отсечение последней неизбежно ускорило бы борьбу между ними самими». Так и случилось. Вожди распадавшегося правящего блока ни за что не хотели, однако, признать, что этот прогноз левого крыла оправдался, как и многие другие. Еще 19 октября 1928 г. Сталин заявил публично: «пора бросить сплетни… о наличии правого уклона и примиренческого к нему отношения в Политбюро нашего ЦК». Обе группы тем временем прощупывали аппарат. Придушенная партия жила смутными слухами и догадками. Но уже через несколько месяцев официальная печать со свойственной ей беззастенчивостью провозгласила, что глава правительства Рыков «спекулировал на хозяйственных затруднениях советской власти»; что руководитель Коминтерна Бухарин оказался «проводником либерально-буржуазных влияний»; что Томский, председатель ВЦСПС, не что иное, как жалкий тред-юнионист. Все трое, Рыков, Бухарин и Томский, состояли членами Политбюро. Если вся предшествующая борьба против левой оппозиции почерпала свое оружие из арсеналов правой группировки, то теперь Бухарин, не погрешив против истины, мог обвинить Сталина в том, что в борьбе с правыми он пользовался по частям осужденной оппозиционной платформой.

Так или иначе, поворот произошел. Лозунг «обогащайтесь!», как и теория безболезненного врастания кулака в социализм, были с запозданием, но тем более решительно осуждены. Индустриализация поставлена в порядок дня. Самодовольный квиетизм сменился панической стремительностью. Полузабытый лозунг Ленина «догнать и перегнать» был дополнен словами «в кратчайший срок». Минималистская пятилетка, уже принципиально одобренная съездом партии, уступила место новому плану, основные элементы которого были целиком заимствованы из платформы разгромленной левой оппозиции. Днепрострой, вчера еще уподоблявшийся граммофону, сегодня оказался в центре внимания.

После первых же новых успехов выдвинут был лозунг: завершить пятилетку в четыре года. Потрясенные эмпирики решили, что отныне все возможно. Оппортунизм, как это не раз бывало в истории, превратился в свою противоположность: авантюризм. Если в 1923-28 гг. Политбюро готово было мириться с философией Бухарина о «черепашьем темпе», то теперь оно легко перескакивало с 20% на 30% годового роста, пытаясь каждое частное и временное достижение превратить в норму и теряя из виду взаимообусловленность хозяйственных отраслей. Финансовые прорехи плана затыкались печатной бумагой. За годы первой пятилетки количество денежных знаков в обороте поднялось с 1,7 миллиарда до 5,5, чтобы в начале второй пятилетки достигнуть 8,4 миллиарда рублей. Бюрократия не только освободила себя от политического контроля масс, на которых форсированная индустриализация ложилась невыносимой тяжестью, но и от автоматического контроля посредством червонца. Денежная система, укрепленная в начале нэпа, снова оказалась расшатана в корне.

Главные опасности, притом не только для выполнения плана, но и для самого режима, открылись, однако, со стороны деревни.

15 февраля 1928 г. население страны не без изумления узнало из передовицы «Правды», что деревня выглядит совсем не так, как ее до сих пор изображали власти, но зато очень близко к тому, как представляла дело исключенная съездом оппозиция. Печать, буквально вчера еще отрицавшая существование кулаков, сегодня, по сигналу сверху, открывала их не только в деревне, но и в самой партии. Обнаруживалось, что коммунистическими ячейками руководят нередко богатые крестьяне, имеющие сложный инвентарь, пользующиеся наемным трудом, скрывающие от государства сотни и даже тысячи пудов хлеба и непримиримо выступающие против «троцкистской» политики. Газеты печатали взапуски сенсационные разоблачения о том, как кулаки, в качестве местных секретарей, не пускали бедноту и батраков в партию. Все старые оценки опрокинулись. Минусы и плюсы поменялись местами.

Чтоб прокормить города, необходимо было немедленно изъять у кулака хлеб насущный. Достигнуть этого можно было только силой. Экспроприация запасов зерна, притом не только у кулака, но и у середняка, именовалась на официальном языке «чрезвычайными мерами». Это должно было означать, что завтра все вернется в старую колею. Но деревня не верила хорошим словам, и была права. Насильственное изъятие хлеба отбивало у зажиточных крестьян охоту к расширению посевов. Батрак и бедняк оказывались без работы. Сельское хозяйство снова попадало в тупик, и с ним вместе государство. Нужно было во что бы то ни стало перестраивать «генеральную линию».

Сталин и Молотов, по-прежнему еще ставя индивидуальное хозяйство на первое место, начали подчеркивать необходимость более быстрого расширения совхозов и колхозов. Но так как острая продовольственная нужда не позволяла отказываться от военных экспедиций в деревню, то программа подъема индивидуальных хозяйств повисала в воздухе. Пришлось «скатываться» к коллективизации. Временные «чрезвычайные меры» по изъятию хлеба непредвиденно развернулись в программу «ликвидации кулачества как класса». Из противоречивых приказов, более обильных, чем хлебные пайки, вытекало с очевидностью, что у правительства в крестьянском вопросе не было не только пятилетней, но даже пятимесячной программы.

По плану, созданному уже под кнутом продовольственного кризиса, коллективное хозяйство должно было охватить к концу пятилетия около 20% крестьянских хозяйств. Эта программа, грандиозность которой станет ясна, если учесть, что за предшествующие десять лет коллективизация охватила менее 1% деревни, оказалась, однако, уже в середине пятилетия оставлена далеко позади. В ноябре 1929 года Сталин, покончив с собственными колебаниями, провозгласил конец индивидуальному хозяйству: крестьяне идут в колхозы «целыми селами, районами, даже округами». Яковлев, который два года перед тем доказывал, что колхозы еще в течение многих лет будут только «островками в море крестьянских хозяйств», получил теперь, в качестве наркомзема, поручение «ликвидировать кулачество как класс» и насадить сплошную коллективизацию «в кратчайший срок». В течение 1929 г. число коллективизированных хозяйств поднялось с 1,7% до 3,9%, в 1930 г. – до 23,6%, в 1931 г. – уже до 52,7%, в 1932 г. – до 61,5%.

В настоящее время уже вряд ли кто-либо решится повторять либеральный вздор, будто коллективизация в целом явилась продуктом голого насилия. В борьбе с земельным утеснением в прежние исторические эпохи крестьянство то поднимало восстания против помещиков, то направляло колонизационный поток в девственные районы, то, наконец, бросалось во всякого рода секты, награждавшие мужика небесными пустотами за земельную тесноту. Теперь, после экспроприации крупных владений и предельной парцелляции земельного фонда, сочетание земельных клочков в более крупные участки стало вопросом жизни и смерти для крестьянства, для сельского хозяйства, для общества в целом.

Этим общим историческим соображением вопрос, однако, еще далеко не решался. Реальные возможности коллективизации определялись не степенью безвыходности деревни и не административной энергией правительства, а прежде всего наличными производственными ресурсами, т. е. способностью промышленности снабжать крупное сельское хозяйство необходимым инвентарем. Этих материальных предпосылок налицо не было. Колхозы строились на инвентаре, пригодном в большинстве только для парцелльного хозяйства. В этих условиях преувеличенно быстрая коллективизация принимала характер экономической авантюры.

Захваченное само врасплох радикализмом собственного поворота правительство не успело и не сумело провести даже элементарную политическую подготовку нового курса. Не только крестьянские массы, но и местные органы власти не знали, чего от них требуют. Крестьянство было накалено добела слухами о том, что скот и имущество отбираются «в казну». Слух этот оказался не так уж далек от действительности. Осуществлялась на деле та самая карикатура, которую в свое время рисовали на левую оппозицию: бюрократия «грабила деревню». Коллективизация предстала перед крестьянством прежде всего в виде экспроприации всего его достояния. Обобществляли не только лошадей, коров, овец, свиней, но и цыплят, «раскулачивали, – как писал за границу один из наблюдателей, – вплоть до валенок, которые стаскивали с ног малых детишек». В результате шла массовая распродажа скота крестьянами за бесценок или убой его на мясо и шкуру.

В январе 1930 года член Центрального Комитета Андреев рисовал на московском съезде по коллективизации такую картину: с одной стороны, мощно развернувшееся по всей стране колхозное движение «будет теперь ломать на своем пути все и всяческие преграды»; с другой стороны, хищническая распродажа крестьянами собственного инвентаря, скота и даже семян перед вступлением в колхоз «принимает прямо угрожающие размеры»… Как ни противоречивы эти два рядом поставленные обобщения, оба они с разных концов правильно характеризовали эпидемический характер коллективизации, как меры отчаяния. «Сплошная коллективизация, – писал тот же критический наблюдатель, – ввергла народное хозяйство в состояние давно небывалой разрухи: точно прокатилась трехлетняя война».

Двадцать пять миллионов изолированных крестьянских эгоизмов, которые вчера еще являлись единственными двигателями сельского хозяйства, – слабосильными, как мужицкая кляча, но все же двигателями, – бюрократия попыталась одним взмахом заменить командой двухсот тысяч колхозных правлений, лишенных технических средств, агрономических знаний и опоры в самом крестьянстве. Разрушительные последствия авантюризма не замедлили последовать, и они растянулись на несколько лет. Валовой сбор зерновых культур, поднявшийся в 1930 году до 835 миллионов центнеров, упал в следующие два года ниже 700 миллионов. Разница сама по себе не выглядит катастрофической; но она означала убыль как раз того количества хлеба, какое необходимо было городам хотя бы до привычной голодной нормы. Еще хуже обстояло с техническими культурами. Накануне коллективизации производство сахара достигло почти 109 миллионов пудов, чтобы через два года, в разгар сплошной коллективизации, упасть из-за недостатка свеклы до 48 млн. пудов, т. е. более чем вдвое. Но наиболее опустошительный ураган пронесся над животным царством деревни. Число лошадей упало на 55%: с 34,6 млн. в 1929 г. до 15,6 миллиона в 1934 г.; поголовье рогатого скота – с 30,7 миллионов до 19,5 млн., т. е. на 40%; число свиней на 55%, овец – на 66%. Гибель людей – от голода, холода, эпидемий, репрессий – к сожалению, не подсчитана с такой точностью, как гибель скота; но она тоже исчисляется миллионами. Вина за эти жертвы ложится не на коллективизацию, а на слепые, азартные и насильнические методы ее проведения. Бюрократия ничего не предвидела. Даже колхозный устав, пытавшийся связать личный интерес крестьянина с коллективным, был опубликован лишь после того, как злополучная деревня подверглась жестокому опустошению.

Форсированный характер нового курса вырос из необходимости спасаться от последствий политики 1923—1928 годов. Но все же коллективизация могла и должна была иметь более разумные темпы и более планомерные формы. Имея в руках власть и промышленность, бюрократия могла регулировать процесс коллективизации, не доводя страну до грани катастрофы. Можно было и надо было взять темпы, более отвечающие материальным и моральным ресурсам страны. «При благоприятных условиях, внутренних и международных, – писал в 1930 г. заграничный орган „левой оппозиции“, – материально-технические условия сельского хозяйства могут в течение каких-нибудь 10—15 лет коренным образом преобразоваться и обеспечить производственную базу коллективизации. Однако за те годы, которые отделяют нас от такого положения, можно несколько раз успеть опрокинуть советскую власть».

Это предостережение не было преувеличенным: никогда еще дыхание смерти не носилось так непосредственно над территорией Октябрьской революции, как в годы сплошной коллективизации. Недовольство, неуверенность, ожесточение разъедали страну. Расстройство денежной системы; нагромождение твердых цен, «конвенционных» и цен вольного рынка; переход от подобия торговли между государством и крестьянством к хлебному, мясному и молочному налогам; борьба не на жизнь, а на смерть с массовыми хищениями колхозного имущества и с массовым укрывательством таких хищений; чисто военная мобилизация партии для борьбы с кулацким саботажем после «ликвидации» кулачества, как класса; одновременно с этим: возвращение к карточной системе и голодному пайку, наконец, восстановление паспортной системы – все эти меры возродили в стране атмосферу, казалось, давно уже законченной гражданской войны.

Снабжение заводов сырьем и продовольствием ухудшалось из квартала в квартал. Невыносимые условия существования порождали текучесть рабочей силы, прогулы, небрежную работу, поломки машин, высокий процент брака, низкое качество изделий. Средняя производительность труда в 1931 г. упала на 11,7%. Согласно мимолетному признанию Молотова, запечатленному всей советской печатью, продукция промышленности в 1932 году поднялась всего на 8,5%, вместо полагавшихся по годовому плану 36%. Правда, миру возвещено было вскоре после этого, что пятилетний план выполнен в четыре года и три месяца. Но это значит лишь, что цинизм бюрократии в обращении со статистикой и общественным мнением не знает пределов. Однако не это главное: на карте стояла не судьба пятилетнего плана, а судьба режима.

Режим устоял. Но это заслуга самого режима, пустившего глубокие корни в народную почву. Не в меньшей мере это заслуга благоприятных внешних обстоятельств. В годы хозяйственного хаоса и гражданской войны в деревне Советский Союз был, в сущности, парализован перед лицом внешних врагов. Недовольство крестьянства захлестывало армию. Неуверенность и шатания деморализовали бюрократический аппарат и командные кадры. Удар с Востока или с Запада мог в этот период иметь роковые последствия.

К счастью, первые годы торгово-промышленного кризиса создали во всем капиталистическом мире настроения растерянной выжидательности. Никто не был готов к войне, никто не отваживался на нее. К тому же ни в одном из враждебных государств не отдавали себе достаточного отчета во всей остроте социальных конвульсий, потрясавших страну Советов под звон и грохот официальной музыки в честь «генеральной линии».

* * *

Несмотря на всю свою краткость, наш исторический очерк показывает, надеемся, насколько далеко действительное развитие рабочего государства от идиллической картины постепенного и непрерывного накопления успехов. Из богатого кризисами прошлого мы почерпнем позже важные указания для будущего. В то же время исторический обзор экономической политики советского правительства и ее зигзагов представляется нам совершенно необходимым для разрушения того искусственно насаждаемого индивидуалистического фетишизма, который ищет источника успехов, действительных, как и мнимых, в необыкновенных качествах руководства, а не в созданных революцией условиях обобществленной собственности.

Объективные преимущества нового социального режима находят, конечно, свое выражение и в методах руководства; но это последнее не в меньшей мере выражает также экономическую и культурную отсталость страны и те мелкобуржуазные провинциальные условия, в каких сформировались сами руководящие кадры.

Было бы грубейшей ошибкой делать отсюда тот вывод, будто политика советского руководства имеет третьестепенное значение. Нет в мире другого правительства, в руках которого в такой мере сосредоточивались бы судьбы страны. Удачи и неудачи отдельного капиталиста не полностью, не целиком, конечно, но в очень значительной, иногда решающей, степени зависят от его личных качеств. Mutatis mutandis[1] советское правительство заняло по отношении ко всему хозяйству то положение, какое капиталист занимает по отношению к отдельному предприятию. Централизованный характер народного хозяйства превращает государственную власть в фактор огромного значения. Но именно поэтому политику правительства надо судить не по суммарным результатам, не по голым цифрам статистики, а по той специфической роли, какую в достижении этих результатов выполнили сознательное предвиденье и плановое руководство.

Зигзаги правительственного курса отражали не только объективные противоречия обстановки, но и недостаточную способность правящих своевременно понять противоречия и профилактически реагировать на них. Ошибки руководства нелегко выразить в бухгалтерских величинах. Но уже схематическое изложение истории зигзагов позволяет с уверенностью заключить, что они ложатся на советское хозяйство грандиозной цифрой накладных расходов.

Остается, правда, непонятным, по крайней мере, при рационалистическом подходе к истории, как и почему фракция, наименее богатая идеями и наиболее отягощенная ошибками, одержала верх над всеми другими группировками и сосредоточила в своих руках неограниченную власть. Дальнейший анализ даст нам ключ и к этой загадке. Мы увидим вместе с тем, как бюрократические методы самодержавного руководства приходят во все большее противоречие с потребностями хозяйства и культуры, и с какой необходимостью отсюда вытекают новые кризисы и потрясения в развитии Советского Союза.

Прежде, однако, чем подойти к изучению двойственной роли «социалистической» бюрократии, необходимо будет ответить на вопрос: каков же общий баланс предшествующих успехов? Действительно ли в СССР осуществлен социализм? Или более осторожно: обеспечивают ли наличные хозяйственные и культурные достижения от опасностей капиталистической реставрации, – подобно тому, как буржуазное общество на известном этапе оказалось застраховано собственными успехами от реставрации феодализма и крепостничества?

Данный текст является ознакомительным фрагментом.