Глава 2 Месть географии
Глава 2
Месть географии
Фиаско первых лет в Ираке укрепило позиции реалистов, о которых в 1990-х идеалисты отзывались с неизменным пренебрежением. Именно реалисты утверждали, что нельзя недооценивать роль географии, истории и культуры, их влияние на возможность тех или иных действий в любом отдельно взятом месте. Однако противники вторжения в Ирак должны с осторожностью проводить аналогии с Вьетнамом, так как такая позиция может привести к изоляционизму, равно как и к политике умиротворения и, по словам ближневосточного ученого Фуада Аджами, к настроениям ожидания худшего. Давайте вспомним, что Мюнхенская конференция происходила всего лишь спустя 20 лет после кровавой бойни Первой мировой войны, заставив политиков-реалистов, таких как Невилл Чемберлен, пойти на сделку с дьяволом, чтоб избежать нового конфликта. Подобные ситуации открывают путь к интригам и махинациям со стороны деспотичных государств, которые не знают данных страхов, — таким как нацистская Германия и империалистическая Япония.
Говоря о Вьетнаме, мы подразумеваем ограничения, о Мюнхене — их преодоление. Любая аналогия сама по себе может быть опасной. И только баланс между этими двумя параллелями может породить правильную политику, ибо мудрый политик, осознавая ограниченные возможности своей страны, понимает, что искусство управлять государством состоит в том, чтобы балансировать на самом краю возможного, но при этом не переступать его грань.
Другими словами, настоящий реализм представляет собой в большей мере искусство, нежели науку, где характер политика имеет больше веса, чем его интеллект. И хотя реалистический подход уходит корнями на 2400 лет назад, к лишенной иллюзий в рассуждении о человеческой природе работе Фукидида «О Пелопоннесской войне», современный реализм, по-видимому, наиболее всесторонне описан в работе Ганса Моргентау в 1948 г. под названием «Politics Among Nations: The Struggle for Power and Peace» («Международная политика: борьба за власть и мир»). Позвольте мне немного более подробно остановиться на этой книге, написанной беженцем из Германии, преподавателем Чикагского университета, чтобы подготовить почву для обширного обсуждения географии, так как понимание реализма критично для умения читать карту, более того, реализм и приводит нас непосредственно к картам.
Ганс Моргентау начинает свои рассуждения с того, что мир «является результатом действия сил, свойственных человеческой природе». А человеческая природа, как отмечает Фукидид, мотивируется страхом (phobos), собственной выгодой, «барышом» (kerdos) и славой, мнением других (doxa). «Чтобы улучшить мир, — пишет Моргентау, — человек должен работать сообразно этим силам, а не противодействовать им». Таким образом, реализм принимает человеческий материал таким, каков он есть, каким бы далеким от идеала он ни был. «Он [реализм] ссылается на исторический прецедент, а не на абстрактные принципы, стремится творить скорее меньшее зло, чем абсолютное добро». Например, чтобы попытаться предвидеть будущее Ирака после уничтожения тоталитарного режима, реалист бы посмотрел на собственно историю Ирака, объясняемую через карты и конфигурацию этнических общин, а не на моральные заповеди западной демократии. В конце концов, благие намерения, согласно Моргентау, не всегда приводят к хорошему результату. Чемберлен, поясняет он, меньше руководствовался личными амбициями и соображениями собственной власти, чем большинство остальных политиков Великобритании, и искренне пытался добиться мира и счастья для всех. Но его политика привела к неисчислимым страданиям миллионов. Уинстоном Черчиллем же, с другой стороны, двигали, по сути, неприкрытые личные интересы и интересы собственной нации, но его политика привела к непревзойденным нравственным результатам. Пол Вулфовиц, бывший заместитель министра обороны США, исходил из самых благородных соображений, требуя вторжения в Ирак, откровенно считая, что это может улучшить ситуацию с правами человека в регионе, но его действия возымели абсолютно противоположный эффект. Тот факт, что за дело принимается держава, где царит демократия, еще не значит, что результат ее действий в сфере международной политики будет лучше, чем, скажем, результат действий диктаторского режима. Ведь необходимость заручиться поддержкой народа, как утверждает Моргентау, не может не снизить рациональность самой внешней политики. Демократия и моральность просто не есть синонимы. «Все народы подвергаются искушению навязать свои ценности и устремления в качестве нравственных стремлений всего человечества. И на продолжительное время лишь немногие могут устоять перед этим соблазном. Знать, что государства подчиняются нравственному закону, по утверждению Моргентау, — это одно, в то время как притязать на то, что знаешь наверняка, что хорошо, а что плохо в отношениях между государствами, — это совсем другое.
Более того, государства должны функционировать в еще более ограниченном моральном пространстве, чем собственно люди. Человек, по мнению Моргентау, может сказать себе: «Пусть погибнет мир, но свершится правосудие», — но государство не может вести себя подобным образом, оно должно действовать во имя людей, за которых несет ответственность.[43] Индивидуум отвечает только за тех, кого он считает близкими, кто простит ему его ошибки, ведь хотел-то он лучшего. Но государство внутри своих границ должно защищать благополучие миллионов людей, не знающих о существовании друг друга, которые в случае неудачи не отнесутся с таким же пониманием к полученным результатам. То есть государство должно быть гораздо «более лукавым», чем отдельная личность.
Человеческая природа, которая, по Фукидиду, является совокупностью страха, стремления к барышу и жажды славы, приводит к конфликтам и насилию. А поскольку реалисты, подобно Моргентау, ожидают конфликта и осознают, что его не избежать, они в меньшей степени, чем идеалисты, склонны слишком остро реагировать на него. Они понимают, что стремление властвовать и возвышаться является природной составляющей всех взаимодействий между людьми, а особенно взаимодействий между государствами. Моргентау цитирует американского политика XIX в. Джона Рэндолфа из Роанока, который утверждает, что власть можно ограничить только другой властью. Следовательно, реалисты не верят, что сами по себе международные организации необходимы для поддержания мира, ибо те являются отражением баланса сил между отдельными государствами-членами, который в конечном итоге и определяет, чему быть — войне или миру. И все же, согласно Моргентау, сама система политического равновесия между государствами, по сути, неустойчива: ведь каждое государство (поскольку беспокоится, не ошиблось ли оно в оценке баланса сил) всегда будет стремиться восполнить ущерб от воспринимаемых ошибок, постоянно нацеливаясь на наращивание преимущества. Именно это и стало причиной Первой мировой войны, когда Австрия Габсбургов, Германия кайзера Вильгельма I и царская Россия — все пытались склонить баланс сил на свою сторону и серьезно просчитались. Моргентау пишет, что в конечном итоге только благодаря существованию общечеловеческого нравственного сознания — совести, которая рассматривает войну как «катастрофу», а не как естественное продолжение международной политики, — ограничивается количество войн.[44]
После того насилия, которое имело место в Ираке в 2003–2007 гг., мы все заявляем, что стали реалистами, или убеждаем себя, что таковыми являемся. Но, учитывая определение реализма, которое предложил Моргентау, так ли это? Например, все ли, кто выступал против войны в Ираке с позиций реализма, также считают, что нет непосредственной связи между демократией и моралью? А Моргентау, который выступал против вьетнамской войны как с позиций нравственности, так и с позиции национальных интересов, и есть тот самый реалист, который нас всех устраивает. Ученый-интеллектуал, он никогда не жаждал власти и высокого положения в обществе в отличие от других реалистов типа Генри Киссинджера или Брента Скоукрофта. Более того, его сдержанному и едва ли не однообразному стилю изложения не хватает остроты Киссинджера или Самюэля Хантингтона. Проблема в том, и это несомненно, что реализм, даже в версии Моргентау, неудобен для политиков. Реалисты понимают, что в основе международных отношений лежат более приземленные и конкретные реалии, чем те, которые находятся в основе внутренней политики. В то время как внутренняя политика регулируется законами, поскольку легитимная власть имеет монополию на применение силы, мир как целое все еще живет по законам природы, где нет гоббсовского Левиафана, который карал бы за несправедливость.[45]
Действительно, под внешним лоском цивилизации сокрыт темный мир человеческих страстей, и, таким образом, центральным вопросом в международной политике для реалистов стоит следующий: Кто что кому может сделать?.[46]
«Реализм чужд американской традиции, — однажды сказал мне Эшли Теллис, старший научный сотрудник фонда Карнеги за международный мир в Вашингтоне. — Он осознанно аморален, сфокусирован на интересах, а не на ценностях в мире, где мораль девальвируется. Но реализм не умрет никогда, ведь он является отражением фактической деятельности государств за ширмой риторики, на словах воспевающей демократические и общечеловеческие ценности».
Для реалистов порядок важнее свободы. Для них свобода приобретает значение только после того, как установлен порядок. В Ираке порядок, даже тоталитарного толка, оказался более гуманным, чем беспорядок, который сопутствовал свержению режима. А поскольку мировое правительство всегда будет труднодостижимым, а человечество никогда не договорится о фундаментальных принципах социального блага, мир обречен на то, чтоб им руководили различные режимы, а в некоторых местах сохранялись племенные или этнические уклады. Реалисты еще со времен Древней Греции и Древнего Китая вплоть до французского социолога середины XX в. Раймона Арона и его испанского современника Хосе Ортега-и-Гассета считали, что война естественно присуща человечеству, которое разделено на государства и группы.[47]
Действительно, суверенитет и альянсы не возникают просто так, они вырастают из взаимных различий. В то время как сторонники глобализации акцентируют внимание на том, что нас объединяет, реалисты подчеркивают то, что нас разделяет.
И вот мы переходим к географической карте, которая представляет собой пространственное представление о разделении человечества и является предметом трудов реалистов прежде всего. Карты не всегда говорят правду. Они часто настолько же субъективны, насколько субъективным может быть фрагмент литературной прозы. Европейские названия для обширных просторов в Африке, по утверждению покойного британского географа, картографа и историка картографии Джона Харли, показывают, как картография может быть «дискурсом власти», в данном случае латентного империализма. На меркаторской проекции Европа кажется больше, чем есть на самом деле. Уже то, что каждая страна на карте ярко окрашена одним цветом, предполагает, что государственная власть имеет одинаковый контроль на всей территории страны — от центра и до самых окраин, что не всегда соответствует истине.[48] Карты материалистичны, а следовательно, в нравственном отношении нейтральны. Исторически они скорее часть прусского образовательного пространства, чем британского.[49] Другими словами, карты могут быть опасным инструментом. И все же без них невозможно понимание мировой политики. «На относительно стабильном фундаменте географии строится пирамида национального государства», — пишет Моргентау.[50] Ибо, по существу, реализм опирается на признание самой неудобной, самой откровенной и самой детерминистической из возможных истин — географической правды.
География — фон для человеческой истории. Несмотря на искажения в картографии, география может раскрывать далеко идущие намерения правительств, так же как протоколы их тайных совещаний.[51] Положение государства на карте — первое, что является определяющим, больше чем его политическая система. «Карта, — объясняет Хэлфорд Маккиндер, — с одного взгляда дает представление о целом ряде обобщений». География объединяет естественные и гуманитарные науки, связывая историю, культуру с природными факторами, которыми специалисты в области гуманитарных наук частенько пренебрегают.[52] И хотя изучение любой карты может быть бесконечно интересным и по-своему очаровывающим, с географией, как и с реализмом в целом, трудно согласиться в полной мере. Ведь карты опровергают само понятие равенства и единства человечества, так как напоминают нам о разных природных условиях и связанным с ними неравенством людей, что во многих отношениях разобщают народы, приводя к конфликтам, на которых, собственно, и основан реалистический подход.
В XVIII–XIX вв., прежде чем политология появилась как отдельная научная дисциплина, география была уважаемой, пусть и не вполне формализованной наукой. В этой дисциплине политика, культура и экономика очень часто постигались и воспринимались с помощью рельефных карт. Согласно материалистической логике, горы и племена значат гораздо больше, чем мир теоретических идей. Или даже так, горы и люди, выросшие там, представляют собой реальность первого порядка, а идеи, какими бы реальными они ни казались, — всего лишь второго порядка.
Я убежден, что отдавая предпочтение реализму в самый разгар войны в Ираке, как бы трудно нам это ни далось — и как бы кратковременно это ни было, — мы на самом деле предпочли, сами того не осознавая, географию. Может, и не в ее явно империалистическом «прусском» понимании слова, а в менее жестком викторианском или эдвардианском смыслах. Именно местью географии можно назвать кульминацию второго этапа исторической эпохи, наступившей после окончания холодной войны. Этот этап последовал за поражением географии ввиду полного превосходства американской авиации в воздухе над зонами конфликта и триумфа гуманитарных интервенций, которые были характерны для конца первого этапа истории после завершения холодной войны. Таким образом, нас отбросило назад, на базовый уровень человеческого существования, где нам пришлось согласиться, что вместо постоянного улучшения мира, что ранее рисовалось в нашем воображении, мир, как и раньше, является ареной борьбы за выживание среди суровых лишений, которыми нас наградила география в таких местах, как Месопотамия и Афганистан.
Но все же даже в печальном приятии этого знания есть место для надежды: поскольку, приобретая опыт в чтении карт, мы при помощи современной технологии, как показала «арабская весна», в состоянии расширить границы возможностей, которые эти карты на нас накладывают. Это и есть цель моего исследования — показать, что, как ни парадоксально, а пользуясь картой, мы не должны становиться ее рабами. Потому что не только узость мышления ведет к политике изоляционизма, но и недостаточный учет необходимых ресурсов также способен привести назад к изоляционизму.
Итак, для начала мы должны признать центральное положение географии как дисциплины. «Природа налагает, а человек располагает», — писал английский географ Гордон Ист. Естественно, действия человека ограничены физическими параметрами, налагаемыми географией,[53] но эти границы слишком размыты, что дает человечеству достаточный простор для маневра, так как арабы, как оказывается, так же способны строить демократическое общество, как и любой другой народ, даже при том, что обширность территории, населяемой ливийскими племенами, и горные цепи Йемена и дальше будут играть немаловажную роль в политическом развитии этих стран. География скорее «налагает», а не «располагает». География не есть синоним фатализма. Но, как и распределение экономической и военной мощи, она является основным ограничителем — и подстрекателем — действий государства.
Профессор Йельского университета Николас Спайкмен, великий американо-голландский специалист по военной стратегии эпохи начала Второй мировой войны, писал в 1942 г., что география не приводит доводы, она просто существует:
«География — наиболее фундаментальный фактор в международной политике государств, так как она наиболее неизменна, — продолжает он. — Министры приходят и уходят, даже диктаторы умирают, но горы стоят нерушимо. Вслед за Джорджем Вашингтоном, защищавшим 13 штатов с неорганизованной, плохо подготовленной армией, пришел Франклин Рузвельт, в распоряжении которого находились ресурсы всего континента. Но Атлантический океан все так же разделяет США и Европу, а порты на реке Святого Лаврентия зимой все так же скованы льдом. Российский царь Александр I “завещал” Иосифу Сталину, рядовому члену ВКП (б), не только власть и могущество, но и стремление выйти к морю, а Мажино и Клемансо унаследовали от Цезаря и Людовика XIV тревогу относительно незащищенных границ с Германией».[54]
Можно добавить, что, несмотря на события 11 сентября 2001 г., Атлантический океан не перестал играть главную роль в определении политики США. Более того, именно Атлантический океан диктует Америке необходимость проводить отличную от Европы политику как в международной, так и в военной области. То же самое мы в принципе можем сказать и о России. Эта страна и по сей день остается огромной и неустойчивой сухопутной державой, ставшей жертвой многочисленных военных вторжений с незапамятных времен, еще до нашествия монгольских орд в XIII в. Союзниками России всегда были ее просторы, суровые климатические условия и время. Это держава, которая постоянно пробивает себе выход к морю. А поскольку между Европой и Уральскими горами нет серьезной географической преграды, то Восточная Европа, несмотря на разрушение искусственного барьера в виде Берлинской стены, все еще рассматривает Россию как потенциальную угрозу, как это и было на протяжении многих веков. Также справедливым является утверждение, что Францию вечно беспокоили границы с Германией, от времен Людовика XIV до самого конца Второй мировой войны. Действительно, география лежит в основе событий человеческой истории. Не случайно колыбелью европейской культуры были Крит и Кикладские острова, так как первый, будучи «отдаленным кусочком Европы», ближе всего расположен к Египту, а вторые — к Малой Азии.[55] И Крит, и Киклады, будучи островами, были защищены морем от набегов и нашествий, что способствовало их многовековому процветанию. География лежит в основании столь многих фактов в международной политике, что мы их считаем само собою разумеющимися.
Что может быть более значительным фактом из истории Европы, чем то, что Германия — это континентальная держава, а Великобритания — островная? С запада и востока Германия не защищена горами, что привело к появлению таких ее крайностей, как традиционный милитаризм и поднимающийся в последние десятилетия пацифизм, которые объясняются кажущейся уязвимостью ее расположения. Великобритания же, которая всегда чувствовала себя в безопасности в своих границах и ориентировалась на Мировой океан, с другой стороны, смогла раньше остальных своих соседей выстроить демократическую систему и развивать особые трансатлантические отношения с США, с которыми говорит на одном языке. Александр Гамильтон отмечал, что не будь Великобритания островным государством, то ее военная машина была б такой же влиятельной, как и у стран континента, а сама страна пала бы, скорее всего, «жертвой абсолютной власти одного человека».[56]
Тем не менее все же Великобритания — это остров, очень близко расположенный к континентальной Европе, в связи с чем на протяжении всей своей истории страна опасалась вторжения с континента. Именно по этой причине Великобритания в течение многих столетий уделяла особое внимание политике Франции и Нидерландов, расположенных на противоположном берегу Ла-Манша и Северного моря.[57]
Отчего Китай в конечном счете важнее Бразилии? Причиной тому географическое положение. Даже имей эти страны одинаковое по размерам население и идентичный уровень экономического развития, Бразилия, в отличие от Китая, не контролирует основные морские пути, соединяющие океаны и континенты. Кроме того, Китай расположен преимущественно в умеренном поясе, а значит, климат там более пригоден для жизни по сравнению с бразильским; ведь в Китае, в отличие от Бразилии, нет ни тропических болезней, ни сложных погодных условий. Китай выходит на западное побережье Тихого океана и простирается вглубь до богатых нефтью и природным газом земель Центральной Азии. В Бразилии тут меньше преимуществ, и расположена она в Южной Америке обособленно, в географическом отдалении от других стран.[58]
Почему Африка так бедна? Хотя она и является вторым по величине континентом земного шара с площадью, пятикратно превышающей Европу. Но дело в том, что ее береговая линия к югу от Сахары всего лишь на четверть длиннее европейской. Более того, там очень мало естественных гаваней и заливов, и единственным исключением являются порты на восточном побережье, которые вели когда-то оживленную торговлю с Аравией и Индией. Всего лишь несколько рек в тропической части Африки судоходны в устье, а выше по течению путь преграждают пороги и водопады, ниспадающие с внутренних плоскогорий на прибрежные равнины. Таким образом, внутренние районы Африки отрезаны от побережья.[59] Более того, Сахара на протяжении многих веков препятствовала налаживанию любых контактов с севером, отчего на Африку со времен Античности мало влияла средиземноморская культура. К тому же от Гвинейского залива до бассейна реки Конго по обе стороны экватора раскинулись густые тропические джунгли, которые отличаются невыносимой жарой и проливными дождями.[60] Эти леса никак не способствуют развитию цивилизации, как не служат они и естественным кордоном, и поэтому границы, установленные европейскими колонизаторами силою обстоятельств, во многом искусственны. Сама природа на пути африканцев к современности постоянно ставила им преграды.
Посмотрите на список самых экономически слабых стран в мире, и вы увидите, что в большинстве своем они не имеют выхода к морю.[61] Обратите внимание, что тропические страны (в районе между 23–45° северной и южной широты) обычно бедны, а богатые страны расположены в основном в средних и высоких широтах. Стоит также отметить тот факт, что государства с умеренным климатом, находящиеся в Евразии, земли которых протянулись с запада на восток, намного богаче, нежели простирающаяся с севера на юг Черная Африка. Это произошло не в последнюю очередь потому, что технологический прогресс быстрее проходит в рамках одних широт, с одинаковым климатом, где особенности выращивания растений и животноводства становятся известными на больших территориях намного быстрее. Не случайно беднейшие мировые регионы часто расположены там, где плодородие почвы, с одной стороны, способствует большой плотности населения, но, с другой стороны, они сильно удалены от транспортных узлов, таких как морские порты и железные дороги, что препятствует их экономическому росту. Примером могут служить Центральная Индия и расположенные внутри континента страны Африки.[62]
Еще одним удивительным итогом географического детерминизма является наблюдение ныне покойного географа Пола Уитли, который отметил, что на высоте уже 500 м над уровнем моря санскрит не услышать, поэтому можно сделать вывод, что индийская культура была преимущественно низинной.[63]
Но, прежде чем мы пойдем дальше, позвольте обратить внимание на пример США. Именно география в значительной мере способствовала процветанию Америки, и именно она в конечном счете, возможно, объясняет американский общечеловеческий альтруизм. При этом, как отмечает Джон Адамс, у американцев нет никакой особой судьбы, и их природа ничем не отличается от природы любых других народов.[64] Историк Джон Киган поясняет нам, что Америка и Великобритания смогли достичь свободы только потому, что моря защитили их от «врагов, накрепко связанных с землей». Милитаризм и прагматизм континентальной Европы XX столетия, на которые американцы привыкли поглядывать свысока, были следствием географии, а не нрава. Интересы государств и империй в рамках перенаселенного континента постоянно переплетались и сталкивались. Но ни у одной нации в Европе не было пути к отступлению через океан. Как следствие, их внешняя политика никак не могла быть основана на моральных универсалиях, и до появления по окончании Второй мировой войны американской гегемонии они вынуждены были попросту накапливать военную мощь.[65] Роскошь американского идеализма является результатом не только наличия двух океанов. Эти же океаны обеспечили Америке доступ к двум значимым в плане политики и экономики регионам мира — доступ к Европе через Атлантический океан и к Восточной Азии через Тихий океан (одновременно с этим США обладали и собственными природными богатствами).[66] И тем не менее эти два океана, которые отделяют Америку от других континентов тысячами километров водной глади, позволили ей «подцепить» тот самый опасный штамм изоляционизма, рецидивы которого встречаются и сегодня. Действительно, за исключением интересов в Западном полушарии Соединенные Штаты почти два века неотступно отказывались участвовать в мировой политике. И даже развал системы европейских государств в 1940 г. не заставил Америку вступить во Вторую мировую войну. США в войну вступили только после нападения Японии на Перл-Харбор, да и после окончания войны США вновь удалились от мировых дел. И так было вплоть до начала возвышения СССР и нападения Северной Кореи на Южную, когда Соединенные Штаты были вынуждены вернуть свои войска в Европу и Азию.[67] Со времен окончания холодной войны внешнеполитические элиты США метались между квазиизоляционизмом и идеалистическим интервенционизмом, и причина подобных метаний — в расположении страны между двумя океанами.
Географию «не покорили, а забыли», отмечает Якуб Григиел, исследователь из Университета Джонса Хопкинса.[68] «То, что технический прогресс зачеркнул географию, является всего-навсего возможным заблуждением», — пишет Колин Грей, который долгое время консультировал правительства Великобритании и США в вопросах военной стратегии. Постоянное влияние, или контроль, требует, по словам Грея, физического присутствия воинских контингентов на территории, которая является предметом спора. Мы неоднократно могли убедиться в этом на примере Ирака и Афганистана. Следовательно, тот, кто продолжает считать, что современная военная логистика навсегда подчинила себе географию, ничего в этой самой логистике как науке о перемещении значительного количества личного состава и соответствующих объемов грузов с одного континента на другой не понимает вообще. Мой личный опыт перемещений по Ираку с 1-й дивизией морской пехоты был только малой толикой той огромной интендантской задачи, в ходе выполнения которой личный состав и боевая техника перевозились по морю на расстояние в тысячи километров из Северной Америки в район Персидского залива. В своем поразительно проницательном анализе, сделанном в 1999 г., американский военный историк Уильямсон Мюррей писал, что новый век откроет для США новую перспективу борьбы с суровой географической реальностью наличия двух океанов, которые существенно ограничивают и делают безумно дорогим развертывание наших наземных сил в удаленных точках земного шара. Хотя некоторые войны и операции по спасению граждан могут быть успешно проведены в виде воздушно-десантных рейдов (в этой связи вспоминается операция израильского спецназа по спасению захваченных заложников — пассажиров авиалайнера — в аэропорту угандийского города Энтеббе в 1976 г.), но даже в таких операциях необходимо всячески принимать во внимание физические особенности местности. Именно характер местности в итоге может определить темпы и методы ведения военных действий. Так, война между Великобританией и Аргентиной за контроль над Фолклендскими островами в 1982 г. разворачивалась медленно именно по причине того, что острова окружены огромными океанскими просторами. А вот равнинные пустыни Кувейта и Ирака в ходе войны в Персидском заливе за освобождение и восстановление независимости Кувейта в 1991 г. способствовали результативности ударов с воздуха. В то время как неспособность удерживать огромные и густонаселенные территории Ирака во время Второй войны в Персидском заливе наглядно продемонстрировала явные ограничения превосходства в воздухе и, таким образом, сделала вооруженные силы США заложниками географии. Самолеты могут бомбить, но не могут справляться с транспортировкой необходимых объемов грузов, как и не способны обеспечивать контроль над наземными территориями.[69] Более того, во многих случаях авиация нуждается в аэродромах, которые были бы относительно близко расположены.
И даже в эпоху межконтинентальных баллистических ракет и атомного оружия география не теряет своей важности. Как подмечает Моргентау, малые и средние государства, подобные Израилю, Великобритании, Франции, Ирану, не способны перенести такой же уровень поражения, как государства континентального масштаба типа США, России или Китая; следовательно, ядерным угрозам первых явно недостает вескости. Это значит, чтобы выжить, такое вот окруженное недругами небольшое государство вроде Израиля должно быть либо чрезвычайно пассивным, либо же в высшей степени агрессивным. И дело тут в основном в географии.[70]
Однако принимать в расчет рельефную карту со всеми ее горными грядами и населением совсем не значит видеть мир как неизменно управляемый этническими и религиозными различиями, которые не поддаются глобализации. Все тут намного сложнее. Сама по себе глобализация способствовала возрождению местного патриотизма и местных особенностей, которые во многих случаях строятся на различиях в этническом и религиозном сознании, привязанных к определенным ландшафтам. Следовательно, их лучше всего объяснять, обращаясь к карте рельефа местности. Это происходит из-за того, что действие массовых коммуникаций и экономической интеграции ослабили могущество многих государств, включая и те, которые вопреки диктату географии были задуманы искусственно. Тем самым эти государства стали уязвимы в некоторых критических областях под воздействием смятенного и неустойчивого мира. Именно благодаря новым коммуникационным технологиям произошло усиление панисламистских настроений по всей афро-азиатской дуге влияния ислама, в то время как отдельные мусульманские государства и так испытывают мощнейшее давление исламистов изнутри.
Возьмем, например, Ирак и Пакистан, которые с точки зрения географии можно охарактеризовать как самые нелогичные государства в пространстве от Средиземного моря до Индийского субконтинента, даже если ввиду рельефа местности самым слабым государством в мире признается, без сомнений, Афганистан. Да, Ирак рухнул из-за американского вторжения. Однако можно заявить, что тирания Саддама Хусейна (которую я лично почувствовал в 1980-х гг. и которая, без всякого сомнения, была ужаснейшей во всем арабском мире) определялась географией. Ведь каждый диктатор Ирака, начиная с самого первого военного переворота 1958 г., неизбежно был вынужден прибегать ко все более жестким репрессиям в стране, где при отсутствии естественных границ проживают курды, сунниты и шииты, всегда отличавшиеся крайними проявлениями этнического и религиозного самосознания.
Я прекрасно понимаю, что в аргументации такого рода очень важно не заходить слишком далеко. Без сомнения, горы, отделяющие Курдистан от остальной территории Ирака, и деление равнинной Месопотамии между суннитами в центре и шиитами на юге могли гораздо больше повлиять на развитие событий, чем стремление к демократии. Однако никто не может знать будущего, и возможность существования относительно стабильного и демократического Ирака не исключается. Точно так же, как горы Юго-Восточной Европы способствовали отделению Австро-Венгерской империи от более бедной и менее развитой Оттоманской империи и на протяжении веков отгораживали друг от друга различные этнические и религиозные группы на Балканах, однако совершенно не служили гарантией успешного прекращения междоусобных войн с помощью внешнего вмешательства. Я не говорю здесь о некой неумолимой силе, против которой человечество бессильно. Я скорее бы призывал к сдержанному принятию судьбы, обусловленной фактами географии, чтобы обуздать чрезмерное рвение во внешней политике — рвение, которое свойственно и мне самому.
Чем лучше мы сдерживаем этот пыл, тем успешнее станут наши посреднические вмешательства; и чем они будут успешнее, тем бо?льшую свободу действий в последующие годы получат наши политики в подобных ситуациях в глазах общественного мнения.
Я понимаю, что рискую, вознося географию на пьедестал. Поэтому по ходу данного исследования я буду постоянно держать в голове предостережение Исайи Берлина, сформулированное в 1953 г. в его знаменитой лекции и опубликованное на следующий год под названием «Историческая неизбежность». В ней он клеймит позором как аморальные и трусливые те взгляды, согласно которым наша жизнь и мировая политика жестко ограничены такими мощными обезличенными силами, как география, окружающая среда и этнические атрибуты. Берлин бросает упрек Арнольду Тойнби и Эдварду Гиббону в том, что те рассматривают «нации» и «цивилизации» как «более реальные» понятия, чем личности, из которых те состоят. А еще он их бранит за то, что они считают такие абстракции, как «традиция» и «история», «более мудрыми, чем мы сами».[71] Для Берлина же личность и ее моральная ответственность стоят превыше всего. Поэтому такая личность не имеет права возлагать вину за свои действия или судьбу всецело или частично на такие факторы, как рельеф местности или культура. Мотивы человеческой деятельности очень сильно влияют на историю. Это не иллюзии, объяснимые ссылкой на мощные внешние силы. Карта — это только начало, а не завершающий этап толкований нашего прошлого и настоящего.
Несомненно, география, история, этнические особенности влияют на будущее, но они решительно не определяют будущих событий. Тем не менее нынешние проблемы внешней политики попросту не поддаются разрешению и не допускают принятия правильного выбора без серьезного учета тех факторов, которые Берлин в своей бескомпромиссной атаке на все формы детерминизма, как может показаться вначале, гневно отбрасывает. Полагайся мы на географические, этнические и религиозные факторы, то это могло бы сослужить нам хорошую службу в предвидении вспышек насилия как на Балканах после окончания холодной войны, так и в Ираке после вторжения США в 2003 г. Тем не менее моральные проблемы, о которых говорил Берлин, вот уже на протяжении двух десятилетий рефреном звучат в дебатах о том, куда стоит, а куда не следует направлять американские войска.
Итак, как же нам быть? Как нам ощутить ту тонкую грань между признанием географии в качестве важнейшего фактора исторического развития и опасностью преувеличения ее значения? Здесь, как мне кажется, стоит обратиться к рассуждению Раймона Арона о трезвой этике, базирующейся на принципе «вероятностного детерминизма»», поскольку «человеческий выбор всегда осуществляется в некоторых пределах или ограничениях, таких как наследие прошлого».[72] Ключевым словом тут является «вероятностный», то есть, сосредоточившись на географии, мы придерживаемся частичного или же нетвердого детерминизма, который признает очевидные различия между группами людей и физическими особенностями местности, где они проживают, но не понимает их слишком упрощенно, оставляя множество вероятностей открытыми. Либеральные интернационалисты, которые в основной массе поддержали интервенцию на Балканах, но выступили против вторжения в Ирак, служат примером понимания этой тонкой грани. Они постигли внутренним чутьем, пусть и недостаточно четко, основной факт географии. Югославия располагалась на самом развитом краю Османской империи, непосредственно прилегающем к Центральной Европе, в то время как Месопотамия являлась ее самой беспорядочной и хаотичной восточной частью. А так как данный факт влиял на политическое развитие страны вплоть до нынешнего времени, то вторжение в Ирак не могло не принести проблем.
Итак, что именно эта смиренная судьба, эта невидимая рука готовит для нас в будущем? Чему можем мы научиться у географической карты, о каких возможных опасностях она нас предостерегает? Давайте же посмотрим на то, как география влияла на мировую историю, глазами нескольких выдающихся ученых XX в., а затем специально посмотрим на связь географии и вмешательства человека глазами великого мужа древности. Это подготовит нас к рассмотрению проверенных временем и наиболее провокационных геополитических теорий современности, равно как и даст возможность заглянуть в будущее нашего мира.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.