Глава 2 Борьба за престол

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 2

Борьба за престол

I

После отъезда Вильямса и Понятовского и падения Бестужева Екатерина была разлучена со всеми теми, кого случай и судьба свели с нею со времени ее приезда в Россию. Захар Чернышев находился при действующей армии. Сергей Салтыков, назначенный резидентом в Гамбурге, жил там как в изгнании. В апреле 1759 г. Екатерина потеряла дочь. В следующем году ее мать скончалась в Париже. Про эту смерть можно сказать, что она случилась вовремя. Принцесса Цербстская уже два года вела в Париже жизнь, не делавшую чести ее дочери и доставлявшую ей только много хлопот. На берегах Сены и даже дальше уже поднимались двусмысленные разговоры о поведении графини Ольденбургской. Под этим именем принцесса приехала во Францию в сопровождении одного французского дворянина Пуйи, с которым она познакомилась в Гамбурге у его родственника Шампо, резидента короля в этом городе. Принцесса вместе с Пуйи совершила путешествие по Германии и Голландии и, несомненно, очень сблизилась с ним во время этих странствований. В Париже им пришлось расстаться: Пуйи поехал к родным в деревню. Графиня Ольденбургская, чтобы утешиться, писала ему почти ежедневно. Но она искала и других утешений. Письма ее – часть их была напечатана – положительно прелестны. Их издатель, Бильбасов, находит, что скорее они служили литературным образцом для Екатерины, а не письма г-жи де Севинье. Возможно, он прав.

«Помните, что я вам писала еще вчера. А это письмо пусть будет вам запасом на завтра или на послезавтра! Итак, незаметно для себя я исполню ваше желание, и в конце концов выйдет так, что время от времени я буду писать вам каждый день… Вчера было первое представление новой оперы: „Празднества Евтерпы“. Я сидела в парадной ложе короля с г-жей Ловендаль. Сколько взглядов было обращено на меня! И какие взгляды! Какое любопытство! Но они были снисходительны, и меня не освистали. Герцогиня Орлеанская появилась в грандиозных фижмах, en grandissime paniergrande loge (sic!). Она производит впечатление довольно глуповатой. Накануне она была очень больна, почти при смерти. Опера ужасна: в ней нет никакого смысла; такой оперы еще не бывало. Мне понравились только Арно, Желэн, Вестэн и Лионе. Хотите либретто? Я вам пришлю его».

Это написано 9 августа 1758 г. и очень напоминает слог Екатерины в ее посланиях, адресованных впоследствии Гримму. А вот еще описание Шуази, сделанное графиней Ольденбургской в том же стиле; оно любопытно:

«Что это за прелестный уголок для короля Франции! И какой хорошенький! Сколько в нем вкуса! О какой прекрасной душе свидетельствуют также нега и тишина этого места и всего этого дворца! Мне кажется, что сердце самого монарха отпечатлелось тут. Людовик XIV все золотил, нагромождал слишком много украшений одно на другое. А здесь все изящно, хорошо, но не бьет в глаза. Это дом богатого частного лица. Здесь все живет. Все умеренно. Это волшебное место, созданное Грациями, где царствует доброта, а тщеславие побеждается гуманностью. Одним словом, это сам Людовик XV».

Что касается содержания корреспонденции графини Ольденбургской, то оно также напоминает эпистолярные сношения Екатерины с ее «souffre douleur». Это то же странное смешение самых разнородных сюжетов. Графиня Ольденбургская рассказывает своему другу историю России вперемежку с описанием своих собственных злоключений. А их много! Инкогнито, под которым она скрывается, не мешает ей желать, чтобы ее дом был поставлен на придворную ногу. У нее есть дворцовый комендант, которого зовут маркизом Сен-Симоном, есть шталмейстер, маркиз Фолэн, камергер, фрейлины и т. д. Она выбирает себе для жительства роскошный дом, принадлежащий Шону. Она хочет иметь ложу в опере. Все это стоит денег. А между тем доходы герцогства Цербстского конфискованы Фридрихом. Остается Россия, на которую принцесса и спешит перевести все свои векселя, настаивая, чтобы Екатерина распорядилась уплатить по ним. Но векселя возвращаются в Париж опротестованными. Елизавета не хочет о них и слышать. Она не удостаивает даже ответом умоляющие письма кузины. Екатерина на письма отвечает, но ответить также и на просьбы о деньгах не имеет власти. Затем принцесса страдает и от преследований – в чем именно они состоят, она не говорит в своих письмах к Пуйи, – но они так мучат ее, что, по ее словам, расстраивают ее здоровье. «Ей от этого не легче, а другие только выигрывают», уверяет она. Будем верить ей на слово. К концу 1759 года она уже вся в долгах. Екатерина, вместо помощи, посылает ей несколько фунтов чаю и ревеню. Но эти подарки до принцессы не доходят. Она умирает 16 мая 1760 г. Всю ее переписку опечатывают. Опять новые волнения для Екатерины. Великая княгиня боится за репутацию матери; боится также и впечатления, которое могут вызвать ее собственные письма, если, пересланные в Россию, они попадут не в ее руки, а в чужие. Но любезное вмешательство герцога Шуазёля устраивает все к лучшему. Бумаги принцессы внимательно просматривают, по его приказанию, и все ее любовные записочки и другие компрометирующие документы сжигают. Зато с долгом ее не так легко покончить. Есть минута, когда Екатерине грозит даже, что мебель и драгоценности ее матери будут проданы кредиторами с молотка. Но после небольшого сопротивления Елизавета соглашается наконец заплатить те 400 000 или 500 000 франков, которые поглотила жизнь в доме Шона, ложа в опере и другие парижские развлечения графини Ольденбургской.

Так порвалась последняя связь между дочерью принцессы Цербстской и ее родиной. Но теперь Екатерине уже нечего было бояться одиночества в России. Вильямс был замещен Кейтом. Этот последний старался, положим, заслужить главным образом милость великого князя. В противоположность своему предшественнику, он находил Петра вполне подходящим для роли, которую заставлял его разыгрывать: роли простого доносчика и шпиона. Петр действительно выказал здесь большие дарования. Его извращенный ум находил какое-то нездоровое наслаждение в этом низменном занятии. И вскоре услуги, которые он начал оказывать таким образом Англии и Пруссии и которым Фридрих посвящает благодарное воспоминание в своей «Истории Семилетней войны», стали известны всему Петербургу. Но все это не мешало Кейту ухаживать, между прочим, и за великой княгиней и ссужать ее деньгами, как это делал Вильямс.

Понятовский, в свою очередь, нашел себе заместителя. Весной 1759 года в Петербург прибыл граф Шверин, флигель-адъютант прусского короля, взятый русскими в плен в битве при Цорндорфе (25 августа 1758 г.). Его встретили как знатного иностранца, приехавшего посетить столицу. Для простой формальности к нему были приставлены, в виде стражи, два офицера. Один из них особенно отличился при Цорндорфе. Он был три раза ранен, но не ушел с поля сражения. У него была фаталистическая храбрость восточных народов. Он верил в свою судьбу. И был прав, веря в нее: это был Григорий Орлов. Орловых было всего пять братьев в гвардейских полках. Высокий, как и его брат Алексей, одаренный такой же геркулесовской силой, Григорий выделялся красотой своего лица с правильными и нежными чертами. Он был красивее Понятовского, красивее даже Сергея Салтыкова: гигант с головой прекрасной, как у херувима. Но ангельского, кроме красоты, в нем не было ничего. Неумный и совершенно необразованный, он вел такой же образ жизни, что и все его товарищи по полку, но доводил его до крайности, проводя все свое время в игре, попойках и ухаживаниях за первой встречной. Всегда готовый на ссору и на то, чтобы снести голову своему обидчику, – он не боялся пожертвовать жизнью, когда у него не было для расплаты другой монеты; смело ставил на карту все свое состояние, тем более что терять ему было нечего; всегда казался подвыпившим, даже в минуты, когда случайно был трезв; горел неутолимой жаждой ко всевозможным наслаждениям; приключений искал со страстью и жил в каком-то непрерывном безумии: таков был человек, входивший в жизнь будущей императрицы. Объединяя для нее в своем лице интересы политики и любви, он долгое время занимал в ее уме и сердце если не первое, то наверное второе место. Первое же она отдавала честолюбию. В характере Григория Орлова, который мы обрисовали здесь, было мало черт, подходящих для героя романа; но в нем не было ничего, что могло бы оттолкнуть Екатерину. Она сама всю жизнь любила приключения и потому смотрела снисходительно на искателей их. «Безудержная смелость», которую она открыла в себе однажды в разговоре с маркизом Лопиталем, вполне подходила к неустрашимости Григория Орлова. У него было одно ценное качество, более прекрасное, чем красота, и более могущественное, чем ум, которое долгое время казалось самым привлекательным из всех в глазах Екатерины; оно как бы подчиняло ее своей чарующей власти, прельстило ее впоследствии и в Потемкине, так что она на длинный ряд лет привязалась к этому некрасивому, кривому и косоглазому циклопу, – Орлов был полон молодечества и удали.

Кенигсберг, где стояли русские войска, надолго сохранил воспоминание о его пребывании там и о всевозможных похождениях этого человека, умевшего блестяще прожигать жизнь. В Петербурге он не изменил своих привычек. В 1760 году ему дали завидное место адъютанта при генерал-фельдцейхмейстере. Этот пост занимал граф П. И. Шувалов, двоюродный брат всемогущего фаворита Елизаветы. Благодаря своему новому положению, Орлов очутился на глазах у всех. У Шувалова была любовница, княгиня Елена Куракина, красота которой восхищала Петербург. Орлов сделался сейчас же соперником своего начальника и победил его. Этим он обратил на себя всеобщее внимание, в том числе и Екатерины. Но он чуть было не расплатился дорого за свою победу. Шувалов не был человеком, способным простить подобную обиду. Однако вера Орлова в свою счастливую звезду и на этот раз не обманула его: Шувалов скончался, не успев отомстить. Екатерина же продолжала интересоваться молодым человеком, рисковавшим жизнью за улыбку прекрасной княгини. Притом Орлов занимал случайно дом, расположенный напротив Зимнего дворца. И это тоже способствовало его сближению с Екатериной.

Кроме того, этот отважный и обаятельный офицер не мог не пользоваться большим влиянием в той среде, где жил. А эта среда в глазах русской великой княгини, решившейся «идти самостоятельным путем», должна была иметь первенствующее значение. В своих «Записках» Екатерина несколько раз упоминает о стремлении, появившемся у нее будто бы еще очень рано и никогда не покидавшем ее, снискать любовь элемента, который она признавала своей истинной и единственной опорой в России: она называет этот элемент русским «обществом». Она постоянно тревожится о том, что это «общество» скажет или подумает о ней. Она старается расположить его в свою пользу, хочет, чтобы оно привыкло в случае надобности рассчитывать на нее и чтобы сама она, в свою очередь, тоже могла на него рассчитывать. Но это странная манера выражаться, которая может даже вызвать сомнения в подлинности документа, где мы читаем эти признания Екатерины. В те года, когда она писала свои «Записки», она не только не считалась с этим элементом, будто бы так высоко ценившимся ею за тридцать лет до того, но должна была убедиться, что его не существовало в России, по крайней мере в том значении и в той роли, которые она ему приписывала. Где бы она стала искать «общество», т. е. социальное коллективное целое, одаренное умом и волей и способное рассуждать и действовать сообща? Его не было вовсе. Вверху стояла группа чиновников и придворных, одинаково раболепных по всей иерархической лестнице «чина» и различавшихся только в степенях человеческой низости; они дрожали от одного взгляда и простым мановением руки могли быть низвергнуты в бездну; внизу – народ, т. е. громадная масса мускульных сил, которые выносили на себе всю тяготу барщины и за которыми душа признавалась лишь как единица меры при подсчете инвентарей; а между ними не было никого, если не считать духовенство, силу значительную, но замкнутую в себе, мало поддающуюся влиянию, способную воздействовать скорее сверху вниз, нежели снизу вверх, и совершенно непригодную в смысле орудия для достижения какой-либо политической цели. Не эти люди оказали поддержку Елизавете и возвели ее на престол. Но был же ведь все-таки в России кто-то, кто помог ей тогда занять силою трон! Этот кто-то мог, следовательно, проявлять свою власть и деятельность независимо от тех трех сословий, не имевших никакого значения! И то была армия.

Екатерина полюбила Григория Орлова за его красоту, смелость, за его громадный рост, за его молодецкую удаль и безумные выходки. Но она полюбила его также и за те четыре гвардейских полка, которые он и его братья, по-видимому, крепко держали в своих железных руках. Он же, в свою очередь, не оставался слишком долго у ног княгини Куракиной. Это был человек, не боявшийся метить и выше, в особенности если ему с этой вышины посылали ободряющие улыбки. Но зато он и не умел также делать тайну из своих увлечений. Он афишировал княгиню Куракину, не заботясь о том, что скажет генерал-фельдцейхмейстер. Он стал афишировать теперь великую княгиню с тою же непринужденностью. Но Петр ничего не сказал: он был слишком занят другими делами; Елизавета тоже ничего не сказала: она умирала. А Екатерина не мешала Орлову: она не имела ничего против того, что уже не в одной казарме стали соединять в разговорах ее имя с именем красавца Орлова, которого офицеры обожали и за которого солдаты готовы были броситься в огонь и воду. Она позже, в августе 1762 года, писала Понятовскому:

«Остен вспоминает, как Орлов всюду следовал за мною и делал тысячу безумств; его страсть ко мне была публична».

Ей нравилось преследование Орлова. Этот буйный и шумливый в проявлениях чувства солдат должен был казаться ей, положим, несколько грубоватым после Понятовского. Но недаром она обрусела. Любовь к таким контрастам и даже потребность в них лежали в характере русского народа того времени, только что приобщившегося скороспелой цивилизации; а этот народ стал ее народом, и она понемногу так слилась с ним, что его душа, даже в самых своих тайниках, сделалась ее душой. Прожив несколько месяцев среди самой изысканной и чарующей роскоши, Потемкин садился, бывало, в кибитку и делал по три тысячи верст в один переезд, питаясь в дороге сырым луком. Екатерина не разъезжала в кибитках, но зато в любви тоже охотно переходила от одной крайности к другой. После Потемкина, этого дикаря, она пленилась Мамоновым, общество которого сам принц де Линь находил для себя приятным. И теперь страсть грубого, неотесанного русского поручика послужила ей как бы отдыхом от утонченного ухаживания изнеженного польского дипломата.

Впрочем, Вольтер, Монтескье и французская литература не пострадали от этого. Как раз в это же время Екатерина сошлась со столь знаменитой впоследствии и доставившей ей немало хлопот княгиней Дашковой. Из трех дочерей графа Романа Воронцова, брата вице-канцлера, княгиня Дашкова была младшей. Старшая, Мария, вышла замуж за графа Бутурлина; вторая, Елизавета, мечтала по временам выйти замуж за великого князя. Это была фаворитка. Императрица назвала ее как-то в насмешку маркизой Помпадур, и за ней и при дворе так и осталось это прозвание. Третьей, Екатерине, было пятнадцать лет, когда великая княгиня встретила ее впервые в 1758 году в доме ее дяди, графа Михаила Воронцова. Молодая Воронцова не знала тогда ни одного русского слова, говорила исключительно по-французски и прочла на этом языке все книги, которые только могла достать себе в Петербурге. Она чрезвычайно понравилась Екатерине. Став вскоре женой князя Дашкова, молодая женщина последовала за ним в Москву, и Екатерина на два года потеряла ее из виду. Но в 1761 году княгиня Дашкова вернулась в Петербург и заняла на лето дачу, принадлежавшую ее дяде Воронцову и расположенную на полпути между Петергофом, где жила императрица, и Ораниенбаумом, местом обычного летнего пребывания великого князя и великой княгини. Каждое воскресенье Екатерина ездила в Петергоф повидаться с сыном, которого Елизавета по-прежнему не отпускала от себя. Возвращаясь домой, Екатерина часто заезжала на дачу Воронцовых, увозила с собой свою молодую подругу и проводила с ней остальную часть дня. Они говорили о философии, истории и литературе; касались самых важных научных и социальных вопросов. Может быть, они не избегали и более веселых тем разговора, но вообще эти две женщины, из которых одной было едва тридцать лет, а другой еще не было двадцати, редко смеялись вдвоем. Великая княгиня переживала в то время слишком тревожные дни, а у княгини Дашковой всегда был угрюмый характер. Впоследствии Екатерина стала находить ее общество менее приятным, – и в конце концов оно стало даже вовсе ненавистно ей. Но в то время будущая Семирамида была довольна, найдя человека, с которым могла говорить о предметах, совершенно неинтересных и недоступных красавцу Орлову. Екатерину прельщало и то, что она в русской женщине с чисто русским умом нашла отблеск, правда, бледный, той западной культуры, которую она, в смутных мечтаниях о будущем, решила насадить в своей громадной и варварской стране. И эта маленькая семнадцатилетняя особа, успевшая уже прочесть Вольтера, была для Екатерины ценной находкой, ее первой победой в деле пропаганды, которым она задалась. Затем, княгиня Дашкова была русской аристократкой и по происхождению и по браку принадлежала к двум влиятельным семействам. Это тоже имело свою цену. Наконец, под лоском образования, напоминавшего собственное образование Екатерины, такого же разнородного и неполного, среди случайных и отрывочных идей и знаний, почерпнутых Дашковой из быстро проглоченных книг, Екатерина открыла в своей подруге страстную и пылкую душу, всегда готовую на риск. Демон безумной отваги, живший в громадном, атлетическом теле ее нового любовника и избранника, был не чужд и этой девочке, хрупкой на вид. И Екатерина пошла рука об руку с нею до того дня, когда решилась судьба одной из них.

Но ни приобретение Орлова, ни новой подруги не заменили Екатерине потерю Бестужева. Этот опытный государственный деятель и мудрый советник требовал себе заместителя. И Екатерина нашла его в лице Панина. Панин был политическим учеником бывшего канцлера. Десять лет тому назад Бестужев даже намечал его в фавориты Елизавете. Панин был тогда красивым молодым человеком двадцати девяти лет, и царица поглядывала на него далеко не равнодушно. Но Шуваловы, которые считали место фаворита как бы своей неотъемлемой и родовой привилегией, заключили с Воронцовыми союз против Бестужева и взяли над ним верх. По словам одного свидетеля, который должен был быть хорошо осведомленным (Понятовского, в его «Записках»), Панин сделал крупную неловкость: он заснул в дверях ванной императрицы, вместо того чтобы войти туда в удобную минуту. Он был послан в Копенгаген, потом в Стокгольм, где играл довольно важную роль, принимая деятельное участие в борьбе против французского влияния. Но при перемене внешней политики, когда Россия и Франция стали в один лагерь против общих врагов, его пришлось отозвать в 1760 году. Елизавета решила назначить его на пост воспитателя великого князя Павла, остававшийся свободным после отставки Бехтеева. Шуваловы ничего не имели против этого. Единственный имевший значение в их глазах пост был занят теперь, после Александра Шувалова, потом Петра Шувалова, его брата, их двоюродным братом Иваном Шуваловым. Ивану Шувалову было только тридцать лет, и постаревший Панин казался уже неопасным для него.

Человек холодного, методического ума и беспечного ленивого нрава – эта беспечность с годами еще усилилась в нем, – Панин, казалось, был создан для того, чтобы служить противовесом тем восторженным и пылким людям, которыми окружила себя Екатерина. Его политические идеи уже по тому одному сблизили его с великой княгиней, что он не разделял прусских симпатий великого князя. Он оставался «австрийцем», как и Бестужев. Странный характер Петра тоже пугал его, тем более что ему вскоре пришлось лично пострадать от него. Панин много беседовал с Екатериной. А о чем можно было беседовать в то время, как не о событии, казавшемся все более близким и начинавшем, даже на противоположном конце Европы, волновать все умы? Елизавета умирала, и смерть ее не в одном только Петербурге должна была послужить сигналом к политическому перевороту неисчислимой важности. Результаты борьбы, завязавшейся между великими державами, зависели всецело от этой случайности будущего. После взятия Кольберга (в декабре 1761 г.) несколько лишних месяцев, предоставленных совместным действиям русских и австрийских войск, вызвали бы неизбежную и верную гибель Фридриха. Побежденный при Гросс-Егерсдорфе и Кунерсдорфе не создавал себе никаких иллюзий на этот счет. Но в то же время всем было ясно, что – восшествие на престол Петра III положило бы конец союзной кампании, направленной против прусского короля.

Панин тоже задумывался над этой проблемой, и хотя и не решал ее в смысле, вполне согласном с тайными властолюбивыми мечтами Екатерины, но во всяком случае находил нужным защищать ее интересы против враждебных ей замыслов, глухо зарождавшихся у постели умирающей императрицы. Согласно свидетельству, внушающему доверие, Воронцовы хотели не более, не менее, как развести Екатерину с Петром и объявить незаконным рождение маленького Павла. После этого наследник Елизаветы мог бы жениться на фрейлине Воронцовой. К счастью для Екатерины, эти слишком честолюбивые стремления возбудили опасения и соперничество со стороны Шуваловых, которые, ударясь в противоположную крайность, намеревались выслать Петра в Германию и немедленно возвести на престол Павла при регентстве Екатерины. Панин занимал среднее положение между этими двумя враждебными лагерями, высказываясь за законный порядок вещей; он рассчитывал обеспечить таким образом и Екатерине, и себе возможность благотворно влиять на будущее правление племянника Елизаветы. Екатерина выслушивала его, но ничего не говорила. У нее были собственные планы, и она подолгу беседовала и с Орловыми.

II

Елизавета скончалась 6 января 1762 г., оставив в силе завещание, по которому Петр должен был наследовать ей. Да и имела ли она намерение изменить его в том или другом смысле? Это вопрос темный.

«Всеобщее желание и убеждение, – писал барон Бретейль в октябре 1760 года, – что она возведет на престол маленького великого князя, которого, по-видимому, страстно любит». Месяц спустя Бретейль рассказывал следующее:

«Однажды, когда великий князь уехал на день в деревню на охоту, императрица неожиданно приказала, чтоб в ее театре дали русскую пьесу и, против обыкновения, не пожелала пригласить ни иностранных послов, ни придворных, которые всегда присутствуют на таких спектаклях; вследствие этого императрица явилась в театр только с небольшим числом лиц ближайшей свиты. Молодой великий князь был вместе с ней, а великая княгиня, единственная из всех получившая приглашение, тоже пришла в свою очередь. Как только началось представление, императрица стала жаловаться на то, что в зале мало зрителей, и велела раскрыть двери для гвардии. Театр сейчас же наполнился солдатами. Тогда, по свидетельству всех присутствовавших, императрица взяла на колени маленького великого князя, чрезвычайно ласкала его и, обращаясь к некоторым из тех старых гренадер, которым она обязана своим величием, как бы представила им ребенка, говорила им, каким он обещает быть добрым и милостивым, и с удовольствием выслушивала в ответ их солдатские комплименты. Эта сцена кокетничанья продолжалась почти весь спектакль, и великая княгиня имела все время очень довольный вид».

Но если верить свидетельству, о котором мы говорили выше, Панин, делая вид, что становится на сторону Шуваловых, в последнюю минуту обманул их: он ввел к императрице монаха, который убедил ее примириться с Петром. Но вернее всего, что Елизавета не могла или не сумела решиться на этот крайний шаг. К концу царствования она, несомненно, ненавидела племянника, но любовь к собственному покою все-таки в ней превозмогла. Поэтому смерть ее, усчитанная всеми еще за несколько лет вперед, легко могла вызвать революцию против этого последнего решения ее колеблющейся и расшатанной развратом воли. Барон Бретейль писал по этому поводу:

«Когда я думаю о ненависти народа к великому князю и заблуждениях этого принца, то мне кажется, что разыграется самая настоящая революция (при смерти императрицы); но когда я вижу малодушие и низость людей, от которых зависит возможность переворота, то убеждаюсь, что страх и рабская покорность и на этот раз так же спокойно возьмут в них верх, как и при захвате власти самой императрицей».

Так и случилось. Если верить Вильямсу, Екатерина еще за пять лет до того решила, что будет делать после смерти Елизаветы:

«Я иду прямо в комнату моего сына, – будто бы сказала она. – Если встречу Алексея Разумовского, то оставлю его подле маленького Павла; если же нет, то возьму ребенка в свою комнату; в ту же минуту я посылаю доверенного человека дать знать пяти офицерам гвардии, из которых каждый приведет ко мне пятьдесят солдат… В то же время я посылаю за Бестужевым, Апраксиным и Ливеном, а сама иду в комнату умирающей, где заставлю присягнуть командующего гвардией и оставлю его при себе. Если я замечу малейшее движение, то арестую Шуваловых». Она прибавляла, что у нее было уже свидание с гетманом Кириллом Разумовским и что тот отвечал за свой полк и ручался привести к ней сенатора Бутурлина, Трубецкого и самого вице-канцлера Воронцова. Она осмелилась будто бы даже написать Вильямсу: «Иоанн Васильевич (царь) хотел уехать в Англию; но я не намерена просить убежища у английского короля, потому что решилась или царствовать, или погибнуть».

Но верить ли в данном случае Вильямсу? По словам аббата Шапп д’Отроша, новая императрица явилась в роковую минуту совершенно в другом свете. Французский историк рисует ее нам бросающейся к ногам своего супруга и выражающей готовность служить ему, «как последняя раба его царства». Екатерина была очень оскорблена, когда узнала впоследствии про этот рассказ, и с необыкновенным жаром старалась опровергнуть его правдивость. Читатель извинит нас, если мы сами не выскажемся окончательно на этот счет.

Но как бы то ни было, Петр совершенно мирно вступил в управление своим государством. Царствование его не замедлило оправдать всеобщие ожидания. За границей России Фридрих вздохнул свободно и по праву мог считать себя спасенным смертью Елизаветы. В самую же ночь своего восшествия на престол Петр разослал гонцов в различные корпуса русской армии с приказом прекратить неприятельские действия. Войска, занимавшие Восточную Пруссию, должны были прекратить наступательное движение; те, что стояли вместе с австрийской армией, – немедленно отделиться от нее. Кроме того, и тем и другим было отдано повеление сейчас же заключить перемирие, если только оно будет предложено прусскими генералами. В то же время император послал к Фридриху камергера Гудовича с собственноручным письмом, свидетельствовавшим о его дружелюбных намерениях. Затем ряд быстро чередовавшихся распоряжений и публичных демонстраций возвестил всем о коренной перемене во внешней политике и симпатиях императора. Даже актеры французского придворного театра были высланы вон, не получив при этом никакого обеспечения! Наконец, декларация, переданная в феврале представителям Франции, Испании и Австрии, показала им, чего они могли ожидать от нового правительства: Петр без всяких церемоний отворачивался от союзников; он объявил им свое намерение заключить с Пруссией мир и советовал им поступить так же. Сцена, о которой барон Бретейль картинно рассказывает в своей депеше, подчеркнула два дня спустя это последнее предупреждение императора. Она разыгралась 25 февраля 1762 г. на ужине у канцлера Воронцова. За столом сидели с десяти часов вечера до двух утра. Петр, говорит Бретейль, «все время буйствовал, пил и молол вздор». К концу ужина он встал покачиваясь и, повернувшись к генералу Вернеру и графу Гордту, провозгласил тост за прусского короля. «Теперь уже не то, что было за последние года, – прибавил он, – и мы вскоре еще иное увидим!» В то же время он перекидывался «улыбками и намеками» с Кейтом, английским посланником, которого называл «своим дорогим другом». В два часа утра гости перешли в залу. Здесь, вместо ломберного стола для обычной игры в фараон, стоял громадный стол, заваленный трубками и табаком. Чтобы угодить императору, надо было закурить и не выпускать трубку изо рта в течение нескольких часов, попивая в то же время английское пиво и пунш. Однако после довольно продолжительного совещания с Кейтом его величество предложил сыграть в «campi». «Это особая игра, – объясняет Бретейль, – вроде „chat qui dort“ или „as qui court“. Во время игры император подозвал к себе барона Поссе, шведского посланника, и пытался убедить его, что декларация, только что опубликованная Швецией, тождественна с русской.

– Она имеет целью только обратить внимание союзников на затруднения, которые они встретят, если будут продолжать войну, – возразил Поссе.

– Надо заключать мир, – ответил на это император. – Что касается меня, то я хочу этого.

Игра, между тем, продолжалась. Барон Бретейль проиграл несколько червонцев принцу Георгу Голштинскому, дяде царя, с которым он в течение своей прежней боевой карьеры встречался когда-то на полях битвы в Германии.

– Ваш старый противник победил вас! – воскликнул сейчас же Петр со смехом. И он продолжал хохотать и повторять без конца свое словцо, как это обыкновенно делают пьяные. Барон Бретейль, несколько озадаченный, выразил уверенность, что ни ему лично, ни Франции никогда больше не придется уже сражаться с принцем. Царь ничего не ответил, но через несколько минут, видя, что граф Альмодовар, представитель Испании, тоже проигрывает, наклонился к французскому посланнику и сказал ему на ухо: «Испания проиграет». И опять засмеялся. Барон Бретейль едва владел собой. Но, призвав на помощь все свое хладнокровие, он ответил с достоинством: «Не думаю, государь». И стал доказывать императору, что силы Испании и Франции, соединенные вместе, представляют собой внушительную величину. Император произносил, вместо ответа, только насмешливые: «а, а!» Но когда французский дипломат сказал в заключение: «Если ваше величество останетесь верны принципам союза, как вы обещали и должны это сделать, согласно данному вами обязательству, то мы, Испания и Франция, можем быть спокойны», – Петр уже не мог сдержать себя. Он пришел в ярость и грубым голосом прокричал:

– Я вам объявил уже два дня тому назад: я желаю мира.

– И мы также, государь. Но мы хотим, как и ваше величество, чтобы этот мир был почетным и согласным с интересами наших союзников.

– Как знаете. Что до меня, то я желаю мира во что бы то ни стало. А потом поступайте, как хотите. Finis coronat opus. Я солдат и не люблю шутить.

С этими словами он повернулся к барону спиной.

– Государь, – сказал тогда значительным тоном барон Бретейль, – я отдам отчет своему королю в том, что вашему величеству было угодно объявить мне.

Это был полный разрыв. Канцлер Воронцов, которому сейчас же донесли о происшедшем, приписал слова Петра состоянию опьянения, в котором государь находился в ту ночь, а также его странному нраву. Воронцов принес барону Бретейлю свои извинения. Но ни в Петербурге, ни в Версале никто не сомневался в истинном смысле слов, произнесенных императором.

«Вы можете представить себе все мое негодование, – писал Бретейлю герцог Шуазёль, – когда я узнал о том, что произошло 25 февраля. Признаюсь вам, я не ожидал, что все это будет сказано в таком тоне; Франция не привыкла еще получать приказания из России. Не думаю, чтобы Воронцов мог дать нам какие-нибудь объяснения по этому поводу. Их бесполезно и спрашивать. Мы знаем теперь и так всё, что могли бы узнать, и следующее объяснение, которое мы получим, будет сообщение о союзе, заключенном между Россией и нашими врагами».

И действительно, через два месяца это соглашение было уже совершившимся фактом. 24 апреля Петр подписал мирный договор с Пруссией, включив в него параграф, возвещавший о скором заключении оборонительного и наступательного союза между обеими державами. Он открыто оповестил всех о своем намерении стать вместе с частью русской армии под начальство Фридриха. Это была его мечта, которую он лелеял давно. Еще в мае 1759 г. маркиз Лопиталь доносил своему правительству:

«Великий князь, разговаривая наедине с графом Шверином и князем Чарторыйским, стал восхвалять прусского короля и сказал графу Шверину буквально, что надеется иметь славу и честь принять когда-нибудь участие в войне под начальством короля Пруссии».

В то же время Петр, по-видимому, искал ссоры с Данией из-за своих немецких владений. Император всероссийский не считал для себя недостойным мстить за действительные или воображаемые обиды герцога Голштинского. Один русский историк написал даже целую книгу, чтобы объяснить, в чем состояло то, что он называет «политической системой» наследника Елизаветы. По его мнению, все будущее России было бы поставлено на карту, если бы эта система могла быть осуществлена. Но, полагаем мы, этот историк оказывал Петру III и его политике слишком много чести. Думал ли в самом деле Петр о том, чтобы «пожертвовать устьями Западной Двины для того, чтобы утвердиться на устьях Эльбы, и оттолкнуть несколько миллионов своих соотечественников, чтобы ничто не мешало ему завоевать, с помощью Пруссии, несколько сот тысяч полугерманцев и полудатчан, находящихся за сотни верст от России?» Мы склонны думать, что Петр просто хотел выразить свое восхищение перед Фридрихом II и удивить Германию своим мундиром голштинского генерала. Он продолжал играть в солдатики; но – только, имея теперь свободу выбора, уже не довольствовался больше солдатами из крахмала.

Во внутренней политике Петр выказал себя тоже очень смелым реформатором. Указы следовали за указами: о секуляризации владений духовенства, об освобождении дворянства от обязательной службы, об упразднении «тайной канцелярии», т. е. отделения политической полиции. Что значило это поспешное законодательство? Был ли Петр в самом деле либерален? Если верить князю Петру Долгорукому, один из современников Петра III, князь Михаил Щербатов, объяснял по-своему появление указа о дворянстве. Раз вечером, когда Петру хотелось изменить своей любовнице, он позвал к себе статс-секретаря Дмитрия Волкова и обратился к нему с такими словами: «Я сказал Воронцовой, что проработаю с тобою часть ночи над законом чрезвычайной важности. Мне нужен поэтому на завтра указ, о котором говорили бы при дворе и в городе». Волков поклонился, и на следующий день Петр был очень доволен, но и дворянство также. Но возможно, что, поддаваясь отчасти влиянию окружающих и осуществляя не задумываясь идеи, внушаемые ему со стороны, Петр подчинялся в то же время и тому разрушительному инстинкту, который так часто встречается у детей и заставляет их ломать все, что подвернется им под руку, и при беспокойном уме Петра эта страсть разрушения принимала у него особенно угрожающий характер. Ему нравилось одним росчерком пера переворачивать весь строй государства и видеть вокруг себя испуганные этими быстрыми переменами лица. В этом выражались теперь его шалости. А может быть, он хотел подражать Фридриху. Но во всяком случае он искренно забавлялся и надеялся стать, в свою очередь, великим государем.

Рисковал ли он лишиться любви подданных и поколебать сам престол этой смелой ломкой внешней и внутренней политики? Не думаем. Чего только его подданные не видели и прежде! Духовенству был, разумеется, нанесен страшный удар, но оно промолчало. Дворянство имело повод радоваться, но оно осталось одинаково безмолвным. Только сенат предложил воздвигнуть императору золотую статую, от которой тот отказался. Впоследствии все уверяли, что видели симптомы полной дезорганизации в правительственной машине России еще до события, положившего конец новому царствованию. Но такие наблюдения всегда делаются задним числом. А пока Петр царствовал спокойно, несмотря на свои фантастические выходки: ведь Бирон, до него, позволял себе еще более рискованные. И, очевидно, государственный механизм России походил на те массивные сани, которые везли до Москвы Екатерину и ее участь: ему были не страшны никакие ухабы, никакие потрясения.

Но Петр сделал все-таки две роковые ошибки: он создал вокруг себя недовольных, а других довел до полного отчаяния. Недовольной была армия. Не потому, чтобы ей претило, как уверяли потом, переменить фронт и сражаться с пруссаками против Австрии после того, как она билась с австрийцами против Пруссии. Ненависть к остроконечной каске, приписанная солдатам, находившимся в 1762 г. под командой какого-нибудь Чернышева или Румянцева, кажется нам плодом чисто современного воображения. Во-первых, вопрос об остроконечной каске не существовал вовсе: воины Марии-Терезии были совершенно такими же немцами, как и солдаты Фридриха. Но Петр хотел ввести в армию прусскую дисциплину, и этого она ему не могла простить. У нее была собственная дисциплина; за малейший проступок гренадеры, которые были при Елизавете в таком почете – и по заслугам, – подвергались в ее царствование трем, четырем, даже пяти тысячам палочных ударов – и находили это вполне законным. Иногда они оставались каким-то чудом живыми после этой ужасной пытки и безропотно становились опять в ряды. Но зато им показалось теперь совершенно невыносимым проделывать несколько раз кряду какое-нибудь учение из-за недостатка в общей картине маневра. Затем Петр осмелился коснуться их мундиров. Это была вторая обида. Наконец он стал поговаривать о том, чтобы упразднить гвардию, как его дед упразднил когда-то стрельцов. Это значило поднять руку на «святая святых». За последние полвека гвардия была в сущности самым прочным элементом во всей империи. А новый царь распустил кавалергардов, тот самый полк, унтер-офицеров которого покойная императрица приглашала к себе за стол. Он заменил их голштинцами. Принц Георг Голштинский был назначен главнокомандующим всей русской армии и поставлен во главе конной гвардии, которая до того не знала никогда другого командира, кроме самого государя. Это переполнило чашу. Нам кажется, что более или менее единодушные свидетельства современников о враждебном настроении общественного мнения, вызванном поступками нового императора, имеют в виду именно эти его военные реформы и впечатление, которое они производили в войсках. Мы уже знаем, что значило слово «общество» в России того времени.

А недовольным, доведенным до негодования и отчаяния, была Екатерина. По отношению к ней какой-то дух безумия, по-видимому, овладел Петром. После 15 января 1762 г. барон Бретейль писал герцогу Шуазёлю:

«Императрица находится в самом тяжелом положении; с нею обращаются с глубочайшим презрением. Я уже указывал вам, ваша светлость, что она призывает себе на помощь философию, но говорил также, как мало это лекарство подходит к ее нраву. С тех пор я узнал, и не могу в этом сомневаться, что она начинает уже с большим нетерпением выносить поведение императора по отношению к ней и высокомерие госпожи Воронцовой. Я не могу представить себе, чтобы эта государыня, смелость и решительность которой мне хорошо известны, не отважилась бы рано или поздно на какой-нибудь крайний шаг. Я знаю, что у нее есть друзья, старающиеся ее успокоить, но готовые для нее на все, если она этого от них потребует».

В апреле, переехав в новый дворец, отделка которого уже близилась к концу, Петр занял один из флигелей, а жене назначил апартаменты на противоположном конце другого. Рядом же с собой он поместил Елизавету Воронцову. С известной точки зрения Екатерина должна была остаться довольной таким распоряжением: оно давало ей больше свободы, а в свободе Екатерина нуждалась до последней степени. Она опять была беременна и на этот раз уже никак, даже по простой случайности, не могла назвать императора отцом своего ребенка. А между тем эта беременность могла служить наглядным объяснением пренебрежения, о котором говорит барон Бретейль, и как бы официальным одобрением того положения вещей, которое Екатерина едва выносила. Петр же делал его еще мучительнее ежеминутными возмутительными выходками, грубостями и мелочными, жестокими придирками. Однажды, ужиная со своей любовницей, он послал за графом Гордтом, сидевшим у императрицы. Швед, не осмеливаясь сказать Екатерине, куда его зовут, отклонил приглашение императора. Тогда Петр явился за ним лично, грубо объявил ему, что его ждет Воронцова, и заставил его следовать за собой. Другой раз, узнав, что императрица любит фрукты, он запретил подавать их на стол. Временами в нем просыпалась и ревность. Так, Екатерина любила нюхать табак по обыкновению, распространенному в то время даже среди молодых и красивых женщин. Эта привычка появилась у Екатерины рано, и она не бросала ее во всю свою жизнь. Но Сергей Голицын рассказывает, что она должна была, по приказанию императора, отказаться от нее временно, так как имела несчастье попросить как-то отца князя Голицына одолжить ей свою табакерку. Известна сцена, ставшая знаменитой, когда император публично оскорбил императрицу, бросив ей в лицо грубую брань. Это случилось 21 (9) июня 1762 года на парадном обеде на четыреста персон, данном особам трех первых классов и иностранным послам по случаю ратификации мирного договора с Пруссией. Императрица занимала свое обычное место посреди стола. Император, имея по правую руку барона Гольца, сидел на одном из концов. Прежде чем пить за здоровье Фридриха, Петр поднял бокал за императорскую фамилию. Не успела Екатерина поставить своего бокала на стол, как император послал к ней флигель-адъютанта Гудовича спросить, почему она не встала в знак уважения к его тосту.

Она ответила, что так как императорская фамилия состоит только из государя, ее самой и их сына, то она сочла этот знак уважения излишним. Петр сейчас же вторично отправил к ней Гудовича, приказав ему сказать императрице, что она дура и должна была бы знать, что оба принца Голштинские, дяди императора, тоже принадлежат к императорской фамилии. И, очевидно, боясь, что Гудович не исполнит в точности данного ему поручения, Петр на весь стол закричал: «Дура!» – обращая непосредственно это приветствие той, которой оно предназначалось. Все слышали слова императора. На глазах у Екатерины блеснули слезы.

Но это были еще только оскорбления. Петр имел безумие прибавить к ним и угрозы. В тот же день фрейлина Воронцова получила орден св. Екатерины, который жаловался обыкновенно только лицам императорского дома и принцессам крови. Сама Екатерина получила его лишь после официального обручения с будущим императором. Кажется, выходя из-за стола, Петр, как всегда, пьяный, отдал даже князю Барятинскому приказ арестовать императрицу. И только увещания принца Георга Голштинского заставили императора отказаться от своего намерения. Но все были уверены, что рано или поздно Петр решится на это. Говорили, что его подговаривают Воронцовы; что он хочет постричь Екатерину в монастырь, заключить в тюрьму маленького Павла и жениться на фаворитке. Елизавета Воронцова имела теперь над ним неограниченную власть. Такая именно любовница, как она, была вполне под стать этому паяцу в императорской мантии с манерами немецкого капрала. Она была некрасива. «Уродливая, грубая и глупая», говорит про нее Массон. Немец Шерер, который все в Петре находил прекрасным, признается все-таки, что, выбрав себе такую подругу, Петр выказал очень прискорбный вкус. И это, по мнению Шерера, единственное, в чем можно было бы упрекнуть Петра. Воронцова была зла и невоспитанна. «Она божилась, как солдат, косила, воняла и плевалась при разговоре». По-видимому, она даже бивала иногда императора, но зато напивалась вместе с ним пьяной, и это служило ему удовлетворением. Рассказывают, что в минуту переворота, погубившего и Петра, и его любовницу, и их безумную затею, манифест о низвержении Екатерины и возведении на престол Воронцовой был уже готов и должен был быть опубликован в непродолжительном времени.

Таким образом, Екатерина стояла перед дилеммой, разрешение которой и в том и в другом смысле подвергало ее страшной опасности, с тою только разницей, что в первом случае она не могла ничего выиграть, а во втором могла немногое потерять. Она и сделала, соответственно этому, свой выбор.

III

Данный текст является ознакомительным фрагментом.