Глава 2 Восшествие на престол

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 2

Восшествие на престол

I. Восшествие на престол

Темная ночь; улица Петербурга, тихая и пустынная, под толстым снежным покровом, в морозном воздухе северной зимы; заворачивая из темного переулка, показывается толпа солдат в сопровождении молодой и хорошенькой женщины…

Опять-таки анекдот!..

Но, спрашиваю себя, как бы я мог избежать этого анекдота? Привести, говоря об исторической ночи 25–26 ноября 1741 г., официальные манифесты, возвестившие России и Европе о восшествии на престол дочери Петра Великого? Это было бы конечно менее картинно, в более строгом вкусе, как этого желают некоторые мои читатели – и совершенно неверно. Единственная абсолютная истина – это именно описанная мною ночная экспедиция, с виду банальная и двусмысленная, женщина в сопровождении нескольких гренадер; затем часовые, оглушенные у входа во дворец, другая женщина, извлеченная из постели, ребенок, взятый из колыбели; в общем, – для того, чтобы положить конец регентству Анны Леопольдовны, свергнуть с престола Иоанна III и возвести на престол Елизавету, – почти дословное повторение драмы, за год до того низложившей Бирона.

Дворцовые драмы, начинающаяся в казармах; распри между женщинами и фаворитами; поединки между авантюристами и иноземными династиями; заговоры, революции, убийства, в которых Россия была погрязшей почти целое столетие, словно в обрывистом и тинистом русле потока, – как мне вычеркнуть вас из истории?

С восшествием на престол Елизаветы мы приблизились к несколько менее бурному промежутку времени, но споткнувшись о весьма неприглядный порог! В предыдущей главе я описал первые этапы переворота, спешный заговор, захват Зимнего дворца и беспрепятственное пленение его обитателей. Один очевидец этого события оставил нам описание последующих часов.

Князь Яков Шаховской, приверженец Бирона в царствование Анны Иоанновны, затем сторонник Волынского, когда звезда фаворита стала меркнуть, был человек ловкий. Став регентом после смерти Анны, Бирон не поставил ему в укор его измены, и вскоре так был очарован новыми доказательствами преданности с его стороны, что назначил своего вчерашнего противника на место полицмейстера. Когда регентство закончилось катастрофой, Шаховской беспрекословно позволил перевести себя на место помощника полицмейстера. Вскоре в силу заступничества всемогущего родственника, Головкина, ему предоставлено было, в ожидании лучшего, место в Сенате. Он крепко надеялся, что долго ему ждать не придется. Карьеры делались в то время в России с головокружительной быстротой. 25 ноября 1741 г. он обедал у Головкина; гостей обоего пола было более ста человек; после обеда были танцы, затем ужин. Вернувшись домой в час ночи, сенатор уснул было глубокими сном, когда сильные удары в ставни и громкий зов разбудили его. Он узнал голос одного сенатского пристава.

– Что такое?

– Ваше сиятельство, вставайте!

– Зачем?

– Чтобы присягать цесаревне Елизавете, только что вступившей на престол.

Опять катастрофа, опять перемена, опять начинать карьеру с начала!

Карета Якова Петровича не могла пробиться сквозь толпу, окружавшую дворец. Невзирая на сильный мороз, обыватели и солдаты запрудили площадь, теснясь у зажженных больших костров и распивая водку. Ему пришлось сойти и, завязая в снегу, протискиваться ко входу во дворец, к которому в то жевремя пробирался один из его товарищей, Алексей Дмитриевиче Голицын.

– Как это сделалось?

– Не знаю.

Лишь в третьей зале они узнали некоторые подробности от Петра Ивановича Шувалова, одного из героев минувшей ночи. Но тотчас же из соседней группы, состоявшей из офицеров, послышался иронический и презрительный голос.

– Сенаторы! Что теперь скажете, сенаторы?[50]

То был лозунг нового режима. Cedat toga amis![51] В отдалении, окруженная другой группой офицеров, недоступная, Елизавета сияла радостью, весело разговаривая и звонко смеясь среди бряцанья сабель и шпор…

Она захватила власть, но на каких основаниях? Никто не знал. Сама она того не знала. После принесения присяги в церкви Зимнего дворца, уступая желанию толпы, требовавшей ее появления, она вышла на балкон, держа ребенка на руках. То был маленький Иоанн. Император? Казалось, что окончилось лишь регентство Анны Леопольдовны, и что тетка заняла место матери вплоть до совершеннолетия государя. Тут же изданный манифест не рассеял недоразумения. Елизавета в нем возвещала, что вследствие беспорядков, происшедших во время малолетства Иоанна, ее верные подданные, как духовные, так и светские, и главным образом гвардейские полки, единогласно просили ее занять престол. Но она не поднимала вопроса о своих правах на престол и не произнесла слова «императрица». Но внутри дворца солдаты кричали во весь голос это слово, и на площади бессознательная толпа вторила им. Как бы повинуясь воле народа, Елизавета, вероятно, тут и почерпнула воодушевление, в котором нуждалась. В десять часов утра она объявила Шетарди, что ее только что признали императрицей. Вместе с тем, как бы спрашивая совета, она разрешила страшный вопрос:

«Что сделать с принцем Брауншвейгским?»

Императора уже не существовало.

Шетарди ответил, не колеблясь: «Надо употребить все меры, чтобы уничтожить даже следы царствования Иоанна VI».

В два часа последовал новый вопрос: «Какие предосторожности принять относительно иностранных государств?» Ответ: «Задержать всех курьеров, пока ваши собственные посланные не успеют объявить о совершившемся событии».

Не посмев вступить в игру, пока карты не были раскрыты, Шетарди с тем большей решительностью проявил теперь желание принять в ней участие. Между тем гренадеры стояли на часах, с заряженными ружьями и начеку даже в самой спальне императрицы. Не следовало ли ожидать контрреволюции?

Лишь 28 ноября новый манифест рассеял недоумение публики. В нем, наконец, упоминалось о правах Елизаветы, основанных на завещании Екатерины I. После Петра II и за неимением детей от него, оно указывало, как на законных наследников, на цесаревну Анну Петровну, старшую сестру Елизаветы с ее потомством, и затем на Елизавету с ее потомством. Но разве Анна Петровна, скончавшаяся в 1728 г., не оставила после себя детей? Ведь, существовал сын от ее брака с герцогом Голштинским. Не следовало ли ему царствовать? Нет; воспитываясь в Киле в протестантской религии, он подпадал под заключительный пункт завещания, устранявший от престола наследников не православного вероисповедании. Вызвав его впоследствии в Петербурге и назначив его своим преемником, Елизавета прежде всего перевела его в лоно православной церкви. Но, сделав это, не следовало ли ей тотчас же уступить ему место? Один историк утверждает, что она о том подумывала, приготовив себе даже убежище в Воскресенском монастыре, будто бы выстроенном ею с этою целью на берегах Невы.[52] Оставляю на нем ответственность за это утверждение.

В манифесте было объявлено, что принц Иоанн и его семья отправлены обратно в Германию с соответственными их званию почестями. Дочь Петра Великого, по-видимому, действительно имела намерение это сделать. Сообщу ниже, каким влияниям она уступила, отказавшись от него, обременив тем захват власти излишним проявлением насилия и жестокости и добавив к темным главам истории своей страны одну из самых ее горестных страниц.

II. Брауншвейгская фамилия

Это семейство, происшедшее от брака одной из внучек старшего брата Петра Великого, Иоанна V,[53] с принцем Брауншвейгским, состояло в ту минуту из низверженного императора, его младшей сестры Екатерины и их отца и матери, принца Антона-Ульриха Брауншвейгского и принцессы Анны Леопольдовны Мекленбургской, бывшей правительницы. Первоначальные намерения Елизаветы по отношению к ним были милостивы. Изгнанники должны были получить 30 000 рублей на путешествие и 60 000 руб. ежегодной пенсии. Василий Федорович Салтыков, которому поручено было сопровождать их, получил приказание ехать не останавливаясь и объезжать большие города. Увы! моим читателям уже известны случайности подобных путешествий в России; постоянные перемены и отмены данных распоряжений на пути к изгнанию усугубляли горечь и ужас его. На первой же станции курьер догнал Салтыкова и передал ему приказание не спешить и останавливаться по несколько дней в каждом городе вплоть до Риги. Елизавета уже пожалела о первом своем порыве и хотела дать себе время на размышление. В Риге последовал опять сюрприз: приказание оставаться на месте впредь до новых распоряжений. Существовала некоторая связь между этими переменами и этапами другого путешествия – того, что совершал в то же время в обратном направлении будущий наследник престола, «Голштинский чертушка», как называла его Анна Иоанновна. Елизавета опасалась, пожалуй, что немецкая родня изгнанной семьи задержит по пути этого второго узурпатора, и она оставила на всякий случай заложников. Этот расчет, если он и существовал, осложнялся еще другими соображениями. Бывшего императора и его родителей не только задержали в Риге, но и заточили в тюрьму. Вскоре мысль об отправке их на родину была вовсе оставлена.

По существующим предположениям, хирург и наперсник Елизаветы, Лесток, был отчасти виновен в этом событии. Но мы находим следы и других советов, данных Елизавете в этих щекотливых обстоятельствах и стремившихся доказать ей, что, выпуская из рук сверженного императора, она не будет твердо сидеть на престоле. В особенности Фридрих II прилагал все старании, чтобы убедить ее в этом. Сам женатый на принцессе Брауншвейгской, что он не забывал подчеркивать в предыдущее царствование, хотя ненавидел свою жену и ее семью, он тем не менее с большим рвением силился устранить от себя всякое подозрение в симпатиях к молодому принцу, приходившемуся ему племянником. Салтыков, сам по себе хороший человек, имел в числе своих подчиненных лиц, желавших подслужиться. Они стремились усилить тревогу императрицы. Так, она узнала, что Анна Леопольдовна дурно обращалась с начальником своего конвоя, что прислуга будто бы спрашивала маленького принца: «Кому, батюшка, голову отсечешь?» А ребенок отвечал: «Василию Феодоровичу».

Салтыков тщетно отрицал это. «Маленький принц почти ничего не говорит», утверждал он. Елизавета ему не верила. В течение всего своего царствования ее преследовал призрак сверженного соперника. Австрия, Швеция, даже Пруссия, казалось ей, вступались за него. Позднее, согласно некоторым данным, она даже подумывала о браке с грозным призраком, с тем, чтобы избавиться от этого наваждения.[54] Но в это время, оставляя несчастную семью в Риге, она советовалась со всеми, даже с Бироном, возвращенным ею из ссылки, причем она поселила его в Ярославле, запретив ему приезд в столицу и ко двору, как поступить с принцами Брауншвейгскими. Может быть, регент и внушил ей ее окончательное решение.[55] 13 декабря 1742 г. вся семья была перевезена в большой тайне в Дюнамюнде, затем в январе 1744 г. в Ораниенбург, ныне Раненбург, Рязанской губернии. В этот промежуток времени Брауншвейгская фамилия увеличилась еще одним членом, принцессой Елизаветой, родившейся в тюрьме и прожившей в ней сорок лет. Ссыльных по ошибке чуть было не свезли в Оренбург. В то время д’Аллион, французский поверенный в Петербурге, писал в Версаль следующие подробности:

«У этих высоких узников отняли всех иностранных слуг, за исключением г. Геймбурга, двух камердинеров, фрейлины Юлии (Менгден) и ее сестры. Первая, по-прежнему любимый идол принцессы Анны, уносит с собою верное доказательство того, что пламя любви может зажечься среди самых великих несчастий. Адонисом был гвардейский сержант».

В июле 1744 г. – новая перемена, вызванная мнимым заговором, с которым в предшествовавшем году было связано имя маркиза Ботта, посланника Марии-Терезии. Фридрих тотчас же поспешил отстранить от себя всякое подозрение в сообщничестве, посоветовав Елизавете сослать гораздо дальше беспокойного племянника.[56] Императрица восемь месяцев раздумывала над этим. Как мы увидим ниже, она не скоро принимала свои решения. Но данный совет даром не пропал. В июле майор Миллер получил приказание перевезти из Ораниенбурга в Архангельск и затем Соловецкий монастырь четырехлетнего мальчика, которого ему передали под именем Григория.

То был бывший император.

Анна Леопольдовна была вновь беременна. Ее разлучили с мужем, как она думала, навсегда. Отняли у нее и Юлию Менгден, что являлось для нее, несомненно, худшим несчастием. Изгнанники не знали, куда их везут. Лишь на берегу Белого моря все члены семьи вновь встретились вместе. Но настала зима, и состояние льдов не позволяло добраться до Соловков, так что пришлось ждать весны в Холмогорах. Камергер Николай Корф, заменивший теперь Салтыкова, посоветовал оставить там узников, и предложение его было принято.

В ста двенадцати верстах от своего устья Двина образует несколько островов. На одном из них стоят Холмогоры. Город этот состоял в то время приблизительно из ста пятидесяти домов, растянувшихся на протяжении двух верст вдоль единственной и извилистой улицы; внешний вид его немногим изменился с тех пор. Он считался, однако, одним из самых древних и известных городов в России, сыграв большую роль в истории Северо-Восточного края. До восшествия на престол московских царей он представлял собой очень значительный административный и коммерческий пункт, впоследствии его затмил Архангельск. Но еще при Петре Великом его собор Спаса Преображения, выстроенный из каменных плит в византийском стиле, считался красивейшим в Империи. В трех верстах от города лежит село, официально носящее название Денисовки, но прозванное крестьянами Болотом – место рождения великого Ломоносова.

Отыскивая тюрьму, где бы можно было поселить новых гостей, Корф нашел лишь дом архиерея; этому последнему пришлось искать себе убежища в другом месте. Высокий деревянный частокол, охраняемый солдатами, совершенно отрезал от мира Анну Леопольдовну и ее товарищей по несчастью. Жители Холмогор не знали ни имени, ни звания узников. На содержание их губернатору выдавалось 10–15 тысяч рублей; но никому не приходило в голову спрашивать у него отчета в них, и случалось, что принц Антон, имевший привычку пить кофе по три раза в день, был лишен его целыми месяцами.

Юлию Менгден заменила по причинам, оставшимся неизвестными, ее сестра Бина (Якобина), явившаяся только лишней мукой для тех, чье заточение она должна была разделить и смягчить. Это было ужасная особа! Ее ссоры с караульными офицерами и солдатами, бурные сцены с принцем Антоном, беззастенчивый роман с домашним доктором, Ножевщиковым, и постоянные скандалы доставляли неисчерпаемый материал для рапортов, отправлявшихся в Петербург. Наконец ее заперли в отдельную камеру; но она била солдат, приносивших ей есть, и выливала им на голову суп.

Среди всех этих испытаний Анна Леопольдовна родила в Холмогорах еще двух сыновей, принцев Петра и Алексея, и умерла в 1746 г. Толстый, полнокровный, находившийся всегда под угрозой апоплексического удара, ее муж пережил ее однако на тридцать лет. Дети росли, но они были рахитики и полуидиоты. В 1756 г. принц Иоанн, бывший император, исчез, выкраденный ночью гвардейским сержантом, в величайшей опять-таки тайне привезшим его в Шлиссельбург. За ним закрылись окованные железом двери каземата. Он целые годы не видел человеческого лица. В его камеру входили, предварительно приказав ему спрятаться за ширмы. Он никогда не узнал места своего заключения. Рапорты от 1759 г. изображают его, впрочем, не совсем нормальным. Но его тюремщики полагали, что он мог и симулировать сумасшествие. Во всяком случае, он, по-видимому, сохранил сознание своей личности. Шувалов велел его спросить через офицера: «Кто ты?»; он ответил: «Человек великий – принц! Мне подменили имя». В другой раз он сам гневно крикнул на того же офицера: «Как ты смеешь на меня кричать? Я здешней империи принц и государь ваш!» После этих выходок его лишили чаю и теплых чулок, чтобы посбить с него спеси. Но все это легенды, как и повесть о бегстве его в сопровождении монаха, доведшем узника до Смоленска. Один только раз, согласно почти достоверным данным, его вывели из каземата и повезли в полностью закрытой карете в Петербург, где Елизавета видела его, не раскрывая, однако, своего инкогнито.

Я рассказал в другом своем труде[57] трагическую развязку этого долгого мученичества, действительную на этот раз попытку освобождения, в которой однако узник, по-видимому, сознательно не участвовал после двадцатипятилетнего заключения – это было в 1764 г. – и загадочное убийство, которое никто не пожелал взять на свою совесть.

Екатерина II, бывшая в то время на престоле, решительно сняла с себя всякую ответственность за эту смерть, но до 1780 г. она ничего не сделала в смысле улучшения судьбы обоих братьев и обеих сестер несчастной жертвы. Отец их умер в 1775 г. Тогда только она нашла возможным уступить просьбам датской королевы, также приходившейся теткой узникам. Родня у них была знатная! Архангельский губернатор Мельгунов отправился в Холмогоры и возвестил несчастным радостную весть: их отправят в Данию; они получат свободу и приличную пенсию. Вместо ожидаемых им восторгов, он увидел лишь изумление и испуг.

Принцесса Елизавета выразила приблизительно следующим образом общие чувства:

– Мы долго и страстно жаждали свободы; но на что она нам нужна теперь? Мы не умеем жить среди людей. Пусть императрица соблаговолит лишь разрешить нам гулять по лугам. Мы слышали, что на них растут цветы. Мы бы также желали видеться с женами офицеров, караулящих нас. Нам прислали из Петербурга одежду, корсеты, наколки. Мы не знаем, что с ними делать. Если императрице угодно, чтобы мы их носили, мы искренно просим ее прислать нам кого-нибудь, кто бы научил нас, как с ними обращаться.

– Других желаний у вас нет?

– Еще одно: во дворе построили баню, рядом с нашими комнатами; дом деревянный и мы боимся сгореть; нельзя ли нас избавить от этого соседства.

Большего Мельгунову не удалось добиться и от других членов семьи. Они, впрочем, говорили с трудом. Старшая из принцесс, Екатерина, оглохнув восьми лет, объяснялась с окружающими лишь знаками. Когда произносили имя императрицы, другие бросались на пол, дрожа всем телом.

Однако губернатору пришлось все-таки исполнить данное ему приказание. Принцев Брауншвейгских перевезли в город Горзенс, в Ютландии; каждый из них получил пенсию в восемь тысяч рублей. Принцесса Екатерина пережила сестру и братьев до 1807 г.[58] До сих пор их могилы сохранились в церкви маленького датского городка. Так закончилось непримиримое соперничество между двумя иностранными ветвями, Голштинской и Брауншвейгской, привитыми к стволу Романовых в силу смелой политики Петра Великого и его преемников. Но жертвами переворота 1741 г. явились еще и другие лица. Чтобы более не возвращаться к этому вопросу, расскажу тут же их судьбу.

III. Другие жертвы переворота

Перемена режима влекла за собой, в силу уже установившегося обычая, многочисленные аресты; брошенные сети захватывали всех известных или предполагаемых приверженцев старого режима. Фельдмаршал Ласси ловко увернулся от этого рокового последствия. Когда его внезапно разбудили в историческую ночь и спросили: «За какое правительство вы стоите?», он ответил не задумываясь: «За то, что стоит у власти». Менее счастливые, Миних, Левенвольд, Остерман и Головкин встретились в казематах Петропавловской крепости вместе со множеством более мелких деятелей, Менгденом, Тимирязевым, Яковлевым. Комиссия под председательством генерал-прокурора князя Никиты Юрьевича Трубецкого занялась допросом обвиняемых и судом над ними. Хотя среди них и были русские, но судьи, по-видимому, с этим не считались. То был процесс России против Германии. Судоговорение было краткое, обвинения мелкие, нелепые или гнусные. Миниху поставили в упрек, что он не защитил перед Бироном завещания Екатерины I, тогда как он первый стал жертвой фаворита. Согласно преданию, допрос его не был долог. На первый вопрос Трубецкого: «Признаете ли вы себя виновным?» – он ответил: «Да, в том, что вас не повесил». Этот Трубецкой был подчиненным фельдмаршала в Турецкую кампанию, в царствование Анны Иоанновны, и, имея на своем попечении провиантскую часть, два раза чуть не погубил армию Миниха.

Елизавета, скрытая занавесом, присутствовала на заседаниях суда. В силу ли женского любопытства или беспокойства государыни, не утвердившейся еще на престоле, Елизавета следила за всем процессом с начала до конца. Она слышала вопросы и ответы и приказала сократить следствие.

Легенда эта имеет под собою шаткие основания; она слишком плохо согласуется с документами процесса, как бы сомнительны они ни были. Миних изображается в них под гораздо менее героическим видом: он оспаривает шаг за шагом взводимые на него обвинения с большой тонкостью и некоторою наивностью.[59] Приговор был составлен заранее, и он должен был это знать. Большей части обвиняемых предстояла смерть, согласно единогласному решению. Но какая смерть? Большинство судей стояла за то, чтобы просто обезглавить их. Послышался один голос, восставший против этой чрезмерной снисходительности и требовавший колесования для Остермана. Василий Владимирович Долгорукий, каким-то чудом избежавший пыток, которым подверглись его родные, только что вернувшийся из ссылки и превратившийся в судью, думал лишь о том, как бы дать побольше работы палачам. Жестокий режим воспитывает безжалостных людей. В этом судилище все таковыми и были. Елизавета сидела тут же за занавесом, и слишком опасно было принимать сторону осужденных; итак, решено было, что Остермана будут колесовать, Миниха четвертовать, а топор приберегли для мелкой сошки.

17 января 1742 г. толпа, тем более жадная до кровавых зрелищ, чем чаще их ей дают, собралась на Васильевском острове вокруг эшафота, сколоченного из простых досок. Ни черной обивки, ни красного ковра; смерть и мучения в самом незатейливом уборе! Императрица уехала накануне в один из загородных домов. Таков был всегда ее образ действий в подобных случаях: обнаружить чувствительность и, закрыв глаза, предоставить другим поступать как бы по своему усмотрению. Впрочем, она не намеревалась дать полную волю кровожадности судей. В сущности, она желала строгих кар лишь для того, чтобы иметь возможность проявить милосердие, которым кичилась.

Не владевший, вследствие подагры, ногами бывший канцлер Остерман был привезен в санях на место казни. Он появился в легендарном костюме, уж десять лет известном европейскому дипломатическому миру: старой лисьей шубе, коротком парике и черной бархатной шапочке. Он выслушал свой приговор со свойственным ему выражением сосредоточенного внимания, кивая головой в некоторых местах или поднимая глаза к небу. На эшафоте ему объявили, что императрица, в своем милосердии, четвертовать его не приказала и что ему просто отрубят голову. Он добровольно отдался в руки палача; повинуясь всем его указаниям, заложил руки назад, которые держал прежде вытянутыми вперед. Ему сняли парик, расстегнули ворот рубашки, и палач уже выхватил топор из мешка медвежьей шкуры, когда внезапно, как в театре, произошла новая перемена действия, и ему объявили новое полупомилование: смертная казнь заменялась вечной ссылкой.

Может быть, несчастный Остерман этого и ожидал. Хорошо изучив державных женщин, он, пожалуй, предугадал эту чисто женскую по своей жестокости и коварству сцену. Подручный палача выпрямил его ударом ноги; он спокойно попросил свой парик, аккуратно застегнул шубу и стал ждать, чтоб с ним поступили по воле ее величества. Толпа зароптала. Зрелище обрывалось, и толпа предвидела дальнейшие разочарования того же порядка. Кровь действительно не была пролита. Но понадобилось заступничество стражи, дабы помешать зрителям по-своему изменить характер представления.

Остерману пришлось ехать в Березов, ужасный сибирский поселок, уже известный моим читателям. Его жена пожелала последовать за ним, и она же привезла оттуда его тело в 1747 г. Елизавета лишилась таким образом слуги, равного которому ей было не найти. Как государственный деятель, Остерман не был совершенством. Бирон едкой, но верной черточкой отметил свойственные ему привычки: «Когда выходил флот с артиллерией, тогда он… был болен. Когда пришло известие, что взят (наш) фрегат с 3 пакетботами и иностранные корабельщики имели еще много подобных известий, то он говорил точно так же… Но когда флот возвратился со славою, то он был здоров и принимал участие в том: не хорошее ли решение приняли мы? говаривал он и тому подобное».[60] Но с этими слабостями соединялись крайне редкие умственные дарования и совершенно исключительное ввиду эпохи и среды благородство: будучи почти полновластным хозяином внешней политики, бывший канцлер проявил чрезвычайно ясное понимание интересов страны, неослабное рвение в служении им, и вместе с тем отошел от власти почти бедняком. В 1741 г., по подписании трактата с Англией, он даже отказался от обычного вознаграждения в пятнадцать тысяч фунтов, попросив для себя взамен перстень или какой-либо художественный предмет; его же коллеги, с Черкасским во главе, хотя и чрезвычайно богатые, предпочитали брать деньги.[61] Мне еще придется говорить, насколько устранение его от дел отозвалось на царствовании Елизаветы.

Миних был немцем совершенно иного типа. В нем не было почти чрезмерной простоты Остермана; наоборот, он был театрален в своем героизме, чему его раса являет примеры более частые, чем то принято думать. Свежевыбритый, тогда как его товарищи по несчастию отпустили себе бороды в тюрьме, одетый в лучший мундир, в красной парадной шинели на плечах, он взошел на эшафот с улыбкой на устах, окидывая властным взором враждебно настроенную толпу и фамильярно здороваясь со знакомыми ему солдатами. Его сослали в Пелым, откуда в то же время Елизавета указом вернула Бирона. На одной почтовой станции под Казанью соперники встретились и раскланялись, не обменявшись ни словом.

Пелым, сибирский город в трех тысячах верстах от Петербурга, насчитывал тогда двадцать деревянных домов. Миних жил в доме, обнесенном высоким частоколом, подобным тому, что скрывал холмогорских ссыльных. Окружающий мир представлял собою болото, мерзлое зимой, а летом высылавшее такое количество мошкары, что нечем было дышать и приходилось держать лицо закрытым. Три летних и солнечных месяца, затем стужа и темнота. Съестные припасы доставлялись из Тобольска, за семьсот верст. Бывшему фельдмаршалу выдавалось по два рубля в день на продовольствие. По примеру госпожи Остерман, и его жена последовала за ним. Кроме довольно многочисленной челяди, он взял с собою пастора. Можно себе представить, какие лишения ему пришлось претерпеть. Героя, о котором Екатерина II говорила, что если он и не был сыном России, то был ее отцом, Россия, в лице дочери самого великого из ее детей, обрекла на двадцать лет подобной жизни, но не надо забывать, что то была эпоха Бинга, Дюплекса и Лабурдонне.

Миних выдержал это испытание с мужеством, которое само по себе достойно нашего удивления. Сохранилось несколько писем его к брату, оставшемуся в Петербурге. В них мы не найдем ни единой жалобы. Конечно, изгнанник знал, что его переписка читалась не одним только адресатом. Он объявлял себя чрезвычайно довольным своей судьбой и благодарным императрице за ее благодеяния! Рассказывал, как он каждый день за столом пил за здоровье государыни мед, ввиду того, что французское вино стоило слишком дорого. Эти подробности предназначались, вероятно, для перлюстраторов тайной канцелярии. А вот другие черточки и для историка. Занимаясь зимой починкой неводов и изготовлением клетей для кур, Ставучанский герой превращался летом в земледельца. Режим высокого частокола, по-видимому, допускал некоторые послабления; он брал в аренду местные тощие луга, собирал после сенокоса работников и пировал с ними. Он сохранил крепкое здоровье и неизменное хорошее настроение. Жена его, деятельная хозяйка, собственными руками шила белье на весь дом и забывала всю грусть своего положения, видя мужа таким веселым и здоровым; в местных преданиях она оставила светлое и доброе воспоминание.

Несомненно, муж ее был менее искренен в своем смирении. С внешней стороны его поведение было безупречно, но то была одна лишь видимость. В начале своего изгнания ему запрещено было писать. Он объявил, что имеет сообщить нечто весьма важное императрице; ему разрешили писать, и он тотчас же завалил работой секретарей государыни. Он посылал в Петербург груды бумаг, бесконечных проектов, касавшихся администрации, военного дела, общественных работ и политики, свидетельствовавших о необыкновенном богатстве воображения и смелости замыслов. Он предлагал даже перекинуть мост через Балтийское море для соединения эстляндского побережья со Швецией. Однако если проекты его и были остроумны, то нередко сопровождавшие их письма к Елизавете доказывали, что ему не сладко жилось в Пелыме, и что он не пренебрегал никакими доступными ему средствами, чтобы отсюда выбраться. Он пытался затронуть в сердце и уме государыни все струны, способные зазвучать в его пользу: самолюбие и любовь к родителям, любопытство и страсть к роскоши, великодушие и набожность. Желала ли она иметь между Кронштадтом и Петербургом, на пространстве пятидесяти верст, тотчас же загородные дома, сады, фонтаны, водопады, бассейны и резервуары, парки, все по чудесному плану Петра Великого, ей стоило сказать лишь слово – слово, которое вернуло бы Миниха на берега Невы. Он мог сделать все это и еще многое другое. Он мог перещеголять Версаль и изумить мир, раскрыв некоторые замыслы великого царя, известные ему одному. Он не просил ни чинов, ни пенсии, объявляя себя согласным быть дворником ее величества, лишь бы она разрешила ему умереть у ее ног. Он впадал в лиризм:

«Не слышите ли вы, Августейшая Императрица, высокомилостивая и заботливая мать своей родины, не слышите ли вы те многочисленные труды, те славные предприятия Петра Великого, что взывают к вам ежечасно, заступаясь за меня, и восклицая: „Почему, Елизавета Петровна, не слушаете вы Миниха?.. Протяните руку скорбящим, выведите их из бедственного положения, и Спаситель протянет и вам руку, когда вы предстанете пред Ним“…[62]

Елизавета ничего на это не отвечала и положила конец переписке, отменив разрешение писать, которым он злоупотреблял. Час избавления пробил для него наконец, когда ему минуло уже восемьдесят лет и когда, вследствие ссоры с караульным офицером, ему грозили следствие и пытка. Курьер, посланный из Петербурга, предупредил несчастие. Елизавета скончалась, и Петр III призывал к себе доблестного воина. Миних стоял на молитве, когда пришла радостная весть, и его жена задержала курьера, пока он не кончил молиться. Месяц спустя он был у ворот Петербурга на скверных почтовых санях, в заплатанном тулупчике, сменившем на его плечах пурпур минувших дней. Тем не менее возвращение его было триумфальное: все старые товарищи по орудию бросились навстречу воскресшему герою, сопровождая его до роскошно отделанного дома, где его ожидал заслуженный покой. Но он отдыха не желал. Он тотчас же проявил стремление управлять всем и всеми, начиная с самого императора. Он не мог удержать его от гибели, но попытался защищать его до конца, и Екатерина, противником которой он тем самым оказался, простила старику; но она устранила его от себя, поручив ему управление портами; на этом посту он и умер в 1767 г. В 1764 г., в восемьдесят лет, он еще писал красавице графине Строгановой записки вроде следующей:

«Преклоняю пред вами колена и нет места на вашем чудном теле… которое я не покрывал бы, любуясь им, самыми нежными поцелуями»…

Он подписывался: «Нежно любящий старик».[63]

Он был авантюристом восемнадцатого века, ярко отмеченным печатью своего времени и своей породы, – честолюбивый, хвастливый, свободный от предрассудков, проявлявший на войне инстинкты дикого зверя, а в частной жизни чрезмерную чувственность, но обладавший вместе с тем самыми прекрасными семейными добродетелями и некоторыми чертами подлинного величия. Он дурно обращался со своими солдатами, но они его обожали. Он говорил им, что они лучшие солдаты в мире, а они называли его «ясным соколом». В России у него нет иного памятника кроме лютеранской церкви в С.-Петербурге, где он похоронен и где находится прекрасный портрет его, написанный одним его соотечественником незадолго до его смерти.[64]

Адъютант Миниха и главный пособник его в ночном перевороте против Бирона, Манштейн, автор столь известных «Записок», отделался в 1741 г. лишь потерей своего полка. Ему пришлось взять гарнизон на сибирской границе; в 1745 г. он получил разрешение путешествовать, чем воспользовался для того, чтобы перейти, не выходя в отставку, на службу Пруссии, и был убит в 1757 г. в стычке с отрядом кроатов. Оценив его бесстрашие, Фридрих составил для него следующую эпитафию: «Знаменит тем, что завязал сражение под Прагой и был виновником поражения при Колине».[65]

Германия восемнадцатого века дала России лучших представителей, чем этот воинственный рубака, но дала и худших. Когда князь Шаховской, отправлявший в 1742 г. приговоренных к месту их назначения, вошел в тюрьму, то вздрогнул, увидев перед собой высокую фигуру Миниха, его пламенные глаза и услышав властный голос бывшего фельдмаршала. Ему почудилось даже, что роли их переменились. Но зато изможденный, растерянный, небрежно одетый, с лицом перекошенным от ужаса, красавец Левенвольд, бывший обер-гофмаршал и законодатель мод при дворе Анны Иоанновны, в каземате представлял собой человеческое отрепье, внушавшее столько же отвращения, сколько и жалости. Его сослали в Соликамск, Пермской губ., обвинив главным образом в том, что на одном банкете он поставил куверт Елизаветы не на надлежащее место. Он там и умер в 1758 г.

В общем крутые меры, которыми Елизавета положила начало своему царствованию, ограничились лишь этими дальними ссылками и представляли собой некоторого рода прогресс. Дала ли она действительно обет отменить смертную казнь или нет,[66] но она оправдала предание, уже создавшееся на этот счет. Даже пытка не была пущена в ход во время следствия. Но к ней, увы! скоро вернулись. В этом наспех веденном процессе оказались и недочеты. Так, приговор вице-канцлера Головкина обрекал его на ссылку в Герман. Но ни на одной карте не удалось отыскать этой местности. Начальник отряда Берг долго искал ее в окрестностях Иркутска и Якутска, подвигаясь вперед наудачу, как при путешествии в незнакомой стране. До сих пор точно неизвестно, в каком месте Головкину пришлось отбыть свое наказание. Его точно так же сопровождала жена. Он умер в 1755 г., и тело его было привезено обратно графиней Головкиной, рожденной Ромодановской, проявившей затем, в течение еще многих лет продлившейся жизни, столько достоинства и постоянства в почитании памяти усопшего, что образ ее является одним из наиболее привлекательных в данную эпоху.[67] Таким образом, женский элемент, выведенный Петром Великим из своего унижения, подавал его дочери высокие примеры доблести, которым она, однако, не всегда следовала.

В распределении наказаний также обнаружилась неравномерность. Новая императрица не хотела или не посмела коснуться новгородского архиепископа Амвросия Юшкевича, относившегося, однако, к числу самых преданных сторонников бывшей правительницы. Впрочем, он поспешил принести повинную в проповеди, склонившей также Елизавету отменить приказание, данное Анной Иоанновной, не говорить длинных проповедей.

В данном случае, как и во многих других, советники Елизаветы в начале ее царствования не выказывали больших дарований и были взяты ею из нового штата людей, призванных к власти государственным переворотом.

IV. Новый штат

Этот штат набрался и дополнился отчасти из случайных элементов. Елизавете нечего было и думать, об управлении с помощью горсти гренадеров, донесших ее на руках до порога Зимнего дворца. Пока занимались арестом высших сановников прежнего режима, Воронцов и Лесток спешно собирали наименее скомпрометированных из служивших тому же режиму гражданских и военных чиновников. Таким образом, еще до восхода солнца во дворец явились: генерал-прокурор Трубецкой, адмирал Головин, начальник тайной канцелярии Ушаков, несколько немцев, среди них даже Бреверн, секретарь кабинета, и, наконец, вслед за князем Алексеем Михайловичем Черкасским, – личностью чисто декоративной, – великий государственный деятель ближайшего будущего, – Алексей Петрович Бестужев. С последним Лесток всегда поддерживал хорошие отношения. Он не задумываясь указал на него как на заместителя Остермана, и Бестужев и составил оба манифеста, которыми Елизавета возвестила о своем восшествии на престол. Ему временно вверено было управление почтовым ведомством. Его брат Михаил заменил Левенвольда в должности обер-гофмаршала, и для него наспех набрали достаточное количество подчиненных. Мардефельд писал по этому поводу Фридриху:

«Наряды, одежда, чулки и тонкое белье графа Левенвольда были розданы камергерам императрицы, которым нечем прикрыть свою наготу… Из четырех камер-юнкеров, только что получивших это назначение, двое были прежде лакеями, а третий служил конюхом».[68]

В декабре кабинет министров был упразднен, и Сенат занял опять первенствующее положение, «как было при Петре Великом». Он состоял из четырнадцати членов; лишь пять прежних сенаторов были исключены из собрания, именно те, что были назначены Анной Леопольдовной. Злопамятность Елизаветы дальше этого не простиралась. Вместе с тем фельдмаршалы Михаил и Василий Долгорукие, томившиеся в домах заключения при Анне Иоанновне сперва в Шлиссельбурге, затем в Соловках, были восстановлены в своих чинах. Вся семья Долгоруких, претерпевшая столько невзгод в предшествовавшие царствования, снова всплыла на поверхность. При дворе появились Николай Долгорукий, лишенный языка рукою палача, Александр Долгорукий, возвратившийся с Камчатки, и бывшая невеста Петра II княжна Екатерина. Киевский митрополит Ванатович, проведший десять лет в заточении в Белозерском монастыре за то, что забыл день рождения Анны Иоанновны, был выпущен на свободу и получил обратно свой пастырский жезл. Когда понадобился полицмейстер, вспомнили о Девьере, сосланном в Охотск Меншиковым в 1727 г. вместе с Бреверном, и другие немцы, как Сиверс, Флюк, вереницей потянулись за этим португальцем в канцелярии, которые надо было наполнить служащими. Во все эпохи национализм допускал некоторые компромиссы.

С любопытством ждали появления Алексея Ивановича Шубина, красавца-сержанта, заподозренного не без основания Анной Иоанновной в том, что он питал к ее племяннице чувства более пламенные, чем уважение, и тоже сосланного в Сибирь. Елизавета уже добилась от Бирона и затем от Анны Леопольдовны указа об его возвращении. Но, согласно обычаю, ссыльным, подобным Шубину, давали другие имена, и его долго не могли найти. В момент воцарения Елизаветы его только что отыскали на Камчатке. Но ему надо было проехать пятнадцать тысяч верст. Вернувшись в Петербург, он узнал, что его цесаревна стала императрицей, и что возвращение его ожидалось уже не столь нетерпеливо, как прежде. У Елизаветы было широкое сердце; но в данное время Разумовский владел этим сердцем безраздельно, и для соперника его в нем уж не оставалось более места. Впрочем, красота Шубина потерпела ущерб от его пребывания на Камчатке. Он получил чин майора в Семеновском полку и генерала в армии, орден Александра Невского и поместье в Нижегородской губернии, где и схоронил свое разочарование.[69]

Появилась снова и знаменитая Яганна Петрова, Frau Iohanna, как ее звали, – по фамилию Шмидт.[70] Екатерина I за интимные услуги подарила ей дом и обеспечила пенсией; она перешла затем на службу к Елизавете, подверглась допросу в тайной канцелярии в 1735 г. за непочтительные отзывы о Бироне, произнесенные в его присутствии, была приговорена к пытке и смертной казни, но отделалась наказанием плетьми и долгим заточением в одном из сибирских монастырей.[71]

В январе 1742 г. дети несчастного Волынского, казненного при Анне Иоанновне, получили обратно земли, конфискованные у их отца; вместе с тем вернулись из ссылки бывший регент Бирон, со своими братьями и приверженцем, генералом Бисмарком. Бироны поселились в Ярославле, а Бисмарк вновь поступил на службу в армию.

Однако сообщники переворота требовали своей части милостей. Согласно несколько сомнительным данным, Лесток просил почетной отставки. Присмотревшись близко к тому, как производятся перевороты, он из осторожности хотел избежать второго подобного опыта. Но вообще осторожность у этого выдающегося по смелости авантюриста является неправдоподобной чертой. Впрочем, по милости Елизаветы у него явились веские причины отказаться от своего решения, если бы он его и принял. Вместе с производством в действительные статские советники, он занял должность первого придворного медика с пенсией в семь тысяч рублей, и ему вверено было управление Медицинской коллегией, т. е. дана была бесконтрольная власть раздавать свидетельства на лекаря. Он их роздал очень много. Воронцов получил чин поручика в гренадерской роте Преображенского полка, той, что сопровождала цесаревну в ночь с 25 на 26-ое ноября. Эта рота, – капитаном ее стала сама Елизавета, – была превращена в лейб-кампанию. Правительница София уже имела таковую, но ей не пришло в голову назвать ее немецким именем. В то время ее называли надворной пехотой. Штабс-капитан лейб-кампании возведен был в чин генерала, и место это занял опять-таки немец, князь Гессен-Гомбургский. Вторым поручиком назначен был Разумовский, одновременно получивший и должность камергера, тогда как обоим Шуваловым, будущим героям нового царствования, пришлось удовольствоваться чином подпоручиков. Простые сержанты этого полка считались подполковниками. Все, офицеры, унтер-офицеры и рядовые солдаты получили свою долю при раздаче земель, за счет жертв переворота. Бывшему маклеру-торговцу драгоценностями, еврею Грюнштейну, досталось 927 христианских душ; к ним Елизавета прибавила еще две тысячи душ по случаю его свадьбы, на которой она сама присутствовала. Он оказался и дворянином, ввиду того, что потомственное дворянство было даровано всем лейб-кампанцам, не имевшим его. Простой солдат Илларион Спиридонович Волков, будучи произведен в капралы, приобрел право на герб с тремя зажженными гранатами на черном поле.[72] Однако три гвардейских полка тоже предъявили свои права на коллективное вознаграждение, а вслед за ними и Ингерманландский и Астраханский полки, первые выразившие свою преданность новому режиму. Им роздали деньги, и они все же считали себя обойденными; между тем гвардейцы, несшие караульную службу в покоях цесаревны, получали по десяти рублей в сутки.

Но чем больше давали тем и другим, тем требовательнее они становились. По Петербургу вскоре пошли слухи об излишествах, которым предавались герои дня. Рапорты прусского посланника Мардефельда, подкрепленные другими свидетельствами, рисуют их нам пререкающимися с Черкасским, занявшим место великого канцлера и с трудом отбивавшимся от их требований и дерзостей. Тщетно разъясняли им, с каким знатным вельможей они вступали в споры:

– Вельможа-то он, только пока нам это угодно!

Описывая, в частности, солдат лейб-кампании, которых он называет «гренадерами-творцами» или «взрослыми детьми Елизаветы», корреспондент Фридриха прибавляет еще следующие подробности:

«Они из дворца не выходят; получая в нем хорошее помещение и хорошую пищу… разгуливают по галереям, во время приемов ее величества расхаживают между высокопоставленными лицами… играют в фараон за тем же столом, где сидит императрица, и ее снисходительность к ним настолько велика, что она даже подписала указ о чеканке фигуры гренадера на обратной стороне рублевой монеты… Я знаю случай, когда один гренадер пожелал купить глиняный горшок за три копейки; продавец же не соглашался отдать его дешевле шести копеек, тогда тот прицелился из своего ружья и убил его на месте».[73]

Английский министр Финч рассказывает, в свою очередь, что, когда один из этих солдат был наказан принцем Гессен-Гомбургским за особо безобразную выходку, все его товарищи решили не появляться больше при дворе. Елизавета взволновалась:

– Где же мои дети?

Узнав, в чем дело, она отменила наказание;[74] можно себе представить, какое это произвело действие. Всеми способами она старалась укрепить в лейб-кампанцах мысль, что новый режим, созданный при их помощи насильственным путем, нуждался в них и в дальнейших насильственных действиях, чтобы удержаться у власти. Много позднее, гуляя в Летнем саду, она встретила солдата, расплакавшегося при виде ее.

– Что ты плачешь?

– Нам сказали, матушка, что ты собираешься уступить престол твоему племяннику.

– Это неправда, и я позволяю тебе убить всякого, кто повторит эту ложь в твоем присутствии, будь то сам фельдмаршал.[75]

Встречая подобное поощрение, они вообразили, что все им дозволено. В полицейском рапорте того времени мы читаем, что один из них похитил среди бела дня из одной лавки молодую прислужницу и продал ее за три рубля архимандриту.[76] Немец Шварц, товарищ Грюнштейна, был убит вилами крестьянкой, которой он старался доказать, что лейб-кампании ни в чем не может быть отказа.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.