Немцы как враги и/или конкуренты
«Холодная» русско–немецкая война создала в русском дворянском самосознании крайне негативный образ противоборствующей стороны. Подлинной энциклопедией русского «немцеедства» следует признать записки Вигеля (ему также принадлежит брошюра, вышедшая за границей в 1844 г. на французском языке «Россия, завоеванная немцами», в которой, по сочувственному отзыву известного литератора М. А. Дмитриева, «много правды»[82]). В них немцы мифологизированы и демонизированы до предела, в вину им ставится буквально все. Они разбазаривают азиатские владения России: «Бирон, немец или латыш, Бог его знает, даром отдал Даурию, а русский Потемкин хотел опять ее завоевать. Все великие помыслы о славе России, исключая одной женщины [Екатерины II], родятся только в головах одних русских…»[83]. Немецкие генералы (Беннигсен при Прейсиш–Эйлау, Кнорринг в русско–шведскую войну начала 1808–1809 гг., Дибич в русско–турецкую войну 1828–1829 гг. и при подавлении польского мятежа 1830 г.) крадут русские победы: «…они великие мастера останавливать вовремя русское войско <…> на все решительное, отчаянное предпочтительно должно употреблять русских <…> часто немецкая осторожность отнимает у нас весь плод наших успехов»[84]. Немцы занимают ключевые места в полиции и организуют репрессии против русских: «Со времен царя Ивана Васильевича Грозного секретною этою частию почти всегда у нас заведывают немцы. Мы находим в истории, что какой–то Колбе да еще пастор Вестерман и многие другие пленники, желая мстить русским за их жестокости в Лифляндии, добровольно остались при их мучителе и составляли из себя особого рода полицию. Они тайно и ложно доносили на бояр, на всякого рода людей и были изобретателями новых истязаний, коими возбуждали и тешили утомленную душу лютого Иоанна. С тех пор их род не переводился ни в Москве, ни в целой России. Всякому новому венценосцу предлагали они свои услуги…»[85]. Даже Манифест о вольности дворянской, по Вигелю, плод немецкой интриги: «…немцы <…> были уверены, что обеспеченные насчет прав своего потомства, ленивые наши дворяне станут убегать от службы, и все места, вся власть останутся в их руках»[86].
Немцы в изображении Вигеля — преимущественно серые посредственности, добивающиеся чинов исключительно с помощью этнической солидарности и пристрастного покровительства верховной власти. Скажем, именно так он характеризует министра иностранных дел в 1806–1807 гг. барона А. Я. Будберга: «…судя по догадкам, можно себе вообразить его немцем, довольно образованным для того времени, где нужно искательным, терпеливым и молчаливым, и следственно, по наружности глубокомысленным. <…> Попробовал бы русский быть столь ничтожным, как Андрей Яковлевич Будберг; ему много бы удалось быть членом Московского Английского клуба»[87]. Немцы ненавидят русских «как возмужалых и непокорных учеников, которых надеялись они вечно держать в опеке»[88]. Вигель пугает переходом «холодной» русско–немецкой войны в «горячую»: «Веселая беспечность русская мстит покамест немцам одними эпиграммами, точно так, как праотцы наши злились тайком и подтрунивали над татарами. Если ничто не переменится, то рано или поздно должно ожидать ужасных последствий для них или для нас…»[89].
Для Ю. Самарина отличительные черты остзейских немцев — «чувство племенной спеси, ничем не оправданная хвастливость и смешное презрение к России и ко всему русскому»[90]. Причем, бьет тревогу славянофил, «в этих понятиях воспитываются те, которые занимают в наших имениях должности управляющих, а в наших домах — наставников, что тот господин, который пачкал свою книгу остроумными афоризмами о характере русских, завтра, может быть, купит имение в одной из наших губерний и будет иметь крепостных людей; что он уже теперь занимает по службе важное место и сделается когда–нибудь губернатором; что за ним потянется целый рой мелких чиновников, его приятелей и клиентов, одного с ним образа мыслей; наконец, что в зависимости от этих людей живут наши соотечественники, поселившиеся в остзейских городах»[91]. Он, как и Вигель, сравнивает русско–немецкий конфликт с коллизией «учитель ненавидит превзошедшего его ученика»: «Ученик <…> превзошел своего учителя в том, чему мог от него научиться. Стыдно учителю, который не умел понять и оценить ученика и вышел из дома, в котором он был принят как родной, с чувствами неблагодарного наемника»[92].
Тютчев считал, что «достаточно взглянуть на первого попавшегося немца, приехавшего в Россию, — будь он самый умный или самый заурядный — взглянуть на его повседневные отношения со всем, что не относится к его расе, чтобы понять до какой степени глубокое, фанатически нетерпимое и непримиримое убеждение в своем расовом превосходстве является основой его природы, первым условием его нравственного существования и какую ненависть и ярость у него вызовет все, что захочет подвергнуть сомнению законность этого убеждения…»[93]. В другом месте он утверждает, что «немцы, от мала до велика, наши и не наши, у которых нет, собственно, никакой причины не любить Россию, питают к нам исключительно физиологическую и потому именно неискоренимую и непреодолимую антипатию, расовую антипатию. И это наиболее яркая черта их национальности»[94].
Для А. Ермолова немцы — беспринципные карьеристы–себялюбцы: «Разными средствами выживаю я отсюда [с Кавказа] людей бесполезных и между таковыми барона Вреде. Он по немецкой своей сущности слишком любит выгоды и празден до такой степени, что кроме собственных дел ничем не занимается»[95].
И. Аксаков в одной из своих статей 1860?х гг. сравнивает немцев с евреями: «Евреи, так же как и Немцы, не признают в России Русской народности и подвергают еще сомнению вопрос (для Немцев уже давно решенный отрицательно!) о том: действительно ли Русские — хозяева в Русской земле? По их мнению, Евреи в Русской земле такие же хозяева, как и Русские. Такое требование Евреев…вполне совпадает с Немецким идеалом отвлеченного государства»[96].
М. П. Погодин (1869) иронически приветствует нежелание немцев учить русский язык: «…Немцы перебивают теперь дорогу Русским по всем отраслям службы: военной, гражданской и ученой; выучите их всех русскому языку, да от них отбоя не будет, и бедные Русские должны будут только ходить за сохою и бороною и довольствоваться только черными работами»[97].
Недобрые чувства к «русским немцам» легко найти и у людей, не замеченных в германофобии, в отличие от авторов, процитированных выше. Скажем, А. С. Пушкин раздраженно отреагировал в дневнике (1833) на дело некоего фон Бринкена, пожелавшего, чтобы его судило остзейское дворянство: «Конечно, со стороны государя есть что–то рыцарское, но государь не рыцарь». Когда же лифляндское дворянство отказалось его судить, под предлогом, что он воспитывался в корпусе в Петербурге, поэт с явным злорадством записал: «Вот тебе шиш и — поделом»[98]. П. А. Вяземский, отказавшийся вступить в Северное общество, среди прочего из–за антинемецких настроений там царивших, в письме А. И. Тургеневу (апр. 1828), жалуясь на то, что ему отказали в просьбе служить в армии во время войны с турками (отказ подписал А. Х. Бенкендорф), восклицает: «Когда с меня <…> хотят сдирать кожу <…> тогда я Русский; а когда блеснет минута, в которую весело быть Русским, тогда во мне не признают коренных свойств и говорят: сиди себе с Богом, да перекрестись, какой ты Русский! у нас Русские — Александр Христофорович Бенекендорф, Иван Иванович Дибич, Черт Иванович Нессельроде и проч: и проч:»[99]. Будущий московский почт–директор А. Я. Булгаков (находившийся, кстати, в прекраснейших отношениях с тем же Нессельроде) написал в письме к брату (окт. 1820) по поводу «Семеновской истории» — бунта солдат, вызванного жестокостью полковника Шварца: «Все пакости делаются у нас иностранцами. Свой своему поневоле брат»[100]. (Следует, между прочим, отметить, что Шварц, строго говоря, иностранцем не был, он родился в России и являлся русским подданным, получается, что немецкая этничность, сама по себе, в глазах Булгакова — признак иностранца). В другом письме (февр. 1831) Булгаков ревниво подсчитывает процент немцев, награжденных за «турецкую войну»: «По странному стечению обстоятельств и случаю, кроме Горчакова, все только одни встречаются немецкие имена. Но говори что хочешь, солдатушки–то русские…»[101].
Следы русско–немецкого противостояния можно найти и в классике отечественной словесности. Обычно в связи с образом немца вспоминают симпатичных Вернера в «Герое нашего времени»[102], Карла Иваныча в толстовском «Детстве» и Лемма в «Дворянском гнезде». Но эти персонажи — доктор, гувернер, учитель музыки — не конкуренты русским дворянам, почему бы не позволить к ним симпатию? Зато Берг в «Войне и мире» — бездушный и пустой карьерист, ходячий образ немца из дворянских мемуаров и писем — самое презираемое автором его создание — не удостаивается даже ненависти, как Наполеон или Элен. Карикатурный губернатор фон Лембке в «Бесах» к бесам не причислен только в силу своей полной ничтожности, а характеристика его как члена немецкой корпорации типична для русского германофобского дискурса[103]. Отдал должное немецкой теме и Лесков: от мифологизированного русско–немецкого конфликта в «Железной воле», заканчивающемся трагикомической смертью Гуго Пекторалиса, поперхнувшегося блином, до пугающей истории онемечивания русского человека в «Колыванском муже»[104].
«Немцеедство», в той или иной степени, было присуще всем направлениям дворянского общественного движения XIX в., в том числе, и революционному. О германофобии декабристов, являвшейся одной из важнейших составляющих их идеологии, мне уже приходилось подробно писать на страницах «ВН»[105] и потому не буду здесь повторяться. В студенческих радикальных кружках вт. пол. 1820?х гг. господствовали сходные настроения. Скажем, в кружке братьев Критских (1826–1827) часто говорилось «о правительстве и начальниках, что сии последние не хороши и не должны быть иностранцы»[106]. Один из лидеров этого кружка Н. Ф. Лушников в агитационных виршах обвинял в «немчизне» уже самого императора: «Друзья, нерусский нами правит»; «Да свергнет Бог с него корону, / Пришлец он низкий — он немчин»[107].
«Немецкая» сущность империи Романовых, этнокультурная чуждость ее русскому народу — одна из постоянных тем эмигрантской публицистики Герцена. Он посвятил ей несколько страниц книги «О развитии революционных идей в России» (1851), в которой уверял, что в послепетровскую эпоху «народ, поднимавшийся за самозваного сына Ивана IV, не ведал даже имен всех этих Романовых — Брауншвейг–Вольфенбюттельских или Гольштейн–Готторпских…»[108]. Здесь же дается резкая характеристика «русских немцев»: «Немцы <…> далеко не олицетворяли прогресса; ничем не связанные со страной, которую не давали себе труда изучить и которую презирали, считая варварской, высокомерные до наглости, они были раболепнейшим орудием императорской власти. Не имея иной цели, как сохранить монаршее к себе расположение, они служили особе государя, а не нации. Сверх того, они вносили в дела неприятные для русских повадки, педантизм бюрократии, этикета и дисциплины, совершенно противоположный нашим нравам. <…> Русское правительство до сих пор не имеет более преданных слуг, чем лифляндские, эстляндские и курляндские дворяне. «Мы не любим русских, — сказал мне как–то в Риге один известный в Прибалтийском крае человек, — но во всей империи нет более верных императорской фамилии подданных, чем мы». Правительству известно об этой преданности, и оно наводняет немцами министерства и центральные управления. Это и не благоволение и не несправедливость. В немецких офицерах и чиновниках русское правительство находит именно то, что ему надобно: точность и бесстрастие машины, молчаливость глухонемых, стоицизм послушания при любых обстоятельствах, усидчивость в работе, не знающую усталости. Добавьте к этому известную честность (очень редкую среди русских) и как раз столько образования, сколько требует их должность, но совсем не достаточного для понимания того, что вовсе нет заслуги быть безукоризненными и неподкупными орудиями деспотизма; добавьте к этому полнейшее равнодушие к участи тех, которыми они управляют, глубочайшее презрение к народу, совершенное незнание национального характера, и вам станет понятно, почему народ ненавидит немцев и почему правительство так любит их»[109].
Нетрудно заметить, что аргументация Герцена не слишком отличается от доводов Вигеля, Самарина или Тютчева, он только делает более радикальные выводы из тех же посылок, диктуемых их общей русско–дворянской культурой.
В более поздней работе «Русские немцы и немецкие русские» (1859) Герцен пытается сделать из понятия «немцы» социальную характеристику, немцы — это вообще правительствующие реакционеры, в независимости от этнического происхождения: «Наши правительствующие немцы <…> родятся от обруселых немцев, делаются из онемечившихся русских», «онемечившиеся немцы» даже хуже, но все они «относятся одинаким образом к России, с полным презрением и таковым же непониманием»[110]. «Настоящие немцы составляют только ядро или закваску, но большинство состоит из всевозможных русских — православных, столбовых с нашим жирным носом и монгольскими скулами <…> Вступив однажды в немцы, выйти из них очень трудно, как свидетельствует весь петербургский период; какой–то угол отшибается, и в силу этого теряется всякая возможность понимать что–нибудь русское…»[111]. Тем не менее, герценовские «немцы» не теряют и в новой трактовке этнической составляющей, ведь «настоящие немцы», как–никак, составляют «ядро или закваску» этого, говоря термином Т. Шанина, этнокласса.
В том же духе высказывались по «немецкой» теме и соратники Герцена — М. А. Бакунин и Н. П. Огарев, также родовитые русские дворяне. Показательно, что на более поздних этапах «освободительного движения», когда руководящая роль в нем перестала принадлежать дворянам и перешла к «разночинцам», германофобия сделалась маргинальной пропагандистской стратегией. У разночинцев не было столь крупных личных счетов с немцами, как у их предшественников.
Возникает, конечно, закономерный вопрос — насколько «русские немцы» заслужили подобные нелестные характеристики. В принципе, для темы данного исследования это не имеет особого значения, но, все же, стоит отметить, что есть немало свидетельств, исходящих из немецкой среды, отчасти подтверждающих правоту некоторых вышеприведенных высказываний (разумеется, мифы Вигеля не верифицируемы). Скажем, барон А. И. Дельвиг (двоюродный брат поэта) откровенно пишет в своих мемуарах о «ненависти» «остзейских дворян, моих земляков, к России, к которой присоединены более 150 лет, но не признают ее своим отечеством, а служат, как они говорят, не ей, а государю, и этой преданностью эксплуатируют в свою пользу всю русскую землю»[112]. Г. фон Самсон в 1878 г. упрекал своих единоплеменников: «Если мы не хотим скрыть правду, мы должны сознаться, что понятие верности Империи вероятно для многих незнакомо и никогда не существовало»[113]. Профессор Юрьевского университета А. Фрейтаг фон Лоринггофен в статье 1915 г. признал, что немцы действительно питают «некоторое пренебрежение к России и русским»[114]. Я упоминаю здесь только тех, кто пытался смягчить русско–немецкий антагонизм, русофобским же филиппикам из сочинений эмигрантов–остзейцев можно посвятить отдельную статью[115]. Интересной фигурой был остзейский барон Т. фон Бок, призывавший немецкое рыцарство сделаться «неотъемлемой частью русского дворянства», влиться «в ряды национального государства»: «Если допустить пристрастие, то, конечно, к большинству нации. Я <…> не хочу иметь вид человека, ставящего себя как Лифляндец, в оппозицию к остальной части нации. Как дворянин, я горжусь, что мои предки были древние рыцари, как гражданин, я никогда не буду ничем другим, как самым закоренелым русским»[116]. Думается, такая постановка вопроса устроила бы русских националистов, но, к сожалению, большинство потомков рыцарей были солидарны не с Т. фон Боком, а с его однофамильцем (а, скорее всего, и родственником) В. фон Бокком, заявившем с предельной откровенностью: «Ожидать от нас, чтобы мы, оставаясь немцами, в то же время были душою и сердцем русскими… все равно, что требовать, чтоб квадрат, не изменяясь в своей форме, сделался треугольником»[117].