СЕСТРА И БРАТ
СЕСТРА И БРАТ
Над Долгорукими сгущались тучи. Но если Иван впал в меланхолию, то Екатерина жила какой-то странной надеждой. На что?
Как-то Иван Алексеевич столкнулся с Натальей у Харитония, возле дворца Юсупова, и — надо же! — навстречу им попалась Екатерина.
Иван спросил:
— Катька, ты как здесь оказалась? Неужто Юсупов пригласил?
— Это моё дело! — резко ответила она. — Не твоего ума это. Лучше скажи, почему ты ко мне так обращаешься?
— А как я должен обращаться?
— Ты что, ополоумел, братец? Я твоя госпожа… пока ещё, — щёки её вспыхнули, она готова была испепелить брата своим возмущением.
— Извините, княжна, — попыталась сгладить разговор Наталья.
— Опять «княжна»? Вы что, забыли? Я — государыня!.. Попомните вы у меня такие слова.
— Да какая ты госпожа? Катя, мы проиграли. Всё — в прошлом, — Иван опустил голову.
— Никогда! — выкрикнула сестра и вскочила в карету, что стояла в переулке.
Иван, словно не было рядом любезной его Наташи, почему-то двинулся прочь.
…Есть женщины ровной судьбы, их минуют беды и рытвины на жизненных дорогах, они ловко обходят стороной ямы, умеют подстелить соломку. Наталья Шереметева была женщиной иной, трудной судьбы. Она рано стала приучать себя к «высокоумию», сиречь — к самообладанию и мудрости, жить так, чтобы верной быть своему предназначению. И ещё ей казалось, что душа — вроде как живое существо, её не можно держать в небрежении. Коли откажется человек от того, к чему предназначена душа его, то и саму душу потеряет…
После разговора с братом Петром Наташу охватило мрачное отчаяние. Брату не нужен её брак — ясно: Долгорукие и Черкасские — враги, однако как мог Иван Алексеевич отказаться от слова? Или разум его помутился, или любовь ненастоящая?.. Знать, правду говорили про него: дерзок, нетвёрд душою, умом своим не живёт…
Одевалась теперь Наталья в чёрное, а делала всё механически. Другие в таких обстоятельствах подвержены гневу, слезам, обиде, пускаются в невиданные предприятия, ищут наперсниц для бесед, клеймят возлюбленного. Она ж, напротив, стала тиха, молчалива. Делала всё по дому, никому не перечила, говорила еле слышным голосом, а с лица её не сходила какая-то странная улыбка.
…Уже кончался март. Снежною кашей покрылись улицы Москвы. Много дней не показывалось солнце, будто ушло навсегда. Сквозь плотные облака лишь угадывался его слабый, рассеянный свет.
Как-то, направляясь к обедне в Никитники, Наталья зачерпнула в ботинок снежной воды. Наклонилась, чтобы сбросить со шнурков снег, как вдруг к ней подбежала собака, борзая, серебристой шерсти. Полетка!.. Медленно подняв голову, Наталья увидела перед собой Долгорукого. Лицо растерянное, небритое, взгляд жадно-виноватый, как у голодной собаки, и шепчет:
— Прости меня, графинюшка, не ведал, что писал… Лихо мне, не знаю, как и быть… Не хочешь — не вяжи свою жизнь с моею, а ежели… — и он замолк.
Князь был жизнелюбив, удачлив, никогда не ведал сомнений, а тут горе легко пригнуло его к земле. Он являл собой полное воплощение своего времени — неустоявшийся, противоречивый, чуткий к случайному желанию, невоздержанный.
Он шептал: «Не вяжи свою жизнь с моею», однако весь его вид говорил о другом: не оставь, без тебя мне погибель!
Лицо её, тонкое, нежное, источавшее терпеливое спокойствие, действовало на него как бальзам. Они стояли, оба высокие, тонкие, посреди улицы, не замечая людей, не сводя глаз друг с друга. И вот уже смута в княжеской душе утихает, черты лица оживают.
В семье его все перессорились, близкие, родные отворачиваются, грубят, а что говорить о царском дворе? Всего месяц назад приближённые, «ласкатели» искали его расположения, а ныне не замечают. Она, только одна графинюшка, лазоревый цветок, глядела терпеливо, ласково, и князь оправдывался:
— Пётр Борисович велел написать мне ту цидульку… А я-то, я-то… да ежели ты согласная венчаться со мною — счастлив буду!..
Она уткнулась головой ему в грудь. И снова поклялись они друг другу в любви и решили немедля венчаться. Как только минует сороковой день кончины Марьи Ивановны.
С того дня юную графиню как подменили. С непонятной, лёгкой улыбкой бродила по дому, всем помогала, всех поддерживала, а по ночам и утрам спала так крепко, что не могли добудиться, — долгие недели, пока ухаживала за бабушкой, почти не отдыхала.
В один из первых дней апреля 1730 года она проснулась, почувствовав на лице свет, когда янтарные солнечные ковры уже легли на пол и стены. Поднялась, помолилась, принарядилась и, довольная, спустилась вниз, к завтраку. Каково же было её удивление, когда увидала она в столовой всех братьев и сестёр, дядю Владимира Петровича и мадам Штрауден…
Откусила кусочек пирожка. Но отчего отвернулся Пётр? И отчего смотрят все выжидающе? Сёстры потупились, не завтракают.
— Отчего не фриштыкаете? — спросила она.
— Дуня, разливайте чай, — приказала гувернантка.
Та дрожащими руками взяла чашку, чашка задребезжала на блюдце.
— Что стряслось-случилось? — удивилась Наталья.
И тут все, кроме мрачно молчавшего дяди Владимира, разом заговорили. Не без труда поняла юная графиня, что речь идёт об императрице, что Долгоруким назначен розыск, что следствие ведут Трубецкой, Юсупов, а главный самый — Бирон, и не иначе как князя Ивана ждёт ссылка в дальнее имение…
— Натальюшка, сердечушко моё! Невенчанные ведь вы! — заплакала Вера. — Не ходи под венец! Как мы без тебя-то?
Сергей, для которого Наташа была как мать, тоже плакал. Пётр пристально смотрел на всех и молчал.
Мадам Штрауден, строгая и прямая, пододвигала всем чашки. Взгляды обращались к Петру, и он наконец проговорил:
— Герцог и герцогиня Курляндские нынче решают всё, от них зависит наша жизнь… Вчерашний день подписала она указ.
— Отчего именно вчерашний, что вчерась сделалось? — в отчаянии металась Наталья.
— Не ведаю, однако первого апреля что-то стряслось, тайна сие есть… Имения княжеские конфискуют…
Государевы предметы, что у Ивана, забрали… И отправят их вон из Москвы. Что станешь делать? Не поедешь же за ним!
— Братушка! Сестрицы!.. Да как же это? Не можно бросать человека в беде!.. Да и свадьба уже решена у нас.
— Что-о? Какая свадьба? — нахмурился Пётр. — Пойдёшь, не считаясь с нами?.. Ноги моей не будет на той свадьбе!
— Помилосердствуй, братушка!
— Так и знай: ни в церкви, ни на свадьбе!
— Как же я одна-то? Ни батюшки, ни матушки… Ведь ты заместо отца мне, Петруша…
— Отца дочерям слушаться надобно, — отрезал Пётр и вышел из комнаты.
…Ранняя, ранняя весна. Под ногами шуршат прошлогодние листья, в распадках лежит ещё снег… Апрельское солнце осторожно пронизывает оголённый, будто хворый лес.
Графиня с Дуняшей спешат в дальний угол парка. Там назначена встреча с женихом.
Остановились возле красного дуба. Наталья провела рукой по стволу — вид шершавой красноватой коры рождает тревогу… Не послушалась она братьев, сестёр — решилась. Больно ей это, но поступить иначе нельзя.
Огляделись кругом. Лес слабо оживал, звенел птичий гомон. «Вон как хлопочут о птенчиках своих», — говорит Дуня.
Но что это? Будто сами шевелятся в земле ржавые листья, шуршит трава.
Шлёп!.. Шлёп!.. Да это лягуха! Серая лягуха на серых листьях, тяжёлая… С трудом перепрыгнула через ветку и замерла. Ой, ещё одна!.. Ещё!.. А эта плюхнулась в углубление с залежавшимся снегом и села там. Пьёт ледяную воду, отдыхает… Громко вздохнула, вытянулась, приподнялась на задних лапках и сделала ещё прыжок… Господи, да их тут множество: целое войско! И все движутся в одном направлении, ни вправо, ни влево не сворачивают… Плюх, плюх… восемь… десять…
— Дуняша, что это? — Наташа с ужасом глядела на лягушачье шествие.
— Это они пошли икру метать, барыня, — объяснила Дуня. — После зимы ослабели… а кровь-то, всё едино, играет — весна: вот они и идут к пруду, так-то вот каждый год.
— Какая у них кровь, что ты говоришь? Это ж лягухи, они голодные, сонные… Гляди, гляди, перепрыгнула через сучок, посидела — и опять.
— Так Богом устроено. Жизнь, — пояснила Дуня.
«Да, жизнь», — подумала Наташа, вздыхая и оглядываясь вокруг.
В воздухе пахло снегом и свежестью, и лес звенел всё громче, в гнёздах скворчало.
Берёза — старая, каменистая, черноствольная, а за ней — молодые белые деревца, шелестящие сухими тонкими ветвями, похожими на бусы. С треском пролетели сороки…
Земля вокруг дуба усыпана сухими листьями, а вверху сухие, скрюченные ветки — будто заломленные в отчаянии руки… Он стоял, должно, здесь не только при отце её, фельдмаршале, но и при деде, прадеде… И всё так же крепок, могуч. Листья пока мертвы, но пройдёт немного дней, солнце даст им силу — и они оживут, заполыхают зелёным пламенем — снова жизнь!.. Не так же ли у неё? Минует горе, вернётся радость… Простят её братья и сёстры.
Послышался топот копыт. Вот и он! Стоит во весь рост в коляске, выскакивает к ней, с отчаянной решимостью глядит.
— Друг мой сердешный, ладушка моя! Не раздумала ли? В последний раз сказываю: откажись, не вяжи судьбу свою с моею, ежели не любишь!
— Люблю…
— Не покаешься?
— Не покаюсь! Ни в жизнь не покаюсь!
— Ну тогда — с Богом! — Посадив её рядом, свистнул, и кони помчали к церкви в Горенки.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.