Глава 14 Елизавета

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 14

Елизавета

I. Легенда и история. – Предполагаемое участие Франции и национального элемента в декабрьском перевороте 1741 г. – Действительность. – Молодость Елизаветы. – Воспитание. – Крылья подрезаны. – Первая любовь. – Венера и Минерва. – Первое тщеславие. – Удаление. – Одиночество. – Темные связи. – Предполагаемый брак. – Алексей Разумовский. – Видимый упадок. – II. Движение в казармах в пользу царевны. – Причины его. – Его агенты. – Салтыкова. – Преобладание иностранных элементов в заговоре. – Шварц. – Грюнштейн. – Роль хирурга Лестока. – Питерские тайны. – Корреспонденция по этому предмету, между Мардефельдом и Фридрихом II. – III. Отношение Елизаветы к Франции и Швеции. – Призыв к первой. – Уклончивый ответ ла Шетарди, одобренный его правительством. Попытки Нолькена. – Он предлагает помощь шведской армии. – Перемена в Версале, основанная на союзе против Австрии. – Приказ ла Шетарди способствовать этому. – Нолькен просит у Елизаветы письменного приказа и отступления от политики завоевания Петра Великого. – Нерешительность царевны. – Отступление. – Отъезд Нолькена. – Отставка ла Шетарди. – Швеция неожиданно объявляет войну России. – Отсутствие единения. – Ни плана, ни направления. – Скупость ла Шетарди. – Елизавета считает себя покинутой. – Попытка сватовства принца Конти. – Отказ Елизаветы. – Неудача заговора. – IV. Неожиданное совпадение обстоятельств ускоряет развязку. – Бурные встречи во дворце. – Лесток, покинутый Елизаветой. – Приказ об отправлении гвардейцев. – Решительный поступок. – Новые просьбы о деньгах у ла Шетарди. – Отказ. – Революция без Франции. – V. Ночь 4 декабря. – Собрание в доме Елизаветы. – У Преображенцев. – К Зимнему Дворцу. – Покушение. – Бывший император на руках новой императрицы. – Заключение.

I

То событие, о котором я упомянул, одно из самых известных в истории и дало повод к наиболее разнообразным комментариям. Малейшие подробности его установлены с большим искусством свидетелями, и, может быть, покажется лишним и дерзким вновь рассказывать о нем в этих страницах, тем более что у меня нет новых документов, а те, которыми я воспользовался впервые, вполне согласуются с использованными раньше парижскими. Мое извинение в том, что мои предшественники не вполне применили свои знания. В двух случаях: во-первых, в участии Франции и ее представителя ла Шетарди в событиях декабря 1741 г. положивших конец царствованию Ивана III и возведших на престол дочь Петра Великого, и во-вторых – в роли национального элемента в этом событии, – они вполне ошибаются. Я уверен в этом именно из-за отсутствия противоположных данных. Не может быть никакого сомнения. Истина очевидна. Но почему же ее затемняли?

Откуда произошли все легенды? Их происхождение обыкновенно бывает неизвестно. Однако кое-какие предположения можно сделать. Тот, кто выиграл от переворота, был заинтересован в том, чтобы придать этому самому обыкновенному заговору между спальней и казармой, более торжественный и приличный вид, и для этого воспользоваться престижем Франции и русскими патриотическими чувствами. Иные современники были обмануты, другие сознательно поддерживали выдумку. Легенда выросла, принята повсюду и мне, может быть, не будут благодарны за мои исследования. Легенда такая приятная! Молодая, прекрасная и страстная цесаревна, возведенная на престол народным течением, при содействии тридцатилетнего посла и восьмидесятилетнего кардинала, – какая богатая тема! Но в этом уголке прошедшего, не кажется ли вам что романы, помимо сочиненных, играют достаточную роль? К тому же легенды живучи и эту мне, вероятно, также не удастся уничтожить. Поэтому позвольте мне окончить мою книгу, как я ее начал, – с единственной заботой об истине.

Родившаяся в памятный день 19 декабря 1709 года, когда Петр вернулся после победы под Полтавой, Елизавета была в тех летах, когда, после многих неудач, люди перестают думать о властолюбии. Она, действительно, давно оставила такие мысли. Деятельная или, по крайней мере, оживленная при Петре II, при Анне Иоанновне она должна была сдерживаться и постепенно дошла до равнодушия, которому способствовало злоупотребление удовольствиями. Образования она не получила. Ее мать, «по важным причинам», как она выражалась, заботилась об том, чтоб она говорила по-французски и хорошо танцевала менуэт. «Важные причины» известны. Менуэт должен был произвести впечатление в Версале; это, по мнению Екатерины, было все, чего могли требовать от принцессы. Сама царевна не думала восполнить пробелы своего воспитания. Она никогда не читала, проводя время в охоте, верховой и лодочной езде, в заботах о своей красоте, хотя и действительной, но грубоватой. Ее лицо, с неправильными чертами, освещалось удивительно прекрасными глазами, но портилось коротким, толстым и приплюснутым носом, который она не любила, чтоб воспроизводили на портретах. Шмит, знаменитый гравер, должен был изменить его очертания, когда работал с картины Токэ;[346] по той же причине Елизавета не позволяла снимать себя в профиль. Но она была хорошо сложена, у нее была хорошенькая ножка, тело твердое, цвет лица ослепительный, ненапудренные волосы прекрасного рыжего оттенка; от всей ее особы веяло любовью и сладострастием. В юности, в костюме итальянской рыбачки: в белом лифе, в короткой красной юбке, в маленькой шляпке, с крыльями за плечами – молодые девушки носили их в то время до 18 лет, – она была неотразимо хороша, так же, как впоследствии, когда надевала мужской костюм, выделявший ее полную, изящную фигуру. Она возбуждала мужчин, очаровывала их своей живостью и веселостью. «Всегда в движении», говорил саксонский уполномоченный Лефорт, «беспечная», остроумная, насмешливая. Казалось, что она родилась для Франции, ибо любила фальшивый блеск».[347]

В январе 1722 г. в ее совершеннолетие, Петр перед большим собранием, ножницами обрезал ее крылья.[348] Ангел превращался в женщину. Мужчинам не понадобился символ, чтобы убедиться в этом. Дав кое-что вперед своему жениху, бедному Карлу Августу Голштинскому, она развратила Петра II и обманывала его с красавцем Бутурлиным. Ее называли «Венерой», а серьезную и, долгое время добродетельную, сестру ее Наталью Алексеевну «Минервой». Покинутая племянником, которому она на это дала много поводов, «Венера», стала просто развратничать, «делая», – как писал Лирия, – «с бесстыдством вещи, которые заставляют краснеть даже наименее скромных».[349] В своем доме в Александровской слободе, (знаменитой ужасами совершенными в ней Иоанном Грозным) Елизавета собирала самое дурное общество; когда же Анна заставила ее переселиться в Петербург, она продолжала делать то же в отдаленной окраине города. Она жила в тени, почти бедно, в постоянной нужде, окруженная шпионством. В 1735 г. заключили в тюрьму одну из ее прислужниц, по обвинению, что она говорила дурно о Бироне. Было намерение подвергнуть тому же и царевну.[350] Она одевалась просто, обыкновенно в платье из белой тафты на темной подкладке, «чтобы не делать долгов», говорила она впоследствии Екатерине II. Если бы я сделала долги, я могла погубить свою душу; если б я умерла, никто не заплатил бы моих долгов и я попала бы в ад, а этого я не хотела». Но платье из белой тафты с черной подкладкой должно было напоминать также о вечном трауре и служить в некотором роде знаменем. В большую тягость ей были ее родственники, эта ужасная семья литовских мужиков, – три дяди, две тетки, – присвоивших себе аристократические имена и титулы, но лишенные материальных средств и преследуемые презрительным отношением к ним Анны. Она воспитывала за свой счет двух дочерей Карла Скавронского, старшего брата Екатерины I, и собиралась выдать их замуж.[351] Аристократия пренебрегала ею, как из-за незаконности ее рождения, так и из-за качества ее привязанностей. Чтобы составить себе какое-нибудь общество, она поневоле опускалась ниже и ниже, следуя в этом, как дочь служанки, своим природным наклонностям.

Вот что называют ее популярностью.

В Александровской слободе она сходилась как с подругами с деревенскими и маковниками, принимая участие в их хороводах и песнях. В Петербурге она открыла свой дом гвардейским солдатам. Она делала им подарки, крестила у них детей, и кружила им головы вызывающей улыбкой и «глазками». «Ты кровь Петра Великого!» – говорили они ей. Но она показывала им также, что в ее жилах течет кровь бывшей прачки, служившей утехой старым служакам под стенами Мариенбурга.

Елизавета редко показывалась даже в торжественных случаях и держала себя тогда серьезно и грустно, как бы с видом молчаливого протеста, ясно показывавшего, что она не отреклась от своих прав. Об этом можно также было догадываться по некоторым поступкам, внушенными ей без сомнения окружающими потому что, лично, ей всегда не хватало инициативы. Она посетила несчастного Лопатинского, извлеченного из тюрьмы Анной Леопольдовной, после того как его уже считали умершим.

– Узнаешь ты меня?

Разбитый долгим заключением, старик некоторое время садился припомнить, затем вдруг выпрямился с радостным выражением:

– Ты искра Петра Великого!

Она оставила ему триста рублей, – и рассказы об этом пошли по церквам и монастырям.

Но все же цесаревна жила покинутая и полузабытая. Она была красива, но полнела, и английский посол Финч, говорил, вспоминая слова Цезаря у Шекспира, что «Елизавета слишком полна, чтобы быть заговорщицей». Говорили, что она уже замужем, за Алексеем Разумовским, певчим малороссом, замеченным ею в церковном хоре Анны Иоанновны. И очевидно он не был человеком, способным побудить ее выйти из пассивной, ленивой неподвижности, благодаря которой, она, по словам ла Шетарди, «была робка в самых простых поступках». Красавец хохол бывал иногда «буен во хмелю», но буйство ограничивалось только сокрушением мебели. Из числа людей стоявших близко к Елизавете были братья Шуваловы – Александр и Иван, – инициативы тоже было трудно ожидать, а Михаил Воронцов, женатый на одной из Скавронских, был олицетворенная сдержанность и вместе с тем осторожность.

Во время своего всемогущества, регент Бирон, как будто пытался приблизиться в ореоле своего сияния к этой затуманившейся звезде, и это произвело некоторое волнение, как между приверженцами, так и между врагами цесаревны. После того, казалось, будто она искала сближения с находившимся в немилости Минихом, и ставленники Антона-Ульриха получили приказ арестовать экс-министра, если увидят его выходящим от Елизаветы. Однако говорят, что он посещал ее переодетым. Но свидания не имели видимых последствий. Миних прежде советовал Бирону заточить цесаревну; она, по-видимому, не забыла этого, и все согласились, что с этой стороны нечего бояться, но не на что и надеяться. А между тем готовилось событие, которому суждено было рассеять эти предположения, и это событие готовилось не в кабинете ла Шетарди…

II

В то время как среди приближенных к цесаревне не находилось человека, способного внушить ей сознание роли, которую она может играть, и дать ей средство для осуществления этих стремлений, в более отдаленных сферах, имевших сношение с Елизаветой, было много людей, волновавшихся и возмущавшихся ее бездеятельностью. Гвардейские казармы волновались. Мужество и готовность служить тех сил, к которым обращались устроители государственных переворотов и своих дел, испытываемые в продолжение нескольких месяцев, пробудили в этих силах их честолюбие, но не удовлетворяли ему. Гвардейцы помогали потому, что дело нравилось им самим, придавая им значение и случай требовать наград; но каждый раз у них появлялось чувство, что было бы лучше, если бы плоды их трудов пожинали не Бирон, Миних или Антон-Ульрих. И это не потому, чтобы среди них было сильно развито национальное чувство. Между гвардейцами было очень много иностранцев – даже простых солдат. Но те другие иностранцы, которые, ссорясь между собой, проявляли притязания командовать ими, сверх того, управляя Россией, имели в их глазах мало привлекательного и внушительного. Бирон и Миних довели себя, каждый в свою очередь, до того, что первый попался как простак в западню, а второго прогнали, как лакея; Антон же Ульрих, отец императора и генералиссимус покрыл себя позором и сделался смешным между Юлией Менгден и Линаром. Анна Леопольдовна не была зла; гвардейцы легко простили бы ей уклонение в ее домашней жизни; но они никогда не видали ее. Она запиралась с фаворитом и фавориткой. Так как перемена государя представлялась теперь делом очень легким, то гвардейцы предпочли бы Елизавету, не потому, что она была «искрой Петра Великого», но потому что она была доступна всем, приветлива и снисходительна; потому что та мрачная жизнь, которой другие заставляли жить Россию, без сомнения, должна была превратиться в веселую, как «глаза царевны», – уж не говоря о том, что эти глаза сулили наиболее предприимчивым. Воспоминание о Шубине преследовало воображения, и рассказы, ходившие о нем, больше сделали для успеха дочери победителя при Полтаве, чем его слава.

Образовался очаг страстных желаний и горячих домогательств, пламя которого распространилось даже в пехотные полки. Раздавались крики: «Разве никто не хочет предводительствовать нами в пользу матушки Елизаветы Петровны»?[352] Солдаты всегда так звали цесаревну. Одна ее приятельница, Салтыкова, урожденная Голицына, по-своему служила в этой среде делу цесаревны. Казармы Преображенского полка приходились рядом с ее домом, и она так усердно посещала их, что ей случалось возвращаться с весьма ощутительными воспоминаниями.[353]

Таким образом возник заговор, если можно так назвать опрометчивое стремление нескольких лиц сойтись для общей цели, но без ясного выработанного плана, без определенной программы действия. Чтобы установить необходимое общение, два невидных агента – одна из числа слуг цесаревны, другой военный – выступили на арену в последнюю минуту; но уже одних их фамилий достаточно, чтобы судить о национальном и патриотическом характере попытки, которую они затеяли: они оба были иностранцы! Даже самою Елизавету не считали сторонницей чувств, приписываемых ей по этому поводу. В сентябре 1727 г., занятый проектами брака Елизаветы с маркграфом Бранденбургским, Мардефельд писал: «Она вполне немка по духу и уедет отсюда с величайшим удовольствием». Двое посредников, роль которых я должен выяснить, не имели ровно никакого отношения к французскому посольству. Благодаря нескольким разговорам, которые Елизавета могла поддержать на языке Расина, тотчас же показалось, что между цесаревной и королевским послом существует короткость. И это подало повод к разговорам. Раз Австрия поддерживала Анну Леопольдовну, не должна ли была Франция поддержать цесаревну, которую гвардейцы выставляли соперницей правительницы? С тактом и ловкостью, которые одни женщины способны вносить в подобные дела, цесаревна старалась поддержать и укрепить это впечатление: оно выставляло ее в выгодном свете, вызывало уважение к ней. Но постоянный надзор над ней и ее робость, преувеличивавшая опасность этого надзора, помешали, как мы увидим, поддержать это сближение, между тем как более или менее основательные опасения и недоверчивость со стороны ла Шетарди не дали ему извлечь из сближения большой выгоды. Важнее, действительнее и решительнее была в подготовлявшемся государственном перевороте роль Шварца и Лестока. В осуществлении же его на первом плане очутился еще один иностранец – дрезденский еврей, бывший маклер и ювелир, а в то время гвардейский солдат, Грюнштейн.

Шварц был немец, капитан пехотного полка, поступивший на русскую службу, выдавший себя за инженера и работавший в качестве такового на доках. Я уже упоминал о Лестоке. Он давно состоял врачом при Елизавете. Отец его, уроженец Шампани, называл себя дворянином Л’Эсток Л’Эльвек. Покинув Францию во время Нантского эдикта, он поселился в Германии, в Цемсе, где сначала был цирюльником, затем лекарем при дворе Георга-Вильгельма, последнего герцога Брауншвейг-Цемсского. Родившийся в 1692 г. сын его приехал искать в 1713 г. счастья в Россию. Петр Великий оценил его хирургические способности и живой ум, но он имел несчастье не понравиться девице Крамер, которая приписала ему злые речи об отношениях Петра к его денщику Бутурлину. Лесток отделался ссылкой в Казань, откуда его вернула Екатерина I и назначила его медиком при шестнадцатилетней Елизавете, хотя и знала всю его безнравственность. Отношения его к цесаревне выяснились только после декабрьских событий 1741 г., когда Мардефельд послал своему государю сообщение о лично добытых им сведениях по этому поводу, которые он собирал очень усердно и, по-видимому, с удовольствием. Собственно говоря, не предвиделось, чтоб мы получили возможность разделять это удовольствие, так как автор сообщения, гарантируя себя от позднейшего разоблачения, просил получившего его письмо «отдать в жертву Вулкану» подробности, которые он находил нужным сообщить, «о жертвах, принесенных на других алтарях, благодаря стараниям франко-немецкого хирурга». Фридрих II не исполнил этой просьбы. Может быть, мне следовало бы принять ее к сведению – из уважения к моим читателям. Но может также быть, что они не извинили бы меня, если бы я не познакомил их с этим образчиком дипломатической переписки, содержавшей, как принято утверждать, всю квинтэссенцию современной истории. Однако я все же счел необходимым сделать кое-какие сокращения, оставляя все прочее на совести писавшего. Вот текст:

«Особа, о которой идет речь, соединяет в себе большую красоту, чарующую грацию и чрезвычайно много приятного с большим умом и набожностью, исполняя внешние обряды с беспримерной точностью. Но родившаяся под роковым созвездием, т. е. в самую минуту нежной встречи Марса с Венерой, она ежедневно по несколько раз приносит жертву на алтаре матери Амура, значительно превосходя такими набожными делами супруг императора Клавдия и Сигизмунда. Первым жрецом, отличенным ею, был подданный Нептуна, простой рослый матрос… Теперь эта важная должность не занята в продолжение двух лет; до того ее исполняли жрецы, не имевшие особенного значения. Наконец, нашелся достойный в лице Аполлона с громовым голосом, уроженец Украйны… и должность засияла с новым блеском. Не щадя сил, он слишком усердствовал, и с ним стали делаться обмороки, что побудило однажды его покровительницу отправиться в полном дезабилье к Гиппократу, посвященному в тайны Цитера, чтобы просить его оказать быструю помощь больному. Застав лекаря в постели, она уселась на край ее и упрашивала его встать. А он, напротив, стал приглашать ее… позабавиться. В своем нетерпении помочь другу сердечному, она отвечала с сердцем: „Сам знаешь, что не про тебя печь топится!..“ „Ну“, – ответил он грубо, – „разве не лучше бы тебе заняться этим со мной, чем со столькими из подонков?“ Но разговор этим ограничился, и Лесток повиновался. Я узнал эти подробности от человека, присутствовавшего при этом фарсе!..[354]

Национализм или патриотизм! всех этих господ – нелепость, какую редко можно встретить даже в тайных углах, где живут всякие россказни.

Перехожу к организации заговора, – если таковой существовал, – основываясь для восстановления фактов на донесениях самого маркиза ла Шетарди, проконтролировав их по рапортам, – до сих пор оставляемым без внимания – получавшимся в то же время версальскими и стокгольмскими кабинетами. Этих источников совершенно достаточно для проверки достоверности фактов: именно того, что участие Франции в этой авантюре существовало только в проекте, и этот самый проект – вопреки господствующему мнению – не исходил от инициативы молодого представителя французской дипломатии в Петербурге.

III

Маркиз ла Шетарди прибыл в 1739 г. на свой пост только в качестве представителя и не более того. Ограничившиеся первоначально исключительно обменом любезностей, его отношения к Елизавете приняли более близкий характер только в ноябре 1740 г. после падения Бирона, лишившего цесаревну еще нескольких иллюзий. Тогда она послала к ла Шетарди под большим секретом Лестока, чтобы выразить послу, как она сожалеет, что не может принимать его у себя. В это время относились с недоверием к ней и к лицам, бывавших у нее. Ла Шетарди ответил уклончиво. Ему казалось, что он имел причины не доверять цесаревне, так как он предполагал, что она в хороших отношениях с Анной Леопольдовной, сторонницей Австрии. Но, к его великому изумлению, и Лесток заговорил о падении Бирона с сожалениями. Царевна лишилась всего, потеряв его. И тотчас же он обратил особенное внимание на те надежды, которые могла возбуждать могущественная национальная партия, стоявшая на стороне дочери Петра Великого и ее племянника, герцога Голштинского. Маркиз не был убежден, и даже не спешил узнать мнение своего двора о подобном намеке. Он не отправил курьера. Но тем менее пытался он завести с Елизаветой разговор о таком щекотливом предмете. Он ограничился тем, что сообщил о словах Лестока в очередном докладе и стал ждать событий, но его мнению вовсе не обещавших осуществления рискованных надежд Лестока или его возлюбленной.

В следующем месяце шведский министр, Нолькен, в свою очередь озадачил его сообщением еще более щекотливого свойства. По его словам, он получил приказание остановиться, по своему выбору, на партии герцога Курляндского, или Анны Леопольдовны или Елизаветы и в его распоряжение было отпущено сто тысяч червонных. Он решил их употребить в пользу цесаревны и обратился к своему французскому коллеге за советом, как воспользоваться деньгами наиболее выгодным образом в соответствующем направлении.

Сначала ла Шетарди испугался. Теперь речь шла уже не об одних пожеланиях, но о заговоре, для осуществления которого Нолькен возлагал надежды на переговоры, возникшие между цесаревной и несколькими гвардейцами и незначительными чиновниками. И представитель всехристианнейшего короля предлагал сделаться сообщником? Какое безумие! Однако сто тысяч червонных заставляли призадуматься. Не в обычаях, да и не в средствах Швеции было производить такие расходы. Откуда же взялись деньги? Часто суммы, тратившиеся в Стокгольме на предмет внешней политики, истекали из французской казны. Ввиду общеупотребительных приемов современной дипломатии, предположение интриги, косвенно поощряемой версальским кабинетом без ведома своего официального посланника, не заключало в себе ничего невероятного. Обстоятельно все взвесив, маркиз решил дать уклончивый ответ, написать еще раз, испрашивая указания, и занять выжидательное положение, держась в стороне. Прошло более месяца, и лишь по настойчивому приглашению Елизаветы он согласился видеться с ней; однако и тут он заботливо старался ничем не нарушить своей сдержанности.

Впрочем, цесаревна в этом отношении им разу не поставила его в неловкое положение; она ограничилась сетованиями за настоящее состояние вещей, «причинившее бы Петру Великому немало огорчений», – и взволнованным голосом упомянула о привязанности, высказываемой гвардией к памяти царя и его отпрыскам. Имя Людовика XV ни разу не было упомянуто во время этого разговора, несмотря на все утверждения, а тем более не возбуждалось воспоминаний, скорее унизительных для царевны, о предполагавшемся браке, где отказ исходил не от нее. По крайней мере ла Шетарди совершенно об этом умалчивает в своих депешах, и без сомнения ему не простили бы в Версале слишком рискованных намеков на чувства, постоянство которых у всякой другой, кроме Елизаветы, могло бы польстить королю, но у возлюбленной красавца Шубина заставило бы его очутиться в слишком дурном обществе. Также, совершенно вопреки истине по этому поводу кардинала Флёри обвиняли в нерешительности, а его представителя в склонности к интригам. Ла Шетарди никогда не думал выступать защитником планов, сообщенных ему Нолькеном, и его сдержанность встретила полнейшее одобрение. При первых донесениях, государственный секретарь Амло следующим образом отвечал посланнику: «Надо думать, что не может быть речи о ее (Елизаветы) притязаниях на русский престол при жизни ребенка-царя. Поэтому в настоящее время все рассуждения по этому поводу представляются излишними».

То был ясный и категорический отказ.

Только шведский посланник упорно продолжал работать, и в январе месяце ла Шетарди узнал, что при его содействии заговор начинает осуществляться. Теперь уже поднимался вопрос о вооруженном вмешательстве Швеции, войска которой поддержали бы гвардию, восставшую за дочь Петра Великого.

Дело принимало серьезный оборот. Все еще сохраняя свою сдержанность, ла Шетарди уклонился от совместного свидания со своим коллегой, предполагавшегося Елизаветой, но на следующий день ему пришлось повиноваться настойчивому зову царевны, оказавшейся на этот раз более откровенной. Она говорила о «положении вещей, достигшем той точки, когда дальнейшее ожидание уже невозможно», о глубокой преданности войск, о самоотверженности заговорщиков и собиралась перейти к самому щекотливому вопросу, выразить свою уверенность в «дружбе со стороны Франции», когда доложили о приходе английского посланника. Движением руки Елизавета предложила ла Шетарди остаться и дождаться ухода докучливого посетителя. Финч понял, что мешает, и поспешил удалиться… «Наконец, мы от него отделались!» – вздохнула цесаревна. Но ла Шетарди, не давая ей времени вернуться к прерванным признаниям, сейчас же сослался на необходимость прекратить свиданье, чтобы не навлечь на себя подозрения. Она лишь успела ему заявить, что «так как ей нет больше надобности сдерживаться, он может посещать ее, когда ему будет угодно».[355]

Он дал себе слово не злоупотреблять таким позволением. Но в Версале теперь находили, что он проявляет чрезмерную осторожность. Известия, получаемые там из Стокгольма, рисовали заговор в более серьезном виде, чем позволяли предполагать донесения, посылаемые из Петербурга; в то же время проект коалиции против Австрии, зарождавшийся между Версалем и Берлином, сделал более желательным переворот, благодаря которому Вена лишилась бы своего последнего союзника. Следствием этого явились решительные приказания, рисующие в действительности в совершенно ином свете взаимоотношение ролей, приписываемых обыкновенно кардиналу Флёри и его послу. Не последний убеждал министра, но Флёри сам руководил им с начала и до конца, предписывая ему впредь без колебаний помогать готовившемуся перевороту и передать Елизавете что, «если король в состоянии оказать ей какую-либо услугу, и она пожелает предоставить ему на то возможность, она может быть уверена, что его величеству доставит удовольствие способствовать ожидаемому ею успеху.[356]

Таким образом, вслед за Швецией Франция обещала свое содействие. Но в это самое время со стороны первой державы предприятие наткнулось на камень преткновения, на котором чуть было не потерпело крушения. Когда дело коснулось главной пружины заговора, Нолькен неожиданно обнаружил ее тайную подкладку. Он предлагал немедленно ввести на русскую территорию значительный военный отряд, по требовал от цесаревны письменной просьбы, заключавшей в себе обязательство возвратить Швеции владения, отнятые победами Петра Великого. Он ссылался на обещания, подлинность которых Елизавета впоследствии оспаривала, и бывшие действительно, кажется, весьма неопределенными. В переписке с французским посланником в Стокгольме, Нолькен утверждает, что Елизавета сама признала за Швецией право требовать обратно часть своих утраченных владений в награду за услугу, оказываемую дочери Петра Великого, и почти соглашалась на просьбу.[357] Но даже сам Амло нашел, что требование было слишком велико,[358] а цесаревна обнаружила непреодолимое нежелание, что-либо признавать или обещать письменно. Надо довольствоваться ее словом. Но швед оказывался несговорчивым, и она обратилась к французу.

Проведя несколько дней в деревне, чем она воспользовалась, чтобы дать обед офицерам армейского полка, расположенного поблизости, Елизавета вызвала к себе ла Шетарди, сообщая ему, каких трудов ей стоило сдерживать пыл своих приверженцев, благодаря тому, что Нолькен своими неприемлемыми условиями задерживал исполнение условленного плана. Обязанный действовать согласно полученным инструкциям за одно со своим шведским коллегою, маркиз вынужден был, помимо воли, поддерживать требование, также и по его мнению, совершенно безосновательное, добавив, что его личным желанием было бы, чтобы дело уладилось, так как связи, соединяющие Францию и Швецию, может быть доставили бы королю случай доказать цесаревне тем или иным способом свою дружбу.[359]

Большего ей не удалось добиться. Ла Шетарди окончательно сам потерял почву под ногами и так убедительно оправдывал свое поведение перед своим начальством, что поколебал даже решимость последнего. Подозрения закрались в голову Амло. Чистосердечно ли действовала Елизавета, высказывая такое мужество после стольких проявлений малодушия? Не являлась ли она орудием западни, расставленной правительством Анны Леопольдовны для Швеции во Франции? «Я нахожу такое несоответствие», – писал он к ла Шетарди, – «между решительным и смелым планом цесаревны и легкомыслием и слабостью ее характера, как вы мне его описывали, что не могу воздержаться от некоторого недоверия». Но подобное впечатление было непродолжительно, и со следующей почтой маркиз получил предписание расстаться с замкнутостью, какой он себя окружил. Ему было поручено передать Елизавете, что воинственные приготовления шведов находили себе поддержку в короле и что его величество «даст им возможность содействовать перевороту, когда она совершит его при их участии».[360]

В конце мая Государственный Секретарь сделался еще настойчивее. Валор и Бель-Иль сообщили ему о значении, придаваемом Фридрихом обязательствам, которых от него добивались. Необходимо было во что бы то ни стало побудить шведов перейти к наступлению! Ла Шетарди получил приказание вмешаться в дело и добиться от Елизаветы удовлетворения Нолькена. Он предложил ей сохранить письменный договор в своих руках. Прижатая к стене, она решительно отказала. «Она не желала навлечь на себя упрека народа, если бы ей пришлось в чем-нибудь пожертвовать его правами, чтобы добиться для себя престола». В то же время, придерживаясь принятого правила, более не стесняться, она решила временно прекратить свои сношения с французским посланником. Только что перед тем она совершила крупную ошибку, вообразив, что сумеет привлечь на свою сторону ужасного Ушакова, отклонившего ее предложения весьма невежливым образом. Она догадалась, что он предупрежден; может быть, даже имеет в руках доказательства. В то же время она узнала, что капитан Семеновского полка, ее преданный приверженец, находясь на карауле в императорском дворце, явился предметом лестного внимания со стороны герцога Брауншвейгского; Антон-Ульрих наговорил ему тысячу любезностей и вручил триста червонцев.[361] Следовательно, Анна Леопольдовна и ее супруг также знали о заговоре и намеревались употребить все усилия, чтобы помешать его осуществлению. Цесаревна уже видела себя с обстриженными волосами, а свое прекрасное тело облеченным в монашескую рясу. Но, she has not one bit nuns flesh about her (в ней нет ни крошки монашеской плоти), по утверждение Финча. Трусливо она вернулась к своим прежним привычкам – к замкнутой жизни. Самому Нолькену пришлось звать Лестока под предлогом пустить себе кровь, чтобы узнать о положении дел!

В мае лекарь посетил ла Шетарди, но «лишь обнаружил снедавшее его беспокойство. При малейшем раздававшемся шуме он быстро подбегал к окну и воображал, что погиб.[362] И сама цесаревна, заметив маркиза в садах летнего дворца, благоразумно уклонялась от встречи, что ставила себе в заслугу перед регентшей.

В конце июня Нолькен был отозван своим двором, склонявшимся к войне совершенно помимо Елизаветы, стараясь, однако, внушить цесаревне, что его решимость стоит в зависимости от ее намерений и желания их поддержать. В действительности шведы медлили взяться за оружие лишь добиваясь от Франции более крупной субсидии, а также благодаря неполной своей боевой готовности. Колебания цесаревны также благоприятствовали их планам, предоставляя более времени для переговоров и приготовлений.[363] Тем не менее, расставаясь с Елизаветой, шведский посланник настаивал на получении «письменного обещания», без которого дело не могло двинуться вперед. Она сделала вид, что не понимает о чем идет речь, указав движением руки, что присутствие находившегося туг же камергера мешает ей высказаться; затем шепотом кинула Нолькену следующие слова: «Я жду лишь вашего выступления, чтобы также начать действовать. Завтра Лесток будет у вас». И швед вообразил себе, что победа осталась за ним. Но лекарь принес ему лишь письмо от цесаревны к герцогу Голштинскому, заключавшее в себе, по уверению Лестока, «доказательство обязательств принятых на себя его повелительницей относительно Франции и Швеции». Он обещал побывать еще раз, но не сдержал слова.

В июле ла Шетарди решил также последовать примеру своего коллеги и удалиться. Возникли затруднения в церемонии по поводу верительных грамот, которые маркиз желал непременно лично вручить императору. По совету Остермана регентша нашла в этом благовидный предлог, чтобы отделаться от посланника, навлекавшего на себя подозрение, благодаря своим свиданиям с Елизаветой и Нолькеном. Он встретил окончательный отказ, перестал показываться при дворе, и его отозвание было решено.

Елизавета не подавала ему никаких признаков жизни. Лишь в августе она послала к нему одного из своих камергеров, возможно что Воронцова, который проник ночью в сад к посланнику, рассказывал ему басни о многочисленных попытках цесаревны с ним увидаться. Так как сад маркиза выходил на Неву, она три раза проезжала мимо на лодке, приказывая трубить в рога, чтобы привлечь его внимание. Она даже предполагала купить дом по соседству, но когда это намерение получило огласку, то пришлось от него отказаться. Теперь она предлагала свидание в окрестностях Петербурга, на дороге, по которой она будет проезжать в восемь часов вечера. Вооружившись пером «с невысыхающими чернилами» и копией с «обещания», требуемой Нолькеном, ла Шетарди явился аккуратно на место встречи в условленный час, прождал до одиннадцати часов и должен был убедиться, что цесаревна над ним забавлялась.[364]

Опечаленный он принялся за приготовления к отъезду, когда записка Остермана, содержавшая важное сообщение, нарушила его предположения. Швеция решила не ожидать долее согласия Елизаветы.

– Вас это происшествие не должно поразить, – заметил вице-канцлер при встрече с маркизом. – Вы, вероятно, подготовились к нему.

Он имел важный вид, «но не вращал более яростно глазами, так что виднелись одни белки», как во время предыдущих разговоров. Напротив, самым любезным образом он возвестил посланнику, что вопрос о церемониале получил разрешение в желательном для него смысле, и что император вскоре примет его «на аудиенции особенной и секретной». Без сомнения он вспомнил Константинополь и Вильнёва, а объявление войны, на которую представитель Франции в Стокгольме выдал десять миллионов, не считая щедрот, расточаемых крестьянам и духовенству[365] – местной демократии – послужило причиной неожиданного возврата благоволения к ее представителю на берегах Невы!

В свою очередь Елизавета сочла нужным выразить свое внимание. При посредстве на этот раз секретаря шведского посольства она объявила ла Шетарди, что только боязнь скомпрометировать себя заставляли ее отказаться от подписания пресловутого обещания, но что у нее сохраняется оригинал, и она подпишет его, «когда дела примут благоприятный оборот и явится возможность это сделать, не подвергая себя опасности». В то же время она выражала готовность возместить Швеции ее военные издержки; выплачивать ей впоследствии постоянные субсидии, даже втайне ссудить ей всю необходимую денежную сумму, и не иметь других союзников помимо нее и Франции. Она называла это «идти далее своих прежних обещаний», не проговариваясь, однако, ни словом о возврате отнятых владений.

Не разочаровавшись недавним опытом, маркиз поспешил испросить у нее нового свидании на следующий день. Отправляясь на обед к графу Линару, он пройдет мимо дверца цесаревны, которую просит выйти на крыльцо около половины первого. К несчастью, на другой день шел дождь, свидание вновь не состоялось, и человек, которого представляли в это время руководителем сложных политических интриг, военных и революционных, ставивших на карту вместе с будущностью России успехи внушительной европейской коалиции, направленной против Австрии – бедный ла Шетарди – вынужден был признать в нижеследующем письме к своему коллеге в Стокгольме свое полное бессилие.

«Я все еще не могу понять, для чего двору понадобилось мое дальнейшее пребывание тут».[366]

Очевидно пружины, от которых зависело привести в действие эту коалицию, здесь по крайней мере ускользали от всякого руководства и согласования, так как переговоры между двумя главными сторонами, по-видимому, сообразовались с колебаниями барометра!

Соглашение было невозможно, так как цесаревна по-прежнему ограничивалась заигрываниями с гвардейцами, раздачей время от времени денежных подарков, без помощи которых их приверженность «к отпрыскам Петра Великого» ежеминутно грозила остыть. В оправдание своей бездеятельности Елизавета жаловалась, что, объявляя войну, шведы не заявили, что вступаются за ее права, и отказались поставить во главе своих войск герцога Голштинского, как обещал Нолькен. В сентябре, через посланца, назначавшего теперь ла Шетарди свидания в лесу, она заявила, что ее денежные источники иссякли. Ей требовалось пятнадцать тысяч червонцев. Маркиз поморщился и по настойчивой просьбе согласился одолжить две тысячи, заняв их у приятеля, выигравшего в карты значительную сумму.[367]

Это называлось «предоставить в распоряжение цесаревны казну и кредит Франции!».[368]

Амло одобрил денежную ссуду, но выразил опасения, «чтобы она не пошла совершенно даром». Его охватили прежние сомнения относительно силы и преданности приверженцев, склонившихся на сторону цесаревны. Что касается ее жалоб по поводу герцога Голштинского, он находил их неуместными и противоречащими ее собственным видам. Какое участие мог принимать этот немецкий принц в национальном перевороте? Да кроме того король и королева шведские не могли его выносить.[369]

В октябре, несмотря на две тысячи червонцев и на щедрые обещания ла Шетарди, приложенные к ним, Елизавета находила поддержку своих чужеземных друзей слишком недостаточной и менее чем когда-либо была расположена приступать к действиям, тем более что война принимала для Швеции неблагоприятный оборот. Манифест, изданный этой державой в конце концов согласно требованию цесаревны, в котором она объявляла себя поборницей ее прав, не помешал Леси дать победоносный отпор, и ничто не предвещало, что Версальский двор пожелает вступиться, чтобы восстановить нарушенное равновесие. Положим, в это время в Петербурге появился новый представитель Франции, о приезде и о миссии которого ла Шетарди не получил никакого предупреждения. Вследствие этого посланник почувствовал некоторую обиду, а Елизавета новую надежду, в которой, однако, ей скоро пришлось разочароваться. Вновь прибывший, по имени Давен, привез с собой письмо к г-же Каравак, супруге французского живописца, находившегося в числе приближенных цесаревны. Увы! Он оказался лишь сватом, а женихом – принц де Конти, причем двор версальский, по-видимому, не желал вмешиваться в это сватовство.[370] Елизавете оно мало польстило. В эту минуту муж ей был совершенно не нужен. И она еще с большей горечью стала жаловаться на охлаждение, проявленное Францией, а последняя считала себя взваливать в праве на нее всю ответственность за всеобщее разочарование. Амло писал к ла Шетарди: «До сих пор со стороны цесаревны я не вижу ничего позволяющего надеяться, что усилия его величества приведут к должным результатам. Я замечаю лишь неуверенность вместо всякого определенного плана.[371]

Плана не было; ему не суждено было существовать никогда! И усилия его величества сводились в их настоящем результате к тому, что шведы были разбиты ради прусского короля.

Правда, в конце ноября Елизавета при посредстве нового посланца к представителю всехристианнейшего короля объявила, что настало время выполнить заговор при содействии Швеции. Но ей необходима доплата пятнадцати тысяч червонцев, ранее обещанных. Ла Шетарди рассыпался в извинениях. Он еще не успел получить кредита, немедленно испрошенного им по этому поводу. Он говорил неправду, так как не просил ничего и твердо решил также не давать ничего. Постоянная передача французских денег, происходившая через его посредство и поддерживавшая заговор, относится к области вымысла. Скептическое отношение посланника к приверженцам цесаревны и ее шансам на успех все усиливалось. Но через несколько дней ла Шетарди сильно встревожился: Лесток, давно не показывавшийся к нему, посетил его и своими речами внушил ему мысль, что может быть Елизавете придется уступить напору, «т. е. нетерпению гвардейцев». Сообщение это привело маркиза в ужас. Он также признавал необходимость какого-либо плана, а его не было и следа. Необходимо было бы столковаться, условиться о совместных действиях с Францией и Швецией.

– Прекрасно, – поручила передать ему Елизавета, – предоставляю все на ваше усмотрение.

Он предложил отправить в Стокгольм гонца, чтобы условиться насчет необходимых мероприятий и затем передать Левенгаупту соответствующие приказания. Но в душе он не питал никаких надежд относительно результатов этих переговоров, справедливо усматривая в них лишь продолжение игры, бесплодно тянувшейся уже целый год. При случайном свидании с Елизаветой в ту минуту, когда она выходила из саней, она показалась ему настолько «преисполненной неуверенности», что он испугался, как бы она совсем не отказалась от своих намерений, чем причинила бы Швеции крупные неприятности, и решил попробовать ее подбодрить, сказав на удачу, что слышал, будто ее хотят постричь в монастырь.

Этим пугалом пользовались с ней Лесток и Шварц, как пугают детей лешим, и маркизу было знакомо это средство.

Сильно взволнованная, она объявила, что если ее доведут до крайности, она не покроет позором «отпрыск Петра Великого». Разговор оживился и перешел к обсуждению государственного переворота, как вопроса возможного и осуществимого. Был составлен список лиц, подлежащих опале, ла Шетарди указывал, что первым делом необходимо арестовать: Остермана, Миниха, сына фельдмаршала, барона Менгдена, графа Головкина и Левенвольда с их заведомыми приверженцами. Он, как утверждали, не упомянул ни Линара, так как последнего не было в Петербурге, ни Юлии Менгден, так как, несмотря на свое серьезное участие в заговоре – в первый и последний раз, – посланник оставался галантным кавалером. Он советовал цесаревне надеть кольчугу в час решительных действий. Но когда же они начнутся? Условились послать гонца в Стокгольм. Необходимо дождаться верных последствий этого мудрого решения. Да кроме того в Петербурге, по-видимому, еще ничего не подготовлено. Елизавета сама в этом созналась безо всякого труда. Не существовало никакого плана, никакой организации. Такова была действительность. И, придя к такому сознанию, оба заговорщика как будто очнулись от сна, поняв, что в их воображении витали призраки, что ничего еще не сделано, да и нечего делать, по крайней мере в настоящее время. Они так и расстались, не сговорившись ни о чем.[372]

Встреча эта произошла 22 ноября 1741 г. и участие маркиза Да Шетарди в длительной интриге с этой минуты прекращается. Спустя несколько часов, подобно обрушившейся лавине, неожиданно в дело вмешались под влиянием совершенно непредвиденных обстоятельств, остальные элементы заговора, почти неизвестны послу и не заслуживавшие, по его мнению, внимания; но он тут был не при чем, находился в полном неведении, и ни Франция, ни Швеция не принимали никакого участия в грядущих событиях.

IV

На следующий день при дворе был назначен прием – «куртаг», как говорится и до сих пор. Елизавета на нем присутствовала. Ее отношения с регентшей оставались любезными и даже сердечными. Разделившись между любовью к Линару, возвращения которого она с нетерпением ожидала, своею нежностью к Юлии Менгден, которой заготовляла приданое, заботами о детях, как подобает доброй немецкой матери семейства, и все возрастающею беспечной ясностью, Анна Леопольдовна равнодушно или с досадой выслушивала предостережения относительно поведения цесаревны. Только при таких обстоятельствах становится понятной невероятная безнаказанность этого заговора, который велся в казармах совершенно открыто и в течение долгих месяцев обнаруживался рядом ежедневных происшествий. Своему возлюбленному, уговаривавшему ее перед отъездом заточить Елизавету в монастырь, регентша только возразила: «К чему? Чертушка-то останется». Она намекала на юного герцога Голштинского. Когда Остерман, предупрежденный Финчем, доносил ей о подозрительных поступках Лестока, она перебивала его с гордостью показывая ленты, которые намеревалась пришить к платью маленького императора. Кроме того, в глубочайшей тайне, она подготовляла неожиданный сюрприз, долженствовавший по ее мнению положить сразу конец надеждам «чертушки» или его тетки. Догадки Мардефельда были совершенно справедливы. 9-го декабря, в день своих именин, она собиралась провозгласить себя императрицей и поручила Бестужеву составить по этому поводу третий манифест в дополнение к двум, изготовляемым Темирязевым.[373]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.