Россия.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Россия.

Петербург поразил меня своим странным видом. Мне казалось, что я вижу колонию дикарей среди европейского города. Улицы длинны и широки, площади громадны, дома — обширны; все ново и грязно. Известно, что этот город построен Петром Великим. Его архитекторы подражали европейским городам. Тем не менее, в этом городе чувствуется близость пустыни и Ледовитого океана. Нева, спокойные волны которой омывают стены множества строящихся дворцов и недоконченных церквей, — не столько река, сколько озеро. Я нанял две комнаты в гостинице, окна которой выходили на главную набережную. Мой хозяин был немец из Штутгарта, недавно поселившийся в этом городе. Легкость, с которой он объяснялся со всеми этими русскими, удивила бы меня, если бы я не знал, что немецкий язык очень распространен в этой стране. Одно лишь простонародье говорит на местном наречии. Мой хозяин, видя, что я не знаю, куда девать свой вечер, объяснил мне, что во дворце — бал, куда приглашено до шести тысяч человек и который будет продолжаться в течение шестидесяти часов. Я принял билет, предложенный мне им, и, надев домино, отправился в императорский дворец. Общество было уже в сборе и танцы в разгаре; везде виднелись буфеты, обремененные всякого рода яствами, способными насытить всех голодных. Роскошь мебели и костюмов поражали своею странностью: вид был удивительный. Я размышлял об этом, как вдруг услышал около себя слова: «Посмотрите, вот царица!»

Я принялся следить за указанным домино и вскоре убедился, что это, действительно, была императрица Екатерина. Все говорили то же самое, делая, однако же, вид, что не узнают ее. Она гуляла в этой толпе, и это, видимо, доставляло ей удовольствие; по временам она садилась позади группы и прислушивалась к непринужденным разговорам. Она, конечно, могла таким образом услыхать что-либо не почтительное для себя, но, с другой стороны, могла также услыхать и истину — счастие, редко выпадающее на долю монархов. В нескольких шагах от императрицы я заметил мужчину колоссального роста в маске; это был Орлов*…

Еще не рассветало, когда я вернулся в свою гостиницу. Я лег спать с намерением проснуться только к часу богослужения, которое должно было быть совершаемо торжественно, в полдень, в церкви Кармелитов. Выспавшись хорошо, я несколько удивился, замечая, что еще ночь. Я снова засыпаю и на этот раз просыпаюсь при солнечном свете. Я приказал позвать парикмахера, наскоро одеваюсь: часы показывали одиннадцать. Лакей спрашивает: буду ли я завтракать? Хотя я был голоден, я отвечал: «После обедни». — «Сегодня нет обедни», — отвечает он.

— Как нет обедни, в воскресенье? Вы шутите.

— Сегодня, сударь, понедельник. Вы спали подряд тридцать часов.

И действительно, я проспал воскресение. Это, кажется, единственный день в моей жизни, который я действительно потерял.

Вместо церкви я отправился к генералу Петру Ивановичу Мелиссино*. Рекомендательное письмо к нему было от г-жи Лольо, его прежней любовницы. Благодаря этой рекомендации я был принят превосходно. Он, раз навсегда, пригласил меня обедать у него. В его доме все было на французский манер. Кухня была прекрасна, вина — в изобилии, разговор был оживленный, а игра в карты еще более. Я скоро подружился с гго старшим братом, женатым на княжне Долгорукой. В тот же «ечер я сел за фараон: общество состояло из лиц хорошего общества, проигрывавших без досады и выигрывавших без похвальбы. Поведение гостей, так же как и их высокое положение, освобождали их от придирок полиции. Банкиром был некий барон Лефорт, сын племянника известного адмирала Лерорта. С этим молодым человеком случилось неприятное приключение, и он был в немилости. Во время коронации императрицы в Москве он получил привилегию открыть лотерею, основной капитал которой был дан правительством; вследствие ошибок управления, лотерея провалилась и вся вина пала на этого молодого человека.

Так как я играл осторожно, то весь мой выигрыш состоял из нескольких рублей. Князь*** потерял на моих глазах десять тысяч рублей в один удар, но, казалось, нисколько не был этим взволнован; видя это, я выразил Лефорту свой восторг в виду подобного равнодушия, столь редкого у игроков.

— Есть чему удивляться! — отвечал мне банкир. — Князь играл на слово и не заплатил; он так всегда делает.

— А честь?

— Честь не страдает от карточных долгов: таковы, по крайней мере, нравы у нас. Существует как бы условие между игроками, что тот, который проигрывает на слово, волен платить или не платить; выигравший рискует быть смешным, требуя уплаты, которую не делает его противник.

— Такой обычай должен был бы дать право банкиру отказаться от ставки того или другого лица.

— Ни один банкир не осмелится сделать это: проигравший почти всегда уходит, не заплатив; самые честные оставляют залог, но это бывает редко. Здесь находятся молодые люди самого лучшего общества, которые открыто играют в так называемую фальшивую игру и которые смеются над тем, кто выигрывает.

У Мелиссино я также познакомился с молодым гвардейским офицером по имени Зиновьев*, близким родственником Орловых. Он представил меня английскому посланнику, лорду Макартнею. Этот посланник, молодой, богатый, любезный, красивый, влюбился в одну фрейлину. Их связь обнаружилась. Императрица простила фрейлину, но настояла на отозвании посланника.

Г-жа Лольо дала мне также письмо к княгине Дашковой, находившейся тогда в немилости и жившей в своих владениях. Я отправился к ней за три версты от столицы.

Я нашел ее в трауре после смерти мужа. Она предложила рекомендовать меня графу Панину. Я узнал, что Панин часто приезжал к княгине Дашковой, и находил непонятным, как императрица могла допустить, чтобы ее министр находился в интимных отношениях с женщиной, бывшей в ссылке. Тайна объяснилась впоследствии: я узнал, что Панин был отцом княгини; до тех пор я думал, что он был ее любовником. Княгиня Дашкова состоит теперь президентом Петербургской академии наук. Кажется, что Россия есть страна, где полы перепутались; женщины управляют, женщины председательствуют в ученых обществах, женщины участвуют в администрации и в дипломатии. Не достает лишь одного этой стране, одной лишь привилегии этим красавицам: быть во главе войска.

В день Крещения я присутствовал на Неве, на странной церемонии- на благословении речной воды, покрытой тогда льдом в четыре фута толщины. Эта церемония привлекает огромную толпу, потому что после богослужения там крестят новорожденных, погружая их нагими в отверстие, сделанное во льду…

В Мемеле г-жа Брогончи, флорентинка, дала мне письмо к одной венецианке, г-же Роколини, приехавшей в Петербург с намерением поступить на сцену Большого театра в качестве певицы. Эта девица, ничего не понимавшая в пении, не поступила на сцену. Тут она познакомилась с одной француженкой, женой купца, по имени Проте. Роколини, которую в Петербурге называли синьора Виченца, бывая у Проте, вскоре познакомилась со всем ее обществом и вошла в моду. Увидав Роколини, я сейчас узнал ее: лет двадцать тому я знавал ее в Венеции; я, однако, не решился напомнить ей о себе, боясь дать ей понять, что знаю, как она стара. Думаю, что и она узнала меня. У ней был брат, по имени Монтальти, который намеревался убить меня однажды вечером на площади Св. Марка. Впоследствии я узнал, что Роколини была душой заговора, направленного против моей жизни. Она встретила меня одновременно и как новое лицо, и как старого знакомого. Она пригласила меня к себе на другой день. „Если вы любите красивых женщин, — сказала она, — то я вам покажу настоящее чудо в этом отношении“. И действительно, Проте была в числе приглашенных; никогда еще я не видал более красивой женщины. Известна моя слабость к прекрасному полу».

Я стал за нею ухаживать и в конце концов пригласил ее обедать со мной в Екатерингофе, у отличного болонского ресторатора, которого не забыли еще гастрономы, — у знаменитого Локателли. Вместе с нею я пригласил Зиновьева, г-жу Колонна, синьору Виченца и одного музыканта, ее друга. Обед прошел очень весело1, так что к концу десерта каждый уже подумывал о том, чтобы уединиться со своей избранницей, и я был как раз на верном пути к моей Проте, если бы не неожиданное событие, разрушившее все мое прекрасно подготовленное предприятие.

Луини приготовился к охоте и позвал нас посмотреть на его ружья и собак. Отойдя вместе с Зиновьевым шагов на сто от императорского дворца, я заметил очаровательную юную крестьяночку. Я указал на нее Зиновьеву, мы устремились к ней, но легкая и стройная, как козочка, она ускользнула от нас и скрылась в неказистой хижине, куда мы и зашли вслед за нею. Мы застали отца, мать и детей. Самый красивый ребенок — та самая девочка — прижалась в углу с видом загнанного кролика.

Зиновьев, который, между прочим, был впоследствии двадцать лет посланником в Мадриде, долго говорил с отцом семейства. Разговор шел по-русски, и я, конечно, понять ничего не мог, но догадался, что говорили о юной красавице: отец подозвал ее, она подошла с видом полнейшей покорности и, потупив взор, остановилась перед нами.

Наконец, Зиновьев завершил переговоры и двинулся к выходу, я последовал за ним, одарив на прощанье хозяина рублем. Выйдя наружу, Зиновьев дал мне полный отчет о своей беседе. Он спрашивал отца девицы, не отпустит ли он свою дочь ко мне в служанки, на что отец отвечал, что отпустит с радостью, но просил за это сто рублей, потому что дочка его еще нетронутая.

— Вы видите, — сказал мне Зиновьев, — что ничего не поделаешь.

— Почему же?

— Да ведь он просит сто рублей!

— А если я ему заплачу эту сумму?

— Тогда она станет вашей и вы вольны поступать с ней, как вам будет угодно, только не можете лишить ее жизни.

— А если она не захочет мне повиноваться?

— Этого не должно быть, но если вдруг случится, вы можете ее беспощадно наказать.

— Предположим, что она будет согласна, но, скажите, смогу ли я, если она придется мне по вкусу, держать ее у себя и дальше?

— Повторяю вам, вы стали ее хозяином и имеете право приказать ее арестовать, если она сбежит от вас, не возвратив вам ваших ста рублей.

— А сколько я должен платить ей в месяц?

— Ничего, раз вы будете ее кормить и поить, отпускать в баню по субботам и в церковь по воскресеньям.

— А когда я покину Петербург, могу ли я взять ее с собой?

— Нет, если вы не получите, уплатив пошлину, разрешения на это. Она ваша раба, но прежде всего она подданная императрицы.

— Хорошо. Тогда не устроите ли вы мне это дело? Я заплачу сто рублей и возьму ее с собой. Ручаюсь вам, что буду обходиться с нею совсем не так, как обходятся с рабами. Но я доверяюсь вам и надеюсь, что я не буду обманут.

— За это я вам могу поручиться. Угодно ли вам тотчас покончить с этим делом?

— Нет, подождем до завтра. Я не хочу, чтобы кто-нибудь из нашей компании знал об этом.

— Будь по-вашему. До завтра.

Мы возвратились в Петербург всем обществом в прекрасном настроении, и назавтра в девять часов я уже встретился с Зиновьевым, который был весьма рад оказать мне такую услугу. Мы отправились в путь. Дорогой он сказал, что если я пожелаю, он составит для меня целый гарем из любого количества девушек. «Когда я влюблен, — ответил я ему, — мне хватает одной». И вручил ему сто рублей.

На месте мы нашли отца, мать и дочь. Зиновьев напрямик изложил им суть дела, отец, как водится у русских, возблагодарил Святого Николая за помощь, потом обратился к дочери; та взглянула на меня и промолвила «да».

Зиновьев тут же сообщил мне, что я должен лично убедиться в нетронутости скорлупы, ибо условлено, что я приобретаю невинную девицу. Я отказался от всякой проверки, опасаясь оскорбить девушку, но Зиновьев настаивал на своем, говоря, что она будет просто убита, если я не проверю ее и, наоборот, обрадуется, если я смогу в присутствии ее родителей убедиться, что она «честна». Мне пришлось подчиниться и, стараясь быть как можно скромнее, я провел полное исследование, всякие сомнения исключившее, действительно я имел дело с невинным созданием. Но, по правде говоря, найди я этот плод надкушенным, я бы все равно, не объявил об этом.

Вслед за этим Зиновьев отсчитал отцу сто рублей, а тот вручил их дочери; она же в свою очередь передала деньги матери. Мой камердинер и мой кучер засвидетельствовали своими подписями эту сделку, суть которой была для них совершенно непонятной.

Заирой* окрестил я эту юную девицу. Она села в наш экипаж, одетая в какую-то хламиду из сукна, под которой не было даже сорочки. Отвезя Зиновьева, я поспешил с нею к себе, где и затворился на четыре дня, пока не преобразил мою Заиру, одев ее совершенно a la francaise, без роскоши, но вполне прилично. Мне пришлось смириться с моим незнанием русского языка, но меньше чем за три месяца Заира выучилась довольно сносно изъясняться со мной по-итальянски. Она не замедлила полюбить меня, а затем начала и ревновать. Об этом я вскоре расскажу.

…К тому времени она похорошела настолько, что я надумал взять ее с собой в Москву, не решаясь оставить в Петербурге. Ее лепет на венецианском наречии доставлял мне несказанное удовольствие. В одну из суббот я отправился в русскую баню. Тридцать или сорок мужчин и женщин было там, совершенно голых и не обращавших ни на кого ни малейшего внимания — каждый был, казалось, занят лишь собой. Это не было бесстыдством, это была невинность простых душ. Конечно, я был удивлен, что никто даже не взглянул на Заиру, которая представлялась мне оригиналом статуи Психеи, виденной мною некогда в Риме в вилле Боргезе. Ее грудь не была еще полностью сформирована — ведь ей исполнилось совсем недавно четырнадцать лет. Белоснежную кожу прикрывали длинные и густые волосы цвета эбенового дерева, в которые она могла бы закутаться вся целиком. Узкие черные брови были проведены над великолепного разреза глазами, которые могли бы быть немного побольше, но сколько в них было огня и в то же время застенчивости! Я уж не говорю об ее губах, как будто созданных для поцелуев. Если бы не ее. приводящая в отчаянье ревность, не ее слепая вера в неопровержимость гаданья на картах, которым она занималась по десять раз на дню, Заира была бы совершенством и мне никогда бы не пришла в голову мысль расстаться с нею.

В ту пору в Петербург приехал некий молодой француз. Звали его Кревкер, он был изящен, с располагающей к себе внешностью и хорошо воспитан, чего никак нельзя было сказать о юной парижанке, которую он привез с собой и которую, он называл Ларивьер. Она была недурна собою, но манерами и воспитанием ничем не отличалась от тех парижских девиц, что промышляют своими прелестями. Молодой человек и красотка пришли ко мне, когда я завтракал с Заирой. Он вручил мне письмо принца Карла Курляндского. Принц просил меня оказать покровительство этой паре.

— Скажите мне сами, — обратился я к молодому французу, — чем же я могу быть вам полезен?

— Приняв меня в ваше общество и устроив мне различные знакомства.

— Что касается общества, то я иностранец и от меня мало толку; я буду бывать у вас, всегда рад видеть вас у себя, правда, я никогда не обедаю дома. Если же говорить о знакомствах, то мне было бы затруднительно представлять вас вместе с мадам. Жена ли она ваша? Что я должен отвечать, когда меня спросят, кто вы и чем намерены заниматься в Петербурге? Странно, что принц Карл не дал вам письма к кому-нибудь еще.

— Я лотарингский дворянин, приехал в Петербург, чтобы развлечься, а мадемуазель Ларивьер моя любовница.

— Не думаю, что возможно кому-нибудь вас представить в таком качестве. Но вы можете наблюдать нравы страны и развлекаться, ни в ком не нуждаясь: театры, прогулки, даже придворные увеселения здесь широко открыты для всех. Я понимаю, что в средствах вы не стеснены.

— Как раз денег-то у меня и нет, и я ниоткуда их не жду.

— Однако, как же вы решились на такую поездку без денег?

— Моя подруга утверждает, что мне в них нет нужды. Она увезла1 меня из Парижа без единого су в кармане и пока что оказалась права: мы повсюду прекрасно жили.

— Ах, так значит у нее был полный кошелек?

— Мой кошелек, — вмешалась эта особа, — всегда в карманах моих друзей.

— О, тогда понятно, что вы не*пропадете нигде. Я бы тоже открыл для вас подобный кошелек, но, увы, я не так богат.

Гамбуржец Бомбак*, которого я знавал в Англии, сбежал оттуда от долгов в Петербург. Ему повезло, он был принят в военную службу. Сын богатого негоцианта, он держал дом, слуг, экипажи, любил женщин, пышный стол, карты и делал долги с легкой душой. Он был дурен собой, но живой, умный и обходительный. Он вошел ко мне в тот момент, когда я разговаривал с оригинальной путешественницей, предпочитающей черпать из карманов своих друзей. Я представил ему достойную пару, рассказал о них, умолчав, разумеется, о состоянии их финансов. Бомбак, любитель приключений, сразу же стал делать авансы Ларивьер, которая отвечала ему в соответствии с правилами своего ремесла. Вскоре я мог убедиться в верности ее метода: Бомбак пригласил их обедать у него назавтра, а пока отправиться в Красный Кабак*, чтобы там отобедать без церемоний. Он пригласил и меня, я согласился. Заира, не понимавшая по-французски, спросила меня, о чем идет речь, я рассказал ей, она попросила взять ее с собой, и я не мог ей отказать. Я согласился, чтобы избежать неминуемых сцен ревности, слез, упреков, отчаянья, прекращать которые мне приходилось по обычаю этой страны, поколачивая свою строптивую любовницу. Как ни удивительно, но это было лучшим способом доказать ей мою любовь. Таков нрав русских женщин: после тумаков к ним мало-помалу возвращается нежность и все кончается новыми приношениями на алтарь любви. Обрадованный Бомбак поспешил подготовить поездку, обещав вернуться за нами к одиннадцати часам. Пока Заира принаряжалась, Ларивьер вела со мной разговор, склонивший меня к мысли, что я перестал разбираться в людях. Меня поразило, что ее любовник не видел ничего предосудительного в той роли, какую он играл. Он мог, конечно, в свое оправдание сослаться на то, что влюблен в Мессалину, но разве это оправдывало его?

Наша затея удалась как нельзя лучше, обед прошел весьма весело: Бомбак разговаривал только с искательницей приключений, Заира провела все время у меня на коленях, Кревкер ел, пил, смеялся к месту и не к месту. Хитроумная Ларивьер втянула Бомбака в игру и выиграла у него двадцать пять рублей. Он весело заплатил, попросив в благодарность лишь поцелуй. Заира, довольная, что я взял ее с собой туда, где легко бы мог ей изменить, наговорила мне тысячи смешных вещей по поводу француженки и ее друга, который был явно неревнив и снисходителен. Это превосходило ее понимание, и она не могла объяснить себе, как та допускает, чтобы он показывал такую уверенность в своей любовнице.

— Но ведь я же уверен в тебе и ты, однако, меня любишь.

— Потому что я никогда не даю тебе случая сомневаться во мне.

На следующий день я отправился к Бомбаку без Заиры. Я знал, что там должны быть молодые офицеры, которые досаждали мне, ухаживая за Заирой и болтая с ней на своем языке. У Бомбака я застал путешествующую пару, а также двух братьев Луниных*. Оба они теперь генералы, а в ту пору были поручиками. Младший был хорошенький блондин с совершенно девичьей внешностью. Он состоял в возлюбленных у кабинет-секретаря Теплова и, будучи малым решительным, не только ставил себя выше всяких предрассудков, но не стеснялся гордиться тем, что своими ласками мог пленить всех мужчин, с которыми водился.

Угадав, и совершенно справедливо, в богатом уроженце Гамбурга те же склонности, что были у Теплова, и не предполагая таких вкусов у меня, он надумал меня смутить. С этой мыслью он подсел ко мне за столом и так извел меня своими приставаниями во время обеда, что я совершенно чистосердечно принял его за переодетую девицу.

После обеда, расположившись у огня рядом с ним и отважной француженкой, я сообщил ему о своих подозрениях. Лунин, дороживший своей принадлежностью к сильному полу, тотчас же выставил напоказ убедительные доказательства моей ошибки. Интересуясь проверить, могу ли я остаться равнодушным при виде такого совершенства, он придвинулся ко мне и, уверясь, что привел меня в восторг, занял позицию, необходимую, как он сказал, для нашего обоюдного блаженства. Признаюсь к стыду своему, что грех случился бы, если бы Ларивьер, возмущенная тем, что в ее присутствии какой-то миньон осмелился покуситься на ее права, не заставила его отступить.

Лунин-старший, Кревкер, Бомбак, отправившиеся прогуляться, вернулись с наступлением темноты с тремя приятелями, которые могли легко утешить француженку в ее несчастье оказаться в столь дурном обществе, каким оказались юный Лунин и я.

Приступили к фараону, который кончился заполночь. Я и мой новый друг Лунин оставались лишь внимательными зрителями происходящего, а Кревкер отправился спать. Расстались мы только утром.

Войдя к себе, я сразу же удачливо увернулся от полетевшей мне в голову бутылки. По счастью, Заира промахнулась, иначе я был бы убит на месте. В ярости она кинулась наземь и стала биться об пол головой. Злость овладела мною, я подбежал к ней, оторвал от пола, поднял; не выпуская ее из рук, я спрашивал, что с ней; мне показалось, что она сошла с ума, и я решил было звать на помощь. Но она несколько успокоилась, хотя слезы не иссякали, и сквозь рыдания она называла меня убийцей, изменником и всеми другими бранными словами, какие приходили ей на память. Как неоспоримое доказательство моей преступности она предъявила мне каре из двадцати пяти карт, где она прочитала все о моем страшном распутстве в минувшую ночь.

Не прерывая ее, я позволил ей сказать все, что подсказывали ей ее ревность и бешенство; затем, собрав всю ее чертовщину, я бросил карты в печь, устремив на нее взгляд, в котором были отражены и мой праведный гнев и сострадание, я сказал ей, что она меня чуть было не убила и что, не желая больше подвергаться припадкам ее бешенства, я решил, что с завтрашнего дня мы расстаемся. Я сказал ей, что в самом деле провел всю ночь у Бомбака и там была женщина, но все ее обвинения я решительно отверг. Затем, нуждаясь в отдыхе, я лег в постель и заснул, не оказав ей при этом ни. малейших знаков внимания, обычных между нами, хотя она и расположилась рядом, чтобы выразить свое раскаяние и выпросить у меня прощенье.

Через пять или шесть часов я проснулся, она спала глубоким сном. Стараясь не разбудить ее, я стал одеваться, размышляя о том, как лучше развязаться с этой юной фурией, которая рано или поздно неминуемо убьет меня. Пока я обдумывал это, она, почувствовав, что меня нет рядом, проснулась, вскочила с постели и кинулась к моим ногам, умоляя простить ее, взывая к моему милосердию и клянясь, что никогда больше не притронется к картам, если я буду настолько милостив, что не прогоню ее.

Как могущественна прекрасная и любимая женщина в таком состоянии! Все завершилось тем, что я заключил ее в свои объятья и выпустил не прежде, чем она получила несомненные знаки моей вернувшейся нежности. И я окончательно успокоил ее, сообщив, что через три дня мы вместе отправляемся в Москву.

За несколько времени до моего отъезда в Москву императрица поручила своему архитектору Ринальди построить на дворцовой площади большой деревянный амфитеатр, которого план я видел. Ее Величество намеревалась дать большую карусель, где бы блистал двет воинов ее империи. Все подданные монархини были собраны на этот праздник, который, однако же, не имел места: дурная погода помешала этому. Было решено, что карусель состоится в первый хороший день, но этот день так и не наступил; и действительно, утро без дождя, ветра или снега — чрезвычайно редко в Петербурге. В Италии мы рассчитываем на хорошую погоду, в России нужно, наоборот, рассчитывать на скверную. Поэтому я всегда смеюсь, когда встречаю русских путешественников, рассказывающих о чудесном небе их родины. Странное небо, которого я по крайней мере не мог увидеть, иначе как некий серый туман, извергающий из себя хлопья снега. Но пора поговорить о моем путешествии в Москву.

Мы выехали из Петербурга вечером; по крайней мере так следовало думать по выстрелу из пушки; без этого мы бы никак этого не полагали, потому что был тогда конец мая, а в это время года в Петербурге не бывает ночи. В полночь отлично можно читать письмо без помощи свечки. Великолепно, не правда ли? Я согласен, но в конце концов это надоедает. Шутка становится нелепой, потому что продолжается слишком долго. Кто может вынести день, продолжающийся без перерыва в течение семи недель?

Я нанял извозчика и шесть лошадей за восемьдесят рублей. Это дешево, если вспомнить, что переезд равняется шестистам двум верстам или около пятисот итальянских миль. В Новгороде, где мы остановились, я заметил, что мой извозчик очень печален. Я его расспрашиваю, и он отвечает мне, что одна из его лошадей не хочет есть и что вследствие этого, вероятно, я принужден буду отказаться от путешествия. Я отправляюсь с ним на конюшню и, действительно, вижу бедное животное, с опущенной вниз головой, без признаков жизни. Мой извозчик обращается к лошади со словами и просит ее в самых ласковых выражениях снизойти до еды; потом начинает ласкать ее, берет ее за голову, целует ей ноздри, но лошадь по-прежнему остается неподвижной. Тогда извозчик начинает рыдать, а я хохочу как сумасшедший, потому что вижу, что намерение чувствительного извозчика было тронуть лошадь зрелищем его печали. Через четверть часа — все то же; извозчик излил все свои слезы. Тогда он прибегает к другим средствам: прежде слезы его душили, теперь он приходит в бешенство: он наделяет несчастное животное самыми страшными ругательствами и, вытащив ее из конюшни, привязывает к столбу и начинает ее бить. После этого он ведет ее снова в конюшню и предлагает ей сена: лошадь принимается есть. Таким образом, мир заключен-г- мое путешествие становится возможным. Только в России палка имеет такие результаты. Теперь, как меня уверяют, палка уже не стала сильно влиять: русские перестали в нее верить; к их несчастию, они привыкают к французским нравам, деморализуются. Да остерегаются они этого! Как далеки они теперь от того доброго старого времени Петра Великого, когда папочными ударами наделялись методично. Полковник подвергался кнуту генерала и сам колотил капитана, возвращавшего удары поручику, который в свою очередь передавал их капралу, один лишь солдат не мог их никому передавать, но взамен этого имел возможность получать их от всякого.

В Москве я остановился на хорошем постоялом дворе. После обеда, — что было весьма необходимо после путешествия, — я взял наемную карету и отправился развозить рекомендательные письма, имевшиеся у меня от разных лиц. В промежутках между визитами я осматривал город; но я помню только то, что постоянный звон колоколов чуть не оглушил меня. На другой день мне отданы были все визиты, сделанные мною. Всякий желал угостить меня обедом. В особенности Демидов был любезен.

Всюду меня приглашали с Заирой.

Заира, хорошо обученная предназначенной ей роли, была в восторге и старалась показать мне, что вполне заслуживает полученного ею отличия. Как маленькая богиня Любви она всюду привлекала внимание общества, становилась центром притяжения, и никого не интересовало выяснить, дочь ли она мне, любовница или служанка: здесь, как и в сотне других случаев, русские удивительно снисходительны.

Тот, кто не видал Москвы — не видал России, а кто знает русских только по Петербургу, не знает действительных русских. Здесь считают иностранцами жителей новой столицы. Действительной столицей России долгое время будет еще Москва; старый московит ненавидит Петербург и при случае готов произнести против него приговор Катона против Карфагена. Оба города соперничают не только своим положением и назначением, но много и других причин делают их врагами — причин религиозных и политических. Москва держится прошлого: это-город преданий и воспоминаний, город царей, дочь Азии, весьма удивленная, что находится в Европе. Это я везде здесь заметил и это придает городу особенную физиономию. В неделю я все осмотрел: церкви, памятники, фабрики, скверные библиотеки, ибо народонаселение, стремящееся к застою, не может любить книги. Что же касается общества, то оно мне показалось более приличным и более действительно цивилизованным, чем петербургское общество. В особенности московские дамы очень любезны: они ввели обычай, который следовало бы ввести и в других странах: достаточно поцеловать им руку, чтобы они поцеловали сейчас же вас в щеку. Трудно представить себе число хорошеньких ручек, которые я перецеловал во время первого моего пребывания там. За столом прислуживают плохо и беспорядочно, но зато блюда многочисленны. Это единственный в мире город, где богатые люди, действительно, держат открытый стол. Для этого не нужно быть приглашенным, достаточно быть известным хозяину. Бывает также, что друг дома приводит многих из своих знакомых: их принимают так же хорошо, как и других. Нет примера, чтобы русский сказал: «Вы являетесь слишком поздно». Они неспособны на такую невежливость. В Москве целый день готовят пищу. Три повара частных домов так же заняты, как рестораторы Парижа, а хозяева дома подвигают так далеко чувство приличий, что считают себя обязанными есть на всех этих трапезах, которые зачастую без перерыва продолжаются до самой ночи. Я никогда не обзавелся бы домом в Москве: мой кошелек и мое здоровье одинаково были бы разорены.

Русский народ самый обжорливый и самый суеверный в мире. Св. Николай здесь почитается больше, чем все святые вместе взятые. Русский не молится Богу, он поклоняется Св. Николаю, его изображения встречаются здесь повсюду: я видел его в столовых, в кухнях и в других местах. Посторонний, являясь в дом, прежде всего должен поклониться изображению святого, а потом уже хозяину. Я видел московитов, которые, войдя в комнату, где случайно не было изображения святого, переходили из комнаты в комнату, ища его. В основе всего этого лежит язычество. Страннее всего то, что русский язык есть татарское наречие, между тем как богослужение происходит на греческом языке, так что верующий в продолжение всей своей жизни повторяет молитвы, в которых не понимает ни одного слова. Перевод считался бы делом нечестивым.

По приезде в Петербург первый мой визит был к графу Панину, он был в то время наставником великого князя Павла, наследника престола. Он меня спросил, имею ли я намерение уехать из Петербурга, не будучи представленным императрице. Я ему отвечал, что чрезвычайно сожалею, что это счастие для меня недоступно, за неимением лица, которое бы меня представило ей. Тогда граф показал мне рукой на сад, где Ее Величество имеет привычку прогуливаться по утрам.

— Но каким образом и в каком качестве мне представиться? — Да просто так. — Я — неизвестный для императрицы… — Вы ошибаетесь; она видела вас и обратила на вас внимание. — Во всяком случае, я не посмею подойти к Ее Величеству без помощи кого-либо. — Я буду тут.

Мы условились относительно дня и часа. Я прогуливался один, рассматривая расположение сада. Аллеи были наполнены множеством статуй самой жалкой работы. Это были горбатые Аполлоны, худощавые Венеры, Амуры, похожие на гвардейцев. Нет ничего смешнее того, как были перемешаны мифологические и исторические имена. Я вспоминал улыбающуюся безобразную фигуру, которая носила имя Гераклита, и другую плачущую физиономию, обозванную Демокритом. Старец с длинной бородой назывался Сафо; старуха получила имя Авиценны; двое молодых обнимающихся людей были Филемон и Бавкида. Я сдержал свою улыбку, подходя к императрице. Ей предшествовал Орлов в сопровождении многих дам. После первых приветствий она меня спросила, как я нахожу сад. Я ей повторил то, что сказал королю прусскому на подобный же вопрос.

— Что же касается до подписей, то их поместили, чтобы обманывать невеж и для развлечения тех, которые имеют кое-какое понятие об истории.

— Ни подписи, ни статуи ничего не стоят. Мою бедную тетушку обманули. Надеюсь, что в России вы видели менее смешные вещи.

— Ваше Величество, то, что может возбудить смех в вашем государстве, не может быть даже и сравниваемо с тем, что приводит в восторг иностранцев.

В разговоре я имел случай упомянуть о короле прусском и выразил мое уважение к нему. Она пригласила меня пересказать ей разговор, который я имел с ним. Я все пересказал. Тогда все говорили о празднике, который желала дать императрица, празднике, о котором я уже упомянул. Дело касалось турнира, на котором должны были появиться лучшие воины ее государства. Императрица спросила, бывают ли такие праздники в Италии.

— Конечно, тем более, что климат Венеции благоприятствует подобным увеселениям; прекрасные дни там так же часты, как они редки здесь, хотя иностранцы находят, что здесь год моложе, чем в других местах.

— Да, это правда; ваш год на одиннадцать дней длиннее.

— Не было ли бы, — возразил я, — реформой, достойной Вашего Величества, ввести в вашем государстве грегорианский календарь? Ваше Величество знает, что он везде принят. Даже Англия в последние четырнадцать лет сократила год на одиннадцать дней февраля, что составило ей экономию многих миллионов. Другие европейские страны с удивлением видят, что старый стиль существует еще в империи, монархиня которой в то же время является представительницей Церкви и где существует академия наук. Думают, что Петр Великий, который приказал считать год с первого января, уничтожил бы и старый стиль, если бы не считал себя обязанным придерживаться примера Англии, которая вела оживленную торговлю с вашей обширной империей.

— И к тому же, — возразила императрица, — Петр не был ученым.

— Государыня, он был больше, чем ученый; это был великий ум, необыкновенный гений. Какое понимание обстоятельств! Какое умение управлять ими! Какая решительность! Какая смелость! Он успел во всех своих предприятиях, потому что умел избегать ошибок и искоренял злоупотребления.

Я продолжал еще хвалить Петра Великого, в то время как императрица уже отвернулась от меня. Я полагал, что она не без удовольствия слушала похвалы, расточаемые мною ее предшественнику. Обеспокоенный странностью, которая окончила этот разговор, я обратился к графу Панину, который уверил меня, что я очень понравился императрице и что она ежедневно осведомляется обо мне. Он советовал мне пользоваться случаями видеть ее. «К тому же, — прибавил он, так как вы ей понравились, то она вызовет вас, и если вы желаете поселиться здесь, то получите место». — Не зная, какое занятие могло бы мне быть приятно в стране, которая не нравилась мне, я тем не менее был приятно польщен хорошим мнением обо мне императрицы, не говоря уже о том, что благодаря этому обстоятельству я имел доступ ко двору. Поэтому я широко воспользовался предоставленной мне привилегией: я каждое утро отправлялся в сад Ее Величества. Однажды мы встретились. Она поздоровалась со мной очень любезно.

— То, что вы желали для чести России, уже сделано, — сказала она, — с сегодняшнего числа все письма, адресованные за границу, и все официальные акты, имеющие историческое значение, будут носить надпись как нового, так и старого стиля, одновременно.

— Осмелюсь заметить Вашему Величеству, что теперь старый стиль опаздывает только на одиннадцать дней, но в конце столетия разница будет больше.

— Я и это предвидела. Последний год нынешнего столетия, который, вследствие грегорианской реформы, не високосный в других странах, точно так же не високосный и у нас. Кроме того, ошибка составляет одиннадцать дней, что вполне соответствует числу, которым ежегодно увеличиваются эпакты (Число дней, на которые солнечный год длиннее лунного); это позволяет нам сказать, что ваши элакты равняются нашим, с разницей лишь одного года. Вы установили равноденствие на второе марта, мы — на десятое, но в этом отношении астрономы не высказываются. Вы правы и неправы, ибо дата равноденствия подвижна, она бывает одним, двумя или тремя днями позже или раньше. Таким образом вы не согласны даже с евреями, сохранившими эмболизм*.

Я был поражен; я говорил себе внутренне: «Вот настоящая лекция по астрономии». Я искал возражений и, наконец, сказал:

— Могу только восторгаться словами Вашего Величества, но праздники Рождества Христова?

— Я ожидала этого возражения; Рим прав, и вы хотите сказать, что у нас Рождество празднуется не во время солнцестояния, как это должно было бы быть. По моему млению, возражение это не имеет значения; к тому же справедливость и политика заставляют меня мириться с этой незначительной неправильностью. Я не хочу вычеркивать одиннадцать дней из календаря, лишить три миллиона жителей и себя дня рождения и именин. К тому же против меня можно было бы сказать, что я уничтожаю решения Никейского собора.

Аргумент был бесспорный. Понятно, что нельзя идти против решений Никейского собора. По мере того как императрица говорила, мое удивление росло, но вскоре я заметил, что все, что она говорила, было до известной степени приготовлено и заучено, так что можно было удивляться одной лишь ее памяти. И действительно, я узнал на другой день, что императрица имела в кармане небольшое руководство к астрономии, с помощью которого могла блистать эрудицией сколько угодно… В ту эпоху, о которой я говорю, императрица Екатерина была еще молода, большого роста, довольно полна, с белым цветом лица, с открытым выражением… Я был очень тронут ее добротой, которая привлекала к ней сердца всех и которой так недоставало королю прусскому.

Когда рассматриваешь жизнь Фридриха, невольно удивляешься чрезвычайной смелости, с которою он вел все свои войны, но вскоре приходишь к заключению, что он был бы побежден без счастливых случайностей. Фридрих всегда много рассчитывал на случай; это был, если можно так сказать, настолько же смелый, насколько и ловкий игрок. Откройте, наоборот, историю Екатерины, и вы увидите, что она мало рассчитывала на блестящие удары, что она с успехом осуществила предприятия, которые прежде считались невыполнимыми, и, кажется, что вся ее гордость заключалась в том, чтобы уверить всех, как это легко делается.

Императрица постоянно говорила со мной о календаре. Все это нисколько не подвигало моих дел. Я решил еще раз предстать перед нею, рассчитывая на другой сюжет разговора. Как только она меня заметила, она сделала знак, чтобы я подошел.

— Кстати, — сказала она, — я забыла спросить вас, есть у вас какое-либо возражение против моей реформы?

— По отношению к календарю?

— Да.

— Осмелюсь заметить Вашему Величеству, что сам реформатор заметил небольшую ошибку, но эта ошибка так ничтожна, что ее придется исправить только через восемь или девять тысяч лет.

— Мои соображения совпадают с вашими; но если это справедливо, то Григорий VII напрасно признал ошибку, — ибо законодатель не должен знать ни слабости, ни бессилья. Не смешно ли думать, что если б реформатор не уничтожил високосный год в конце столетия, то через пятьдесят тысяч лет у нас оказался бы лишний год! Наследник апостола Петра, как у вас называют папу, встретил среди верующих своей церкви такую покорность, которую напрасно искал бы здесь, где все преданы старым обычаям.

— Я не сомневаюсь, что воля Вашего Величества восторжествовала бы над всеми затруднениями.

— Я и сама это думаю, но как было бы опечалено мое духовенство, если бы я заставила их вычеркнуть из календаря много праздников, назначенных на эти одиннадцать дней? У католиков есть только один святой на каждый день; у нас не так. Вы, кроме того, заметите, что самые старые государства настойчиво придерживаются своих первобытных учреждений; народ прав, считая их хорошими, если их не изменяют. В этом отношении я вполне одобряю обычай на вашей родине, по которому год начинается с первого марта, — это признак древности Италии. Но удобно ли это?

— Вполне удобно: благодаря двум буквам, прибавляемым нами к дате в январе и феврале, — недоразумение невозможно.

— Говорят также, что вы не делите на две части день, по двенадцать часов в каждой части?

— Действительно, наш день начинается с началом ночи.

— Странно! Но если вы это считаете удобным, то мы не согласны с вами.

— Ваше Величество позволит мне думать, что наш обычай предпочтительнее вашего: нам не нужно стрелять из пушки, чтобы возвещать, что солнце садится.

— Прекрасно, но у нас есть большое преимущество: а именно, знать несомненно, что наступил полдень или полночь, когда стрелка наших часов показывает двенадцать.

После этого разговора она коснулась других венецианских обычаев и заговорила между прочим об азартных играх и лотерее.

— И мне предлагали, — сказала она, — устроить в моей империи лотерею, я согласилась, но с условием, что ставка будет не меньше одного рубля, с тем, чтобы оградить кошелек бедного, который, не зная тонкостей игры и обманчивого соблазна, представляемого ею, мог бы думать, что по терне легко выиграть.

Таков последний разговор, бывший у меня с Великой Екатериной, бесподобной монархиней, которую я никогда не забуду.

…За несколько дней до моего отъезда я устроил большой праздник в Екатерингофе с великолепным фейерверком, который мне, правда, ничего не стоил: это был подарок моего друга Мелиссино. Ужин, поданный на тридцать персон, был изыскан, бал прошел блестяще. Несмотря на худобу моего кошелька, я считал себя обязанным выказать моим друзьям этот знак признательности за все услуги, сделанные мне ими…

Возвратившись к себе, я нашел Заиру грустной, но спокойной, и это огорчило меня еще больше, чем ее обычный гнев: я любил эту девочку, но надо было готовиться к разлуке и ко всем тяготам, с нею связанным.

Архитектору Ринальди, шестидесятилетнему, но еще очень бодрому и чувствительному к женскому полу старику, давно приглянулась Заира. Много раз говорил он, что я окажу ему величайшее благодеяние, если, отъезжая из России, оставлю девушку на его попечение. Мои издержки он был готов оплатить вдвойне. Всякий раз я ему отвечал, что оставлю Заиру лишь тому, с кем она пойдет по доброй воле, а сумма, потраченная мною на нее, останется ей в подарок. Этот ответ не радовал Ринальди, так как, он не думал, что Заира его полюбит, но все же надежды на успех он окончательно не терял. Случай привел его ко мне как раз в то утро, когда я намеревался приступить к завершению этого дела. Он хорошо говорил по-русски и потому сам изъяснил Заире все о тех чувствах, которые к ней испытывал. Она отвечала ему по-итальянски, что может принадлежать лишь тому, кому я вручу ее паспорт, и все, следовательно, зависит от меня: у нее нет своей собственной воли и ни к кому она не чувствует ни склонности, ни отвращения. Не получив более положительного ответа, почтенный старик, отобедав с нами, откланялся, весьма мало обнадеженный, но продолжая, однако, уповать на меня. Распростившись с ним, я попросил Заиру ответить без всякой утайки, согласится ли она перейти к этому достойному человеку, который будет обходиться с нею, как с родной дочерью… Заира, будучи после обеда в хорошем настроении, спросила меня, вернет ли господин Ринальди мне те сто рублей, которые я за нее заплатил. Получив утвердительный ответ, она сказала:

— Но теперь, мне сдается, я стою гораздо больше, ведь ты оставишь мне все, что я от тебя получила, да еще я и по-итальянски выучилась говорить.

— Дитя мое, ты совершенно права, но я не хочу, чтобы обо мне говорили, что я нажился на тебе, да и те сто рублей, которые он мне заплатит, я хочу тебе подарить.

— Коли ты хочешь сделать мне такой подарок, почему бы тебе не дать эти сто рублей моему батюшке? Раз господин Ринальди меня любит, скажи ему прийти и обо всем договориться с моим отцом, он говорит по-русски не хуже батюшки, они условятся о цене, а я противиться не стану. Ты не рассердишься, если за меня заплатят настоящую цену?

— Конечно нет, напротив, я буду рад как-то помочь твоему семейству, тем более, что господин Ринальди богат.

— Вот и славно, а я тебя буду всегда поминать добром. Отвези меня завтра в Екатерингоф, а теперь пошли спать.

Такова была история моего расставания с этой девушкой, благодаря которой мое пребывание в Петербурге было весьма благоразумным. Зиновьев говорил мне, что, заплатив довольно умеренную пошлину, я мог увезти Заиру с собой, а разрешение он брался мне легко доставить. Я, однако, глядел далее, и у меня хватило ума отказаться от этого предложения: я любил Заиру, а она с ее красотой и умом должна была распуститься в такой цветок, что я сделался бы ее рабом.

Все утро, то плача, то смеясь, Заира укладывала свои пожитки. Сколько раз, завидев у меня на глазах слезы, она кидалась ко мне, чтобы меня утешить! Когда я ввел ее к ее отцу и передал ему паспорт, все семейство окружило меня, встав на колени.

Я еще раз был смущен тем, до какой степени рабство искажает человеческую природу. Бедная Заира, она выглядела так плохо в отчей лачуге, где широкое соломенное ложе составляло общую постель для всех!

Но Ринальди мог быть доволен. Он рассказал мне: что уже на следующий день отправился к отцу Заиры и все было улажено, кроме того, что она согласилась перейти к нему только после моего отъезда из Петербурга. Она оставалась с Ринальди до его смерти, и он обошелся с нею как нельзя лучше.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.