ВСЕ НАЧАЛОСЬ С МАМИНОЙ ФОТОГРАФИИ
ВСЕ НАЧАЛОСЬ С МАМИНОЙ ФОТОГРАФИИ
Oт маминой фотографии на меня веет грустью. Снимок сделан в 1955 году, примерно через год после сталинских лагерей. В ее глазах живет прошлое, привнося свою реальность и в наш сегодняшний день. Чуткий зритель наверняка заметит в меланхолическом взгляде молодой женщины боль пережитого. Маме эта фотография никогда не нравилась. По ее словам, выражение лица у нее там ужасное. «Ты не представляешь, как мне было тяжело», добавляет она. «Ужасное» обрело для меня значение только в начале XXI века, когда я стала собирать материал для документального фильма «Отвергнутые воспоминания».
Я вместе с мамой
Люди, пережившие сибирскую ссылку, лагеря и гонения, на протяжении всего советского оккупационного периода хранили горькие воспоминания глубоко в себе. А если и делились ими, то только в кругу семьи, в страхе новых гонений умалчивая о самом жутком. Поделиться горьким опытом мешало также равнодушие и непонимание окружающих. Как и повсюду в Восточной и Центральной Европе, общественная память систематически стремилась элиминировать прошлое и придать ему форму социального забвения.
И в бывших социалистических странах, и в странах, наслаждавшихся демократиями и свободами, реакция людей на перенесенные страдания отличается некоей растерянностью или даже неприятием. Особенно если дело касается определенных убеждений относительно того, что, несмотря на террор, коммунистическая идеология была хорошей. Для человека, прошедшего ГУЛАГ или пострадавшего от Холокоста, все его переживания святы, и иное отношение других к этому глубоко ранит его.
Исторически культура гуманизма предполагает, что концентрационные лагеря, принудительная работа и лагеря смерти не могут служить прогрессу, какими бы благородными целями эти действия ни мотивировались. Иначе говоря, нельзя при миллионных жертвах оправдывать систему, опирающуюся на правильную идеологию.
В детстве, мне помнится, я любила играть с чемоданом, куда частенько складывала свои игрушки и кукольную одежду. Это был тот самый фанерный сундучок, который мама держала в руках, когда летним днем 1954 года ступила на родную землю с поезда, привезшего ее из далекой – за 1500 километров! – России. В 1953 году умер Сталин, и мама, еще несовершеннолетней девочкой совершившая «враждебный акт» против советской власти, смогла по амнистии вернуться домой после шести лет лагерей в Архангельской области. Было ей тогда 24 года. Мама выжила среди террора, хотя не раз была на волосок от смерти. В 1949 году в Россию были депортированы также ее мать Хелене со своей сестрой Хельгой и ее маленькими дочерьми – Пилле и Хельве. Родной дом, который мог служить для них пристанищем, с приходом советской власти был разорен, из этих бревен в соседней деревне соорудили колхозную баню. В паспорте у матери стояла отметка «враг народа», и ей, как обладательнице такого документа, трудно было найти работу. Освободившись из лагеря, она дала подписку никому не рассказывать о том, что пришлось ей там пережить. По возвращении на родину ей следовало зарегистрироваться в отделе НКВД и запрещалось жить в приморских городах, стратегически важных для Советского Союза.
Я родилась спустя пять лет после освобождения мамы из лагеря. В сорок лет я приступила к подготовке документального фильма «Отвергнутые воспоминания» о ней и ее сестре-близняшке. Мне хотелось сохранить отнятую временем память о ее жизни, создать нечто такое, что послужило бы для нас основой преемственности. Я уверена, что любая боль, заключенная в строгую форму, будь то фильм, книга или другое художественное произведение, рождает новое событие. Экран – это зеркало, где человек видит не самого себя, а вызванное увиденным сопереживание, что превращает зрителя в соучастника, который присутствует при зарождении неизбывной боли, и в этом заключается универсальная значимость искусства.
Когда я была маленькой, то часто просыпалась ночью от того, что мама зовет на помощь – ей снились лагерные кошмары, где ее жизни угрожали советские солдаты. В своих снах она никогда не возвращалась домой, к своей маме. Это заставляло меня тревожиться. Думаю, что и сценарий этого фильма стал у меня складываться именно тогда, в детстве. Поселения, исправительно-трудовые колонии и лагеря вошли в мое подсознание через сновидения матери. Эта история – недосказанное повествование всего эстонского народа, источник извечного ужаса перед произволом и насилием. Картина-ребус. Разные эмоции передаются детям от матери, и я еще не знала тогда, что моя мама страдает фантомом памяти.
(Из фильма «Отвергнутые воспоминания»)
И документальный фильм тоже можно снять как сновидение. Тот, кто видит сон, все время находится в центре событий, и все переживаемое для него есть самая настоящая реальность. «Отвергнутые воспоминания» – символическое отображение тех кошмарных видений. Они сменяются, одно за другим, как картинки, и каждая из них исполнена значения и смысла.
Французский историк Франсуа Досс (Fran?ois Dosse)[1] утверждает, что исторические процессы можно проследить через психоаналитическую призму. Современные люди даже ждут, чтобы историк взял на себя роль психоаналитика или психолога. Однако для подобной документированности исторической памяти требуется наличие двух сторон: должен быть тот, кто рассказывает, и тот, кто слушает, иными словами, рассказчик и слушатель. Психоаналитический лечебный сеанс содействует функции памяти. Так, например, для восприятия боли или траура следует мысленно проникнуть за экран воспоминаний. «Смысл траура не только в скорби, но в реальном проговаривании всего того, что связано с потерей близкого человека, это медленное и болезненное отстранение от него. Подобное поминание благодаря функции памяти и создание дистанции благодаря функции траура показывают, что в обеспечении нормальной деятельности памяти центральную роль играют отстранение и предание забвению горьких воспоминаний». При этом задача как индивидуальной, так и общественной памяти заключается в сохранении целостной идентичности, связанной с конкретным местом и действием. Английский философ Джонатан Гловер (Jonathan Glover) в своей работе „Humanity”[2] пишет, что, помня о прошлом, мы можем противостоять повторению ужасных событий. События, забыть о которых требуют порой некоторые наши современники, могут иметь ужасные последствия, особенно для жертв – живых свидетелей тех времен. В речи, обращенной к направляющимся в Польшу эсэсовцам, Гитлер приказывал безжалостно убивать не только мужчин и женщин, но и детей, намекая при этом, что со временем эти деяния забудутся: «Кто помнит сейчас о резне армян?» Это высказывание точь-в-точь повторяет комментарии Сталина: «Кто еще через десять-двадцать лет вспомнит о паршивом народе? Никто. Кто помнит имена тех бояр, которых лишил жизни Иван Грозный? Никто!»
Желание заставить молчать зачастую связано с политиками и политикой. Ученый из Ювяскюльского университета в Финляндии Туро Ускали (Turo Uskali)[3] в своем исследовании статей финских корреспондентов о Советском Союзе периода холодной войны (1957–1975) приводит три темы, на которые КГБ наложил запрет для иностранных журналистов: эмиграция евреев из Советского Союза, Зимняя война и все, что было связано со странами Балтии. Журналистам запрещалось писать и рассказывать о прошлом Эстонии и других Прибалтийских стран, если же это случалось, то они проходили через глубокую самоцензуру, ибо честность и открытость угрожали диктаторскому режиму советской системы. Эстонцы, латыши и литовцы на себе испытали истинный коммунизм, финны, шведы, французы и другие свободные нации знакомы только с его идеями. У коммунизма всегда был хороший девиз «восстание пролетариата».
На Западе не было принято рассказывать о жертвах коммунизма. Нацизм считался «обыкновенным злом», которое появилось вместе с Гитлером и вместе с ним же исчезло. СССР был огромной страной, где всегда имелась возможность незаметно заменить один народ другим. Когда Сталин вступил в противоречия с Крупской, он пообещал найти для Ленина новую вдову…. Коммунизм в Советском Союзе напоминал большой муравейник, и трудно сочувствовать жертвам, которых будто бы и нет. У коммунизма нет своей Анны Франк.
Моя подруга финка Карита Розенберг-Вольф (Carita RosenbergWolff) приводит поразительную деталь, связанную со школьным уроком географии 1960-х годов. Учительница, рассказывая о местоположении Прибалтийских стран, в том числе и Эстонии, объяснила, что эти государства существовали до войны, однако сегодня говорить о них нежелательно. Она поступала так же, как и ее родители, скрывавшие от детей сексуальную литературу: ребенок понимал, что и здесь сокрыта своя тайна. Однако запрет рождает интерес. Играя летом на берегу моря, дети складывали ладошки трубочкой и, обращаясь к другой стороне залива, кричали: «Эстония! Эстония! Ты где?»
Но Эстония отозвалась только в начале 1990-х годов.
Ко времени написания этой книги (эстонское издание книги опубликовано в 2006 году) Эстония уже 15 лет существует как независимое государство. Но этой независимости предшествовало полвека вынужденного молчания. Еще и поныне порой вспыхивают дискуссии о том, были ли страны Балтии оккупированы или вошли в состав СССР добровольно. Исследователей новейшей истории Эстонии и жертв коммунизма иногда называют русофобами.
Появляются также свидетели, вещающие о том, что в советское время было довольно хорошо жить, что в Советском Союзе было хорошо путешествовать. Террор, убийства и гонения советской системы не затронули этих людей. Советская оккупационная власть декларировала равенство людей, хотя некоторые люди были равнее, чем другие. Из-под прилавка можно было купить дефицит, т.е. вещи и продукты, которых в открытой продаже не было; существовали спецбольницы, где заботились о т.н. лучших людях, действовали спецшколы, где дети элиты могли изучать иностранные языки. Профсоюзы раздавали наиболее лояльным гражданам квартиры, туристические путевки и разрешения на покупку автомашин. И если удавалось достать что-то дефицитное, будь то туалетная бумага или мешок сахара, человек ощущал себя как бы находящимся в лучшей позиции. Для человека многого и не надо, чтобы почувствовать себя избранным гражданином.[4]
На близких людей, оказавшихся в беде, не обращали внимания, ибо соучастие и сопереживание как своим, так и чужим считались буржуазным пережитком, а в условиях оккупации это было даже опасно.
Цена этого мнимого благополучия – уничтожение эстонских традиций, гибель тысяч людей и, как следствие, экономическая катастрофа – потеря, дающая о себе знать и в независимой Эстонии.
Мораль изменилась неожиданно и вдруг, вместе с оккупацией. За переделами Советского Союза этого никто и не заметил, ибо для обозначения новой морали использовались выражения из арсенала «гнилого гуманизма и буржуазии»: свобода, равенство, братство и право.
Те, кто остался в живых, пребывали в тени ГУЛАГа, скрывая свою личную потерю.
В течение пяти лет я, шаг за шагом, погружалась в то кошмарное время. На моем рабочем столе копии записей документов НКВД, относящиеся к 1948–1949 гг. и касающиеся моей мамы. Дела о допросах КГБ уничтожил в 1962 году. Я хочу узнать, кто были те сотрудники КГБ, заклеймившие мою мать словом «бандит», хочу узнать, как это случилось. Именно поэтому после выхода фильма я должна все это описать заново. Раскрывая патологию истории, насколько это в данный момент и в данном месте в моих силах, я стараюсь воссоздать канувшее в Лету время, окружавшее мою мать и людей, живших в ту пору, время, погрузившееся в молчание и оставленное без утешения.
Сталин верил, что советское право «самое правое» и окончательное в мире, и это право стало частью советской системы.
Сегодня в Интернете[5] историками собрана огромная информаци-онная база о том необъяснимом и грубом процессе стигматизации, которым советское право утвердило себя в Эстонии с 17 июня 1940 года – тогда, когда начались бесчинства НКВД и в обычных людях стали видеть «опасные элементы».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.