Глава 4 Страх и усталость

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 4

Страх и усталость

Обязанность военных — убивать!

А. Пиночет

Все знают, что на войне страшно.

Очень страшно.

Но НАСКОЛЬКО страшно, пожалуй, могут рассказать только её участники. Вот только говорят они об этом как-то неохотно.

Мой дед, когда я его просил в детстве рассказать что-нибудь о войне, подробно описывал мне несение нарядов в хлебопекарне, когда солдаты прятали буханки в сугробах, чтобы на другой день откопать их и отнести товарищам, как потом до вздутых животов объедались венгерскими колбасами, вступив на территорию Европы, рассказывал про задержанного под Будапештом эсэсовца с награбленными часами (одни из них дед привёз домой, а незадолго до смерти, когда я подрос, подарил мне).

Но когда дело доходило до боя (я затаивал дыхание), очень часто прерывал свои воспоминания малопонятным: «Стрельба… Грохот… Аж черно вокруг!» Потом зажмуривался и мотал головой: «Страшно…» Его глаза и щёки краснели, а он ещё некоторое время молчал. Смотрел в пустоту. Тяжело вздыхал.

Мне казалось странным, как могло быть страшно моему дедушке, высоченному мужчине, до самой старости сохранившему недюжинную силу и стать? Подполковнику запаса. Начальнику гражданской обороны области.

«Дедушка, а дальше?» — канючил я.

Но он опять говорил о сотнях брошенных вдоль дорог гражданских легковых автомобилях, за руль которых офицеры сажали первых попавшихся солдатиков, даже не умевших водить, наскоро объясняли им, где газ и тормоз, и приказывали гнать трофейный транспорт вслед за наступающими колоннами. А те врезались в столбы и друг в друга, валились в кюветы. Их пересаживали на другие машины…

Или брал лист бумаги и рисовал мне «тридцатьчетвёрку». Он очень хорошо рисовал. Карандашом. Акварелью. Масляными красками.

Действительно, как можно передать всепоглощающий, первобытный страх на войне?

Известный писатель, фронтовик, Виктор Астафьев говорил в интервью: «Ну а восприятие войны, её оценка — это всё очень трудно словами объяснить. Ведь пока доживёшь до оценки — столько всего насмотришься. Первый раненый, первый убитый, первая артподготовка, первый обстрел… Всё это непередаваемо сложно. В романе-то, может, я ещё что-то сделаю, передам какой-то отзвук, какой-то отблеск. А так вот рассказать… Ну как, допустим, объяснить такую глупость: когда началась наша артподготовка, когда всё это загудело, заколошматило, первая мысль (никогда её не забуду): вот бы мою бабушку сюда…» — Почему? — удивился журналист. «Вот и вы: почему? — ответил тот. — Оно и смешно, и глупо, но вот попробуйте объяснить почему. Вы не знаете, я не знаю, и никто не знает. Это необъяснимо. Война вообще вещь необъяснимая».

Мы, слава богу, не имеем возможности почувствовать настоящий страх. Страх на войне.

Что мы знаем о страхе? Вспоминаем, как в детстве, по вечерам, нас пугали товарищи, выскочив из-за угла с громким «У!». Нам страшно быть ограбленными. Мы испытываем страх от возможности получить в зубы во время драки. Нам боязно кататься на «русских горках» или прыгнуть с парашютом.

Но всё это — испуг, опасение, волнение. Но не страх.

Мало того, мы «испорчены» ура-патриотическими и приключенческими фильмами и книгами о войне, в которых страх вообще не упоминается. А вид бегущих в панике врагов порой вызывает смех.

Отряды «бесстрашно скачут на врага». Мушкетёры завтракают под вражеским огнём на бастионе Сен-Жерве. Влюблённые друг в друга герои трогательно обнимаются и целуются на фоне пожарищ и гор окровавленных трупов.

И мы, благодаря таким примерам, невольно забываем о страхе, не учитываем его, отбрасываем, чтобы не отвлекаться от сюжетной линии повествования.

Страх воспринимается нами в виде звучащей за кадром тревожной музыки, багрового диска солнца, проступающего на экране через дымовые фильтры, рогатых шлемов и отталкивающих физиономий врагов, крупных планов накатывающихся гусеничных траков, описания зубной дроби и капелек пота, скатывающихся по лбу, истерического разрывания на своей груди тельняшки.

И мы понимаем при этом, что «должно быть» страшно. Но страха не чувствуем.

Считается, что страх — врождённое свойство человека, связанное с подсознательной сферой психики, и полностью преодолеть его нельзя. В разной степени ему подвержены все люди. А следовательно, и солдаты.

Именно они во время войны находятся в постоянной опасности, когда страх не отступает ни на минуту. Во время сражений он приобретает патологические формы. Военные психологи установили, что 30 % солдат испытывают НАИБОЛЬШИЙ страх перед боем, 35 % — в бою, 16 % — после него. Остальные — и до, и во время, и после. Именно поэтому одна из основных задач подготовки личного состава состоит в том, чтобы приучить солдат к опасности.

В Британской армии даже практиковались учения, где на девять холостых патронов полагался один боевой. Чтобы солдаты не теряли бдительности. Не расслаблялись. Привыкали к чувству страха.

Но учения и тренировки имеют слишком мало общего с реальными боевыми действиями, когда вопрос стоит о жизни и смерти.

А приучить человека к страху перед смертью невозможно.

Причём этот страх усиливается многими факторами: боязнью солдата остаться в бою одному, отсутствием информации, опасением получить увечье или тяжёлое ранение, собственной физической слабостью, психическим перевозбуждением, бездеятельностью и т. д. Потому что все эти факторы тоже могут привести к гибели.

После Второй мировой войны западногерманские специалисты, занимаясь этой проблемой, пришли к парадоксальному выводу: оказывается, зачастую страх перед проявлением трусости заставлял солдат совершать смелые поступки. Это не курьёзный нонсенс. Это по-настоящему страшно, когда подвиги являются результатом фобии, психического отклонения. Мужество, проявленное в припадке безумия. Какой же силы должен быть этот страх! Он настолько калечит человеческую психику, что измученный страхом солдат предпочитает кинуться навстречу смерти, нежели переносить его.

Можно найти много свидетельств тому, что солдаты возвращались из боя, из атаки подавленные и безучастные ко всему. С пустыми глазами. В состоянии прострации. Не ощущали боли от полученных ран. Иногда командирам отдавали честь сидя. Иногда их вовсе не замечали.

Да и какие могут быть командиры, уставы, присяги, субординация?! Всё — глупость по сравнению с тем, что только что довелось пережить. «Что хотите со мной делайте, но я ТУДА больше не пойду».

Это так называемая регидная форма страха. «Военнослужащий находится в оцепенении, лицо его серого цвета, взгляд потухший, контакт с ним затруднён».

Попробуйте представить, насколько страшно увидеть таких солдат, словно на их серых лицах отпечатался перенесённый ужас. Страшно не их состояние, а ТО, что его вызвало и с чем не дай бог соприкоснуться.

Солдат приводили в чувство, взывали к воинскому долгу, к дисциплине, грозили расстрелом, строили и опять посылали в бой.

Вид приближающегося врага, ощущение накатывающейся гибели всегда производили тягостное впечатление на солдат. Будь то строй гоплитов, рыцарский клин, гренадерские каре или стрелковые цепи.

Английский историк Кинглек так описывал атаку Владимирского полка в битве на реке Альма 8 сентября 1854 года: «Русская колонна в хорошем порядке, это высокое выражение воинской силы. Она имеет жёсткие, резкие очертания стены и цвет тёмной тучи. В часы сражения её вид поражает воображение возбуждённого человека. Её значение представляется в 100 раз больше действительного…»

Немецкие пулемётчики вспоминали панический страх, который охватывал их уже в 1941 году (!) во время контратак частей Красной Армии. Они «косили» цепи советской пехоты, но «русские шли волна за волной». Это требовало огромного психического напряжения.

Я специально упомянул пулемётчиков, имеющих возможность вести огонь длинными очередями. Высокая скорострельность. Только ленты меняй.

И тем не менее даже они говорят о гнетущем впечатлении от этих массовых атак. (Ниже я ещё вернусь к этой теме.)

А каково приходилось солдатам, вооружённым карабинами, при отражении таких атак? И в 1941-м и, тем более, в 1945-м? И германским, и советским?

«Уцелевшие немцы лежат удобно, как на стрельбище: ноги для устойчивости разбросаны, локтями прочно в землю упираются, и ведь стараются целиться, да разве совладаешь с нервами? — и пляшут в руках карабины, пули рвут воздух. И у красноармейцев не лучше: эти и не хоронятся вовсе, кто как пристроился, так и шпарят выстрел за выстрелом, почти не целясь, словно задались поскорее пожечь все патроны. Один красноармеец уж как неудачно сидит — просто сидит на земле, и каждый выстрел почти опрокидывал его, но ему даже в голову не приходит завалиться набок и лечь поудобней: времени нет, и мысль (даже не мысль, потому что он сейчас не думает, он только стреляет, вся жизнь его в этой обойме) у него одна: вон того, конопатого, с железными зубами, с кольцом, с родинкой под левым глазом — убить, убить, убить…»

Кстати, одним из способов морального воздействия на противника были так называемые «психические атаки».

Каждый солдат знает, что страшно не только ему, но и врагу. Знать-то он знает, но чувствует только свой страх. Вся надежда на то, что неприятель вот-вот дрогнет, спасует. А если нет? И в душу закрадываются опасные сомнения: может, он боится меньше? Поэтому солдаты с таким торжеством отмечают в бою вражескую нервозность: «Ага, пригибаетесь, залегли, значит, тоже боитесь, сволочи!»

Но если те не выказывают никаких признаков страха, надвигаются как ни в чём не бывало, несмотря на упавших, словно не замечая их, то в воспалённом воображении рождаются самые фантасмагоричные мысли: они не люди! Это какие-то роботообразные существа. Бессмертные механизмы, которым чужды эмоции. С ними невозможно сражаться, их нельзя победить!

Пожалуй, самая известная психическая атака была предпринята генералом В.О. Каппелем во время Гражданской войны в России, под Уфой, на участке 25-й дивизии Красной Армии, когда «на рассвете перед фронтом чапаевцев, шагая в полный рост и чётко выдерживая строй, появились отборные офицерские части».

Сразу нужно оговориться, что устрашающее воздействие было значительно снижено сообщением одного из уфимских рабочих, который заранее предупредил красных о готовящейся «необычной атаке». Поэтому чапаевцы не дали захватить себя врасплох.

О том, что произошло дальше, рассказал участник боя, адъютант М.В. Фрунзе С.А. Сиротинский.

«…С винтовками наперевес, молча, не стреляя, шли ударные батальоны генерала Каппеля. В тёмном английском обмундировании со значками скрещённых костей и черепа на фуражках, рукавах и погонах, все с георгиевскими крестами, они производили жуткое впечатление… Чапаевцы без выстрела подпускали их ближе. Мало патронов. В пулемёты закладывались последние ленты. И когда передние ряды каппелевцев были совсем близко, треск пулемётов нарушил напряжённую тишину. Но сбить строя атакующих не удалось. На место „срезанных“ каппелевцев вставали новые… Навстречу им поднялись чапаевцы. Это историческое сражение продолжалось почти три часа. То отступали чапаевцы, то офицерские батальоны Каппеля. Обе стороны дрались с непревзойдённым упорством и смелостью. Тут на выручку к чапаевцам подоспел свежий полк…» (Этот эпизод — вероятно, результат литературного творчества Фурманова (Примеч. ред.).

Представим, что должны были чувствовать офицеры, идя в полный рост на пулемёты! Каково видеть «срезанный» строй, перешагивать через убитых и раненых товарищей и, не ускоряя шага, двигаться вперёд. Сознавать, что теперь ты «на мушке». Но вместе с тем знать, что производишь «жуткое впечатление», и лишь благодаря этому держаться из последних сил. Только расширяются зрачки, до зубовного хруста сжимаются челюсти, и обильный пот скатывается из-под фуражки.

Другой участник боя, Н. Виглянский, вспоминал:

«Наша тактика — отражать эти атаки, очень близко подпуская противника, тактика „встречи в тишине“ сложилась сама собой из-за недостатка боевых припасов. Нужно было беречь каждый заряд и стрелять наверняка, а ведь очень немногие стреляли тогда настолько хорошо, чтобы попасть в далеко движущуюся мишень.

Семьсот, восемьсот шагов…

Это большое напряжение, нужна выдержка — цепь идёт прямо на тебя, а ты лежишь, видишь её снизу вверх и ничего не делаешь. Иной боец от ожидания подскакивает всем телом на месте. Наступающие цепи всё ближе, уже различаешь во всех подробностях отдельные лица — и лежишь, молчишь!

Сигнал!.. И тут уж всё, что у нас есть, обрушивается на врага… Стреляя, люди кричат, ругаются от долго сдерживаемой злости…»

Обратили внимание — красноармейцев корчит от страха, от нервного напряжения так, что они лёжа «подскакивают всем телом». А потом «кричат, ругаются», поднимаются навстречу, только чтобы сойтись грудь с грудью, а не видеть неумолимо накатывающейся чёрной стены…

Эти невольные признания пробились даже сквозь жесточайшую политическую цензуру послереволюционной эпохи. Они сделаны вопреки победным реляциям и самовосхвалению, уничижительному отношению к белогвардейцам, при общей установке на романтизацию подвигов Красной Армии и мужества её бойцов, которым неведом страх, так как они «сражались за правое дело».

Возможно, что многие во время той атаки бились в истерике, плакали, бросали оружие и, не выдержав, бежали. Только говорить об этом позднее было нельзя. Запрещено.

Но всё равно, как видно, этот бой несколько отличался от известной сцены в кинофильме «Чапаев». На самом деле «то отступали чапаевцы, то офицерские батальоны Каппеля. Обе стороны дрались с непревзойдённым упорством и смелостью». И неизвестно, чем бы всё закончилось, не подоспей к красным подмога.

В результате анализа 80 неудачных операций и боёв XX века были отмечены случаи, когда атаки прекращались даже тогда, когда наступающий имел 10-кратное превосходство над противником, но бывало, когда обороняющиеся бросали свои позиции и при своём двукратном численном перевесе.

Может, страх стал особенно сильным в последние войны, когда захлёбывается в злобном стуке автоматическое оружие, рвутся снаряды, рычат танки? А раньше, в эпоху копий, мечей, кремнёвых ружей и штыков, солдатам так страшно не было?

Было. Так же.

Для примера приведу слова ветерана Г.В. Сорокина, который имел возможность сравнить: «…Честно признаюсь, я прошёл всю Великую Отечественную войну, начиная с битвы под Москвой и кончая освобождением Праги, но такого напряжения и ужаса, как в боях на Баин-Цагане, не встречал. Может быть потому, что в Отечественную я служил в танковых частях и в штыковом бою не участвовал, а в боях с самураями мне пришлось восемь раз идти в штыковые атаки, а это, прямо скажу, дело страшное…»

Восемь атак! Всего-то! Раньше это был один из основных приёмов боя. «Пуля — дура, штык — молодец!» Солдаты постоянно ходили «чужие изорвать мундиры о русские штыки».

Но для Г.В. Сорокина, словно побывавшего в прошлом, эти восемь атак затмили все ужасы Великой Отечественной.

Страх идущего на смерть человека всегда остаётся страхом. Вид поля боя никогда не вызывал оптимизма.

Как можно сравнивать половинки человеческой головы, срезанные осколком снаряда или срубленные железом алебарды? Глаза, выбитые пулей или арбалетной стрелой? Руки, оторванные взрывом или отсечённые палашом?

Ещё один ветеран, А.М. Кривель, в 1945 году ставший свидетелем последствий такого «устаревшего» способа ведения войны, писал:

«Мы знали, что японские военнослужащие — большие мастера ближнего боя. Особо почиталось у них умение владеть холодным оружием. Но знать вообще — одно, а увидеть результаты такой схватки — другое.

Проводя с 10 на 11 августа разведку пути, по которому предстояло двигаться нашему полку, часа в два ночи мы въехали в тёмный туннель железнодорожного переезда. Лошадь захрапела и поднялась на дыбы. Я включил фонарик, и мурашки побежали по спине. В неестественных позах мёртвыми лежали наши пехотинцы. Открытые раны зияли на их телах. Это были совсем молодые парни».

Ещё неизвестно, что страшнее: слышать посвистывание вездесущих пуль или хриплое дыхание бросающегося на тебя врага? Понимать, что именно сейчас всё решится, видеть его яростный выпад с целью убить тебя, и, если повезёт, убить самому. И видеть как убиваешь: в живот, в грудь, в горло… Видеть его глаза, его кровь. Слышать его крик…

Сорокачетырехлетний серб Зоран, воевавший в Боснии во время гражданской войны в Югославии, вспоминал, как убил в бою двух хорватских солдат: «Я выстрелил в упор. До сих пор вижу их лица. Им не было и 20 лет. Я ещё подумал, что они могли бы быть моими сыновьями. Самое трудное на войне — это убивать в упор». Когда Зоран рассказывает об этом, по его щекам текут слёзы.

В моей видеотеке есть уникальные кадры штыкового боя времён Первой мировой войны. На них русская полурота контратаковала наступающую полуроту немцев. Бегом. Со штыками наперевес. На белом снегу чёрные шинели растянулись в цепь. Метрах в ста от зрителя фигурки смешались. И вдруг стали падать, падать, падать один за другим, почти одновременно, как кегли при попадании шара в боулинге. Там стреляли в упор, кололи штыками, резкими, незаметными с такого расстояния движениями били прикладами.

Секунды через три ряды настолько поредели, что стали видны отдельные фигурки, перебегающие от группы к группе. На помощь своим. И группы в то же мгновение таяли.

На это ушла ещё пара секунд.

Никто из немцев не побежал. Бесполезно. Поздно. Из них не удалось уцелеть ни одному. Русских осталось несколько человек. Победа!

Зрелище, завораживающее своей кровавой скоротечностью.

Но если на это страшно даже смотреть, то каково же было солдатам идти в штыки, зная, что выживут единицы?!

Бесстрастная статистика говорит о том, что в древности потери в сражениях были небольшими (В отдельных сражениях потери были огромны; например, в Куликовской битве потери обеих сторон составили более 100 000 человек (Примеч. ред.) в сравнении с позднейшими войнами благодаря холодному оружию, защите доспехов и низкой манёвренности. И, значит, война якобы была не такой страшной.

Но страх для солдата определяется не количеством убитых, а возможностью оказаться среди них. Иначе огромные армии при ничтожных потерях не обращались бы в бегство.

Командующий, конечно, имеет какую-то информацию о действиях врага, размерах потерь и наличия резервов. Он может планировать удары и контрудары, сохраняя при этом относительное хладнокровие. Но двум десяткам арбалетчиков, засевшим за плетнём деревенской ограды и потерявшим одного убитым и троих ранеными, кажется, что вражеское войско обрушивается всеми силами именно на них. И что им при этом никак не уцелеть.

Кровопролитие возросло с совершенствованием огнестрельного оружия. По замечанию маршала Таванна: «Прежде сражались 3–4 часа и на 500 человек не было и 10 убитых. Теперь за час всё кончается!»

«Всего десять убитых?! Ха-ха, вот это была война!» — думал я раньше. Но потом призадумался. При таком соотношении, например, десятитысячное войско теряло в бою 200 человек. А кроме убитых были ещё раненые. У одного сотрясение мозга после удара мечом по шлему, другому срубили пальцы, третьему выбили глаз, у четвёртого под ключицей застряла стрела, пятого сбили с коня и он переломал ноги. Много их, окровавленных и увечных сползалось после боя на свет бивачных костров, оглашая поле стонами. Многие потом умирали от полученных ран. На 200 убитых приходилось 300–400 раненых (Процент раненых у победителей (до применения огнестрельного оружия) был значительно выше. На 1 убитого приходилось до 10 и более раненых. У побеждённых, как правило, раненых (их не подбирали) почти не было (Примеч. ред.). А это означает, что потери были равны 5–6 %.

(В XX веке, например, во время Арабо-Израильской войны 1973 г. египетские войска отступали при потерях, не превышающих 1 %, а атаки израильтян срывались даже при потерях в три раза меньших, чем нёс обороняющийся противник.)

Но и в более поздние времена, когда на смену арбалетам пришли мушкеты, и «за час всё кончалось», победы и поражения определялись не залпами в упор, одномоментно скашивающими целые ряды.

Страшные в бою слова «Обошли!», «Отрезали!», «Прорвали!» являлись и являются ключевыми для настроения войск. Если не побежишь, то погибнешь! И, заражая друг друга паникой, бросая знамёна и пушки, бежали нередко перед численно меньшим врагом.

Казённый язык военной психиатрии характеризует бегство от источника опасности, как неконтролируемые движения, вызванные «двигательной» формой страха.

«Чувство страха среди солдат распространяется как цепная реакция, что объясняется отсутствием у личности при нахождении в организованном коллективе персональной ответственности и преобладающими в её действиях эмоциями, которые чаще всего носят примитивный характер. Это приводит к возникновению коллективных реакций, одна из которых — паника».

Нередко при этом происходят «поражения психики, которые вызываются воздействиями реальной (или мнимой) потери управления войсками и объясняются тем, что военнослужащий теряет уверенность в командовании». Отсюда истерические призывы: «Бей офицеров! Измена!»

При отступлении Красной Армии от Екатеринодара в 1918 году «везде среди разбегавшихся частей раздавались крики: „Продали нас и пропили!“».

К сожалению, в прошлые времена было не принято документировать чувства солдат, идущих в бой: о чём они думали, что вспоминали, как переживали опасность. Предпочитали описывать сражения, деяния полководцев, подвиги героев. Чувство страха считалось тождественным трусости. Лишь по художественной литературе и дневникам, авторами которых являлись современники — участники или свидетели — кровавых событий, можно составить приблизительную картину психологического состояния людей на поле боя.

«…Слушайте, ребята! если кто хоть на волос высунется вперёд — боже сохрани! Тихим шагом!.. Господа офицеры! идти в ногу!.. Левой, правой!.. раз, два!

Три ядра, одно за другим, прогудели над головами солдат; четвёртое попало в самую середину каре.

— Не прибавляй шагу! — закричал Зарядьев. — Примкни! Передний фас, равняйся!.. В ногу!.. Заболтали!.. Вот я вас… Стой!

Каре остановилось; ещё несколько ядер выхватило человек пять из заднего фрунта, который приметным образом начал колебаться.

— Не шевелиться! — закричал громовым голосом Зарядьев. — А не то два часа продержу под ядрами. Унтер-офицеры, на линию!.. Вперёд — равняйся! Стой!.. Тихим шагом — марш!

— Послушай, Зарядьев! — сказал вполголоса Рославлев. — Ты, конечно, хочешь показать свою неустрашимость: это хорошо; но заставлять идти в ногу, выравнивать фрунт, делать почти ученье под выстрелами неприятельской батареи!.. Я не назову это фанфаронством, потому что ты не фанфарон; но, воля твоя, это такой бесчеловечный педантизм…

— Эх, братец! Убирайся к чёрту с своими французскими словами! Я знаю, что делаю. То-то любезный, ты ещё молоденек! Когда солдат думает о том, что идти в ногу да ровняться, так не думает о неприятельских ядрах.

— Положим, что так; но для чего вести их тихим шагом?

— А ты бы, чай, повёл скорым? Нет, душенька! От скорого шагу до беготни недалеко; а как побегут, да нагрянет конница, так тогда уже поздно будет командовать…»

В хаосе боя очень трудно руководить солдатами, которые находятся во власти эмоций, сильнейшая из которых — страх. У командующего может быть разработан самый замечательный план, сосредоточены крупные воинские части, но всё это превращается в обычные бумажки со стрелками и цифрами, если живые люди, из которых состоят войска, начинают вести себя по-своему.

Сохранились свидетельства тому, что после залпов советских реактивных миномётов немецкие солдаты бросались к русским окопам, видя в сближении с врагом единственный шанс уцелеть.

Боевой офицер Л. Толстой в своё время очень точно подметил, что «некоторые видели спасение в том, чтобы бежать вперёд, некоторые — назад».

Он же описал характерное поведение находящихся под обстрелом солдат. Не дерущихся, не атакующих или обороняющихся, а расположенных в резерве.

Считается, что самый тяжёлый труд солдата — ждать. Ждать в бездействии, когда придёт команда. И при этом «стойко выдерживать вражеский огонь». В чём заключается этот тяжёлый, изматывающий нервы солдатский труд? В борьбе со страхом.

«Не сходя с этого места и не выпустив ни одного заряда, полк потерял здесь ещё третью часть своих людей. Спереди, и в особенности с правой стороны, в нерасходившемся дыму бубухали пушки, и из таинственной области дыма, застилавшей всю местность впереди, не переставая, с шипящим быстрым свистом, вылетали ядра и медлительно свистящие гранаты. Иногда, как бы давая отдых, проходило четверть часа, во время которых все ядра и гранаты перелетали, но иногда в продолжение минуты несколько человек вырывало из полка, и беспрестанно оттаскивали убитых и уносили раненых.

С каждым новым ударом всё меньше и меньше случайностей жизни оставалось для тех, которые ещё не были убиты. Полк стоял в батальонных колоннах на расстоянии трёхсот шагов, но, несмотря на то, все люди полка находились под влиянием одного и того же настроения. Все люди полка одинаково были молчаливы и мрачны. Редко слышался между рядами говор, но говор этот замолкал всякий раз, как слышался попавший удар и крик: „Носилки!“ Большую часть времени люди полка по приказанию начальства сидели на земле. Кто, сняв кивер, старательно распускал и опять собирал сборки; кто сухой глиной, распорошив её в ладонях, начищал штык; кто разминал ремень и перетягивал пряжку перевязи; кто старательно расправлял и перегибал по-новому подвёртки и переобувался. Некоторые строили домики из калмыжек пашни или плели плетёночки из соломы жнивья. Все казались вполне погружены в эти занятия. Когда ранило и убивало людей, когда тянулись носилки, когда наши возвращались назад, когда виднелись сквозь дым большие массы неприятелей, никто не обращал никакого внимания на эти обстоятельства. Когда же вперёд проезжала артиллерия, кавалерия, виднелись движения нашей пехоты, одобрительные замечания слышались со всех сторон. Но самое большое внимание заслуживали события совершенно посторонние, не имевшие никакого отношения к сражению. Как будто внимание этих нравственно измученных людей отдыхало на этих обычных, житейских событиях. Батарея артиллерии прошла перед фронтом полка. В одном из артиллерийских ящиков пристяжная заступила постромку. „Эй, пристяжную-то!.. Выправь! Упадёт… Эх, не видят!..“ — по всему полку одинаково кричали из рядов. В другой раз общее внимание обратила небольшая коричневая собачонка с твёрдо поднятым хвостом, которая, бог знает откуда взявшись, озабоченно рысцой выбежала перед ряды и вдруг от близко ударившего ядра взвизгнула и, поджав хвост, бросилась в сторону. По всему полку раздалось гоготание и взвизги. Но развлечения такого рода продолжались минуты, а люди уже более восьми часов стояли без еды и без дела под непроходящим ужасом смерти, и бледные и нахмуренные лица всё более бледнели и хмурились».

Кто посмеет сказать, что этим солдатам не страшно? Что они перетягивали пряжки, переобувались, строили домики и плели плетеночки от скуки?

Этим примером Л. Толстой описал «скрытую» форму страха, которая позднее получила название «лихорадочной пассивности». Она характеризуется бессмысленной деятельностью, при помощи которой солдаты стараются отвлечься, заглушить свой страх.

Подобные моменты отмечают и другие авторы. Например, М. Шолохов в романе «Они сражались за Родину».

«Прерывисто вздохнув, он стал пристально всматриваться в тонкую зелёную полоску, отделявшую балку от склона высоты. Там, за этой полоской, всё ещё глухо и ровно гудели моторы. У Николая от напряжения заслезились глаза, а всё его большое, теперь уже не в полной мере принадлежащее ему тело стало делать десятки мелких, ненужных движений: зачем-то руки ощупали лежавшие в нише диски, как будто эти тяжёлые и тёплые от солнца диски могли куда-то исчезнуть, потом он поправил складки гимнастёрки и всё так же, не отрываясь взглядом от балки, немного подвинул автомат, а когда с бруствера посыпались сухие комочки глины, носком сапога нащупал и растоптал их, раздвинул веточки полыни, хотя обзор и без того был достаточно хорош, пошевелил плечами… Это были непроизвольные движения, и Николай не замечал их».

В этом же романе Шолохов сделал интересное наблюдение. «И вот наступили те предшествующие бою короткие и исполненные огромного внутреннего напряжения минуты, когда учащённо и глухо бьются сердца и каждый боец, как бы много ни было вокруг него товарищей, на миг чувствует ледяной холодок одиночества и острую, сосущую сердце тоску. Николаю было знакомо и это чувство, и источники, порождающие его. (…) „Воюем-то мы вместе, а умирать будем порознь, и смерть у каждого из нас своя, собственная, вроде вещевого мешка с инициалами, написанными чернильным карандашом… (…) Свидание со смертью — это штука серьёзная. Состоится оно, это свидание, или нет, а всё равно сердце бьётся, как у влюблённого, и даже при свидетелях ты чувствуешь себя так, будто вас только двое на белом свете: ты и она… Каждый человек живой, чего же ты хочешь?“».

Чем только не старались заглушить страх, каких «рецептов» не изобретали! Штрафбатовец В.И. Голубев рассказывал: «Друг один посоветовал: будет страшно — пошевели большим пальцем ноги. Я как-то вспомнил и пошевелил… Надо же, и страх ушёл, и улыбка на лице… Танки прут, а у меня улыбка на роже… Не надеялся я жить в своей будущей жизни…»

Наверное, очень страшной была эта улыбка. Неестественной. Как маска.

Иногда «лихорадочная пассивность» выглядит вполне активной, но сводится к суете «нравственно измученных людей» и в конечном счёте грозит срывом задания.

«В штабах такая „активность“ замедляет или даже парализует работу. Конкретными её проявлениями может быть образование новых рабочих групп, которые ничего существенного не делают, кроме организации многочисленных телефонных звонков и радиограмм, противоречащих друг другу».

Казалось бы, для постороннего глаза работа кипит, телефоны надрываются, мечутся связисты, генералы с воспалёнными от бессонницы глазами диктуют приказ за приказом.

Эта бурная деятельность продолжается до тех пор, пока в дверях не появляются вражеские автоматчики. И тут становится понятно, насколько сильным был страх — пленённые штабные офицеры вздыхают с облегчением: конец этому ужасу!

На войне везде страшно.

Как проявляется страх в бою?

Исследования боевых психических травм (БПТ) показали, что у 90 % страх имеет в боевой обстановке ярко выраженные формы: рвота, нарушение способности регулировать функции кишечника и т. п.

У девяноста процентов!

Значит, и солдаты прошлого боялись так же: греческие пелтасты, русские дружинники, польские жолнеры, монгольские цирики, турецкие спаги, американские волонтёры. Человеческий организм с тех времён не изменился.

И страх на войне — тоже.

В XX веке военная медицина дала точное определение: патологический страх является основным симптомом нарушения психики во время боевых действий. «Его типичную клиническую картину составляют сердцебиение, холодный пот, сухость во рту, дрожание конечностей, охватывающее подчас и всё тело, функциональные параличи конечностей, заикание, потеря речи, непроизвольное отделение мочи и кала».

После этого совсем иначе воспринимаешь некоторые моменты, описанные Ярославом Гашеком, участником Первой мировой и Гражданской войн, в книге «Похождения бравого солдата Швейка».

Я. Гашек знал, о чём писал.

«Во время боя не один в штаны наложит, — заметил кто-то из конвоя. — Недавно в Будейовицах нам один раненый рассказывал, что он сам во время наступления наделал в штаны три раза подряд. В первый раз, когда вылезли из укрытия на площадку перед проволочными заграждениями, во второй раз, когда начали резать проволоку, и в третий раз, когда русские ударили по ним в штыки и заорали „ура!“. Тут они прыгнули назад в укрытие, и во всей роте не было ни одного, кто бы не наложил в штаны. А один убитый остался лежать на бруствере, ногами вниз; при отступлении ему снесло полчерепа, словно ножом отрезало. Этот в последний момент так обделался, что у него текло из штанов по башмакам и вместе с кровью стекало в траншею, аккурат на его же собственную половинку черепа с мозгами. Тут, брат, никто не знает, что с тобой случится».

Общий сатирический фон книги провоцирует истолковать приведённое описание как грубоватый солдатский юмор.

Но это не юмор.

Внимательно изучающие тему писатели отмечают у солдат те же симптомы страха во время боя. В частности, Э. Золя, описывающий события Франко-Прусской войны 1870–1871 гг.

«Безумный страх овладел Морисом. Он обливался потом, испытывая мучительную тошноту, неотразимую потребность бежать со всех ног прочь отсюда и выть. Жан бранил его жёсткими словами, зная, что человеку иной раз придают храбрости хорошим пинком. Другие солдаты тоже тряслись. У Паша глаза были полны слёз, он невольно тихонько стонал, вскрикивал, как маленький ребёнок, и не мог от этого удержаться. С Лапулем приключилась беда: ему так свело живот, что он спустил штаны, не успев добежать до соседнего плетня. Товарищи подняли его на смех, стали бросать в него пригоршнями землю; его нагота была предоставлена пулям и снарядам. Со многими солдатами случалось то же самое; они облегчались под общий хохот, под град шуток, которые придали всем смелость».

Мой дед иногда упоминал «мокрые портки» на фронте, но я в детстве почему-то думал, что он так шутит. А потом и на себе испытал, как это бывает. Когда, например, на ночной улице приходится драться с троими растатуированными отморозками. Ты бьёшь, тебя бьют. Сбивают с ног. Поднимаешься. Физиономия в крови. Кулаки тоже. Вроде бы ведёшь себя вполне достойно, по-мужски, не малодушничаешь, с матерным ором нападаешь сам. Каждый нервик натянут, дрожит до звона. И вдруг чувствуешь, как по ноге непроизвольно начинает струиться что-то тёплое и противное. И недоумеваешь в такой момент, и стыдишь себя, и злишься на несовершенство человеческого организма, а поделать ничего не можешь.

Чего же говорить об атаке на пулемёты, о штыковом бое!

Ещё раз подчеркну, медики считают нормальной психической реакцией на войне «тремор, мышечное напряжение, потливость, тошноту, незначительную диарею, частое мочеиспускание, учащённое дыхание и сердцебиение, тревожность, беспокойство».

Обратите внимание, это — нормально.

Офицерам при этом просто не рекомендуется «фиксировать излишнее внимание на этом состоянии подчинённых, подчёркивать серьёзность положения, высмеивать или оставаться безучастным». Наоборот, они должны общаться с солдатами, поддерживать их, указывать на положительные моменты и ни в коем случае не ослаблять своего чёткого руководства подразделением.

Отсюда все эти «хладнокровные» окрики опытных офицеров под огнём врага: «Идти в ногу! Не прибавляй шагу! Вперёд — равняйся! Не шевелиться!» Только чтобы подчинённые не подумали, что остались без командования, предоставленные сами себе. Они, как дети, должны всё время слышать голос отца-командира, который всё знает, ничего не боится.

В противном случае — страх, паника, поражение, смерть. А так — есть шанс уцелеть, есть надежда выйти живым из этого ада.

Знаток тёмных глубин человеческой психики Ф.М. Достоевский в своём романе «Идиот» подметил: «…Приведите и поставьте солдата против самой пушки на сражении и стреляйте в него, он всё ещё будет надеяться, но прочтите этому самому солдату приговор, и он с ума сойдёт или заплачет. Кто сказал, что человеческая природа в состоянии вынести это без сумасшествия?»

Не надо думать, что даже для самых мужественных солдат пережитые бои проходят без последствий.

Сержант Андрей Волков, воевавший в Чечне, рассказывал: «У меня по стрельбе хорошие оценки были, но человек от макета здорово отличается. Нажимая на курок, понимаешь, что не по куску фанеры или по бутылке палишь, — надо настроиться. (…) Не было ни страха, ни шока, действовал автоматически. Первое, что увидел, — человека без головы, и всё вокруг в крови… Шок от пережитого наступил через несколько дней».

Есть такое понятие — «боевой шок».

«При прогрессировании „боевой шок“ проходит три стадии. Первая развивается в течение нескольких часов или дней и характеризуется чувством тревоги, депрессией и страхом. На второй (острой) стадии появляются невротические симптомы. Она длится от нескольких дней до нескольких недель». На третьей (хронической) стадии проявляется психическая декомпенсация.

Конечно, страх обостряется в бою, но он никуда не уходит и в перерывах между сражениями. Когда-то сильнее, когда-то слабее он подвергает человеческую психику испытанию на прочность на протяжении всей войны. И человек невольно ищет спасение от него в мелочах солдатских будней, повседневной армейской работы.

К. Симонов охарактеризовал это следующим образом:

«Война не есть одна сплошная опасность, одно ожидание смерти, одни мысли о ней. Если бы это было так, то ни один человек не выдержал бы тяжести войны не только в течение полугода, но даже в течение месяца. Война есть совокупность смертельной опасности, постоянной возможности быть убитым и рядом с этим всех случайностей и особенностей, деталей повседневного быта, который всегда, а не только на войне присутствует в нашей жизни. Я хочу этим сказать, что человек, даже постоянно находясь в опасности, всё-таки не думает о ней всё время хотя бы по той простой причине, что он носит бельё и, когда может, стирает его, что он греется, ест, пьёт, отправляет свои естественные надобности, в общем, делает всё то, что так или иначе принято делать в нормальной жизни. Он не только делает всё это, но и думает обо всём этом. Думает повседневно и ежечасно. И если человека могли убить вчера, и если он чудом спасается от смерти завтра, то это не значит, что он сегодня не станет думать о том, выстирано его бельё или нет; он непременно будет об этом думать. Больше того. Он будет ругаться, если бельё не удалось постирать, совершенно забыв в эту минуту, что завтра его могут убить, независимо от того, в каком он будет белье — в чистом или в грязном. Эти бытовые обстоятельства отнимают у человека и время, и нравственные силы. И это не только не плохо, а, наоборот, прекрасно, ибо без этого человек всецело был бы занят мыслями об опасности.

Чувство опасности присутствует у всех и всегда. Больше того. Продолжаясь в течение длительного времени, оно чудовищно утомляет человека. При этом надо помнить, что всё на свете относительно… Человеку, который вернулся из атаки, деревня, до которой достают дальнобойные снаряды, кажется домом отдыха, санаторием, чем угодно, но только не тем, чем она кажется вам, только что приехавшим в неё из Москвы. Это я говорю никому не в обиду. Просто привожу как пример. Потому что, если продолжить эту цепочку, для человека, сидящего сейчас в Новосибирске, Москва, которую иногда бомбят, тоже в какой-то мере кажется опасностью, в то время как вы сами, только что вернувшись в Москву из фронтовой поездки, считаете её совершенно безопасным местом.

Чувство страха у человека никогда не исчезает. Но есть две причины, по которым оно смягчается на фронте. Одна из них — мысль о том, что тебя могут убить не только в двухстах метрах от немцев, но иногда и в двадцати километрах; и вторая — главная, — что человек на фронте занят работой, бесконечным количеством дел, о которых ему в силу своих обязанностей постоянно нужно думать и из-за которых он часто не успевает думать о своей безопасности. И чувство страха притупляется на фронте именно поэтому, а вовсе не потому, что люди до такой степени привыкают, что становятся бесстрашными. (…)

Вопрос о риске. О том, что люди рискуют жизнью в такой степени, когда почти не остаётся надежды остаться в живых… И смертельный риск, на который они готовы, не так уж далеко отстоит от постоянного, ежечасного риска, которому они подвергаются. В таких обстоятельствах и легче решаться, и легче решать — посылать людей на смерть…»

Бой требует величайшего напряжения, выжимая последние капли сил. А где их взять, если чувство постоянной опасности и страх на войне и без того «чудовищно утомляют» человека?

И тогда внутри происходит надлом.

Это называется «боевым переутомлением». Под ним понимают психические нарушения, возникающие через несколько недель боевых действий средней интенсивности.

Германский военный исследователь Е. Динтер определил, что пребывание личного состава на переднем крае в соприкосновении с противником не должно превышать 30–40 суток. Это связано с тем, что, как свидетельствует опыт, после достижения пика морально-психологических возможностей (через 20–25 суток) у военнослужащих наступает быстрый их спад, связанный с истощением духовных и физических сил.

Во время Второй мировой войны германское командование вплоть до конца 1944 года предоставляло солдатам отпуск. Как бы трудно ни приходилось при отступлении. Дело дошло до того, что на железных дорогах рейха, сжатого советскими и англо-американскими войсками, скопились десятки тысяч отпускников, мечущихся между Западным и Восточным фронтом и парализующих движения поездов с военными грузами.

В конце концов немцы спохватились. 3 марта 1945 года (!) Й. Геббельс отметил в своём дневнике: «При нынешнем критическом положении ни один солдат не должен иметь права на поездку в отпуск — все обязаны сражаться». Было решено задерживать отпускников на вокзалах и на местах формировать из них дивизии.

И в Первую мировую войну немцы старались по возможности отводить в тыл армейские части для отдыха. (Напомню, что при всей своей заботе о солдатах обе войны Германия проиграла.)

Виктор Астафьев признавал: «Десять дней на передовой — и всё, больше нервная система не выдерживает. Я вот был крепкий парнишка — деревенский, фэзэушник, детдомовщина, не избалован, умел приспосабливаться. Но на исходе восьми — девяти дней меня, как правило, или ранило, или что-нибудь со мной приключалось. Нельзя человека держать здесь столько, это уже не боец, нужно отпускать его, чтобы очухался».

Мой дед однажды побывал в отпуске. К его жене — моей бабушке — к тому времени стал проявлять знаки внимания председатель колхоза. Она написала об этом мужу на фронт. Не забуду, как бабушка рассказывала об эмоциях председателя, когда тот узнал о предстоящем отпуске деда: «Вы что?! Вы ему написали?! Он же меня убьёт!!! Вы знаете, какие они оттуда приходят?! Вы знаете?!!»

Председатель скрылся на всё время дедушкиной побывки. Наверное, правильно сделал.

И запомнился дедушкин рассказ: «На фронте как-то собираешься, привыкаешь. А вот в отпуске, когда побывал дома, расслабился, забылся, увидел родных: жену, детей… Ну сил нет назад возвращаться! Вот тут и дезертировали, и стрелялись… Лучше бы его не давали, этот отпуск!»

Жуткий термин — «боевое переутомление». Посмотреть со стороны — солдат как солдат, только очень уставший. А на самом деле — психическая развалина. Инвалид. Но он ещё может держать в руках оружие, выполнять команды, бегать, ползать, убивать.

Но при общей нехватке резервов, дырах на фронте, дефицита людей не может идти и речи о каком-либо отдыхе. И солдаты использовались до последнего, а значит — до гибели. Потом прибывали маршевые роты. Пополнение. Новобранцы.

Многие дивизии в течение войны по 4–6 раз полностью обновляли свой личный состав.

Теперь можно представить, во что превращались солдаты после многомесячных сражений под Сталинградом, Ржевом, Верденом, на Марне, в Порт-Артуре, Орлеане, Сиракузах…

Как не затуманиться психике, если кроме испытываемого страха смерти, кроме вида убитых, искалеченных, осиротевших, человек повсюду наблюдает уродливые картины войны? Он окружён ими ежедневно, ежеминутно.

«Дымящиеся развалины, кучи мусора, валяется убитый скот… деревушки и городки превращены в мусор и щебень, мосты — груды щепок, рощи и сады стояли голые и обожжённые, рельсы скручены в спираль, исковерканные паровозы и скелеты вагонов…»

Солдаты видят виселицы, огромные могилы, в которые приходится утрамбовывать кубометры человеческих останков.

Бывший командир батальона Г. Завизион после войны вспоминал: «Нам ведь, танкистам, не то что пехоте хоронить. Там что — сложили в яму и прихоронили. А тут из сгоревших или разбитых танков надо вытаскивать всё, что осталось внутри, и в каком виде всё это — трудно передать. В общем, наши танкистские похороны связаны и с чисткой танков, и с мытьём, потому что надо вымыть и вычистить танк, прежде чем новый экипаж сядет и пойдёт в бой. В первое время после таких похорон и такой уборки танков я по несколько дней не мог есть».

Каково новому экипажу после некачественной «уборки» обнаружить в башне обгоревшую кисть руки? Или за окуляром пушечного прицела нащупать присохшие кусочки мозга? И тем самым получить наглядное представление о том, что тебя может ожидать в бою. Как и тех парней, которые воевали на этом танке до тебя.

Солдаты всё видят. Видят, как в прибрежных камышах покачиваются тысячи вздутых мертвецов. Как пёс «принёс и положил на крыльцо оторванную голову молоденького немецкого солдата в примёрзшей пилотке». Как «не торопились убирать валявшиеся на дороге трупы, а просто переезжали через них. Некоторые трупы до неузнаваемости расплющены колёсами машин».

Они видят, как «на ближайших четырёх столбах неподвижно висело четыре голых человека. Черно кишели густо взлетающие мухи. Головы нагнуты, как будто молодыми подбородками прижимали прихватившую их петлю; оскаленные зубы; чёрные ямы выклеванных глаз. Из расклёванного живота тянулись ослизло-зелёные внутренности. Палило солнце. Кожа, чёрно-иссечённая шомполами, полопалась.

Четверо, а пятая… а на пятом была девушка с вырезанными грудями, голая и почернелая.

Из глазных ям капали чёрные капли. Плыл смрад».