Стремительное наступление союзников
Между 21 декабря 1813 года и 2 января 1814 года Богемская и Силезская армии форсировали Рейн двенадцатью-пятнадцатью колоннами, растянувшимися от Кобленца до Базеля, подавляя «небольшие французские корпуса, отступавшие перед огромными союзными армиями»{140}, проникая в Эльзас, в Лотарингию, во Франш-Конте. Вторжение, впечатлившее своим масштабом всех французов — как военных, так и штатских, — обернулось в первые четыре недели медленным, но неуклонным наступлением вражеских армий. Как войска Виктора, защищавшие Вогезы, так и войска Мармона, сторожившие Саар, отступали под натиском Силезской армии, в то время, как Богемская армия без особого труда двигалась из Бельфора на Везуль, а затем на Лангр.
3 января Богемская армия была в Монбельяре, а спустя шесть Дней заняла Безансон. 14 января Силезская армия взяла Нанси, после того, как Ней покинул город без боя. «Враг вступил на землю Вогезов, как на порог гостиной, с уверенностью, что не встретит на своем пути ни одного препятствия», — сообщал сенатор и чрезвычайный комиссар Кольшан министру Монталиве{141}. 16 января союзники прибыли в Лангр. Тремя днями позже в руках союзников были уже не только Безансон, Мец и Нанси, но и Эпиналь, Шомон и Дижон. 25 января вся территория к востоку от линии Шарлевиль-Мезьер-Сен-Дизье-Шомон-Лангр-Дижон была занята войсками коалиции, а французы отступали к Шалону-сюр-Марн. «У Франции больше нет энергии»{142}, — сетовал в начале февраля Коленкур, полный горечи свидетель этого краха.
Русские бойцы тоже подчеркивали ту легкость, с которой они вошли на территорию Франции:
«Мы заняли в три недели без боя знатную часть Франции, неприятельские войска при приближении нашем повсюду отступали, и города, коих жителей префекты возбуждали пышными воззваниями к обороне, отворяли перед нами ворота свои»{143}.
А поэт Константин Батюшков подчеркивал не только миролюбивое отношение жителей по отношению к русским войскам, но и их недооценку «северных варваров». В конце января, находясь в деревне Фонтен в десятке километров к востоку от Бельфора, он писал своему другу Николаю Гнедичу:
«Они думали, по невежеству — разумеется, что русские их будут жечь, грабить, резать, а русские, напротив того, соблюдают строгий порядок и обращаются с ними ласково и дружелюбно. За то и они угощают нас, как можно лучше. Мой хозяин, жена его, дети потчевают вином, салатом, яблоками и часто говорят, трепля по плечу: “Вы хорошие люди, господа!” Хозяйка, старуха лет шестидесяти, спрашивала меня в день моего прибытия: “Сударь, а русские — они тоже христиане, как и мы?”»{144}
Хотя наступление союзников оказалось легким, оно не было быстрым: на расстояние от Базеля до Лангра, то есть примерно 220 километров, армия Шварценберга потратила почти три недели, в среднем продвигаясь на 10–11 км в день. Эта медлительность была обусловлена климатическими причинами. Адъютант Александра I Александр Михайловский-Данилевский рассказывал в своих мемуарах: «Первого генваря мы перешли парадом Рейн в Базеле (…) Погода нам не благоприятствовала: шел дождь, смешанный со снегом, и дул пронзительный ветер. (…) Дожди, снег, оттепели и морозы, соделывая переходы затруднительными, не останавливали однакоже следования войск»{145}.
Кроме непредвиденных трудностей с климатом, эта относительная медлительность объясняется еще и расчетами Шварценберга. В первую очередь эти расчеты были военными: опасаясь всеобщего восстания и желая уберечь свои войска, главнокомандующий коалиционными войсками выступал за осторожное продвижение вперед с обезвреживанием оккупированной территории. Но были у него и политические мотивы, подсказанные Меттернихом и императором Францем: австрийцы все еще надеялись договориться с Наполеоном, что он передаст власть Марии-Луизе, чтобы она правила от лица юного короля Рима, и не желали торопить события. Напротив, пруссаки и русские, полагавшие, что начать следует с военных действий, желали быстрого марша на Париж. Пруссаки считали, что пришло время для мести. 9 января 1814 года граф Август Нейдхардт фон Гнейзенау, начальник штаба Блюхера, написал Штейну, что «если Силезская армия войдет в Париж первой, я немедленно прикажу взорвать Аустерлицкий и Йенский мосты, а также Вандомскую колонну»{146}.
Несмотря на непогоду, в первые недели кампании, когда армия довольно легко продвигалась вперед, очень многие русские офицеры были в приподнятом настроении, а некоторые были взволнованы. Для многих из них, питомцев Просвещения, пересекать Францию означало вновь встретиться с чем-то давно знакомым, а то и с частью себя самих и собственной истории. Некоторые в ходе «Большого тура по Европе», который в целях полноценного интеллектуального развития должен был совершить каждый хорошо образованный молодой аристократ{147}, уже побывали во Франции. Другие, никогда здесь не бывавшие, были всей душой привязаны к Франции. Удивительное свидетельство Александра Михайловского-Данилевского хорошо показывает, сколь амбивалентные чувства, вплоть до шизофрении, испытывали русские элиты, вовлеченные во французскую кампанию. Александр I счел необходимым остановиться вместе со своими войсками в Монбельяре, городе, где его мать, императрица Мария Федоровна, урожденная София-Доротея Вюртембергская, провела свое детство. Пока царь гулял по городу и присутствовал на приеме у мэра[50], его адъютант воспользовался свободной минуткой, чтобы навестить одного из своих старых французских учителей и выразить ему свое почтение:
«На третьем ночлеге, назначенном в Монбелиаре, меня ожидала большая радость, потому что в этом городке поселился некто г. Морель, у которого, находясь в Петровском училище[51], я несколько лет жил в пансионе. Он первый научил меня рассуждать, дал мне понятия о вышнем существе, о добродетели, о пороке, о правительстве и развил дремавшие до того умственные способности мои. Образовавшись в школе новейших философов, живши в то время, когда процветали Вольтер и Рейналь, Руссо и Даламбер, он был их ревностным почитателем. (…) Что касается до меня, то я последовал правилам, внушенным мне Морелем как человеком, который первый говорил мне о началах, на коих основывается нравственное и политическое бытие наше, и если я не превосходил, то по крайней мере никогда не уступал на стезе долга и чести тем, которые воспитаны в противных со мною правилах. Можно легко посудить, с каким восторгом я обнял моего почтенного Мореля и семейство его; в доме его была назначена мне квартира, и вечер, или лучше сказать ночь, проведенная нами в воспоминаниях и разговорах о тысяче разных предметов, будет для меня незабвенна»{148}.
Несмотря на ледяной холод, союзников не покидал оптимизм. 26 января, находясь в Лангре, всего в 270 километрах от Парижа, рядом с царем и Шварценбергом, Нессельроде написал своей супруге нежное письмо, в котором дипломатические соображения переплетаются с кулинарными:
«Вот мы и в сердце Франции, мой добрый друг, и мерзнем больше, чем в Петербурге или Твери. Случилось то, что зима возобновилась с новой силой, и наша слава слегка простыла. (…) Но все это можно перенести, когда думаешь о счастливом и спокойном будущем, которое нам готовят нынешние наши лишения.
Граф фон Витгенштейн только что осуществил соединение с большой армией. Я не могу тебе сказать, что будет дальше, но я предполагаю, что мы будем наступать. (…) Этим утром я имел счастье вновь увидеться с Лагарпом, который прибыл прямо из Парижа. Народ здесь весьма равнодушен и убог. Если его не мучить, он оставит нас в покое. (…) Мы едим вволю трюфелей, но вино довольно плохое. (…) Наши аванпосты находятся за Бар-сюр-Об, а Платов наступает в направлении Парижа. А я хотел бы наступать в направлении твоего сердца. Прощай, милый мой друг, нежно тебя целую»{149}.
Что касается Александра I, то тремя днями позже, готовясь покинуть Лангр и направиться в Шомон, он написал своей сестре Екатерине, рассказывая о своем глубочайшем удовлетворении и изъясняясь куда менее буднично, чем его государственный секретарь:
«Тысячу рад благодарю тебя, милый друг. (…) Вот мы и на пол пути между Базелем и Парижем, прямо посреди этой столь грозной Франции: а Франция не только не угрожает, но и принимает нас с распростертыми объятиями и считает друзьями.
Надежда и абсолютная вера в Бога, и Он решит все»{150}.
Вера в Провидение дарила царю оптимизм; полный спокойствия в окружении своих людей, он, казалось, был абсолютно уверен в грядущем успехе.
«Он и в сем походе был столь же весел, столь же любезен, как и в предыдущем, и таковым, как я после редко видал его в путешествиях и в дворцах его. Приучив себя с молодых лет переносить непостоянство стихий, он всегда был верхом в одном мундире, лучше всех одет; казалось, что он был не на войне, но поспешал на какой-нибудь веселый праздник»{151}, — напишет Михайловский-Данилевский.
Тем не менее по мере своего продвижения русские офицеры испытывали все более смешанные чувства.
Некоторые превратили свое «посещение» Франции в самое настоящее интеллектуальное и литературное паломничество. В начале февраля, когда русские войска оккупировали департамент Верхняя Марна, поэт Батюшков отправился в замок Сире, где Вольтер неоднократно останавливался у своей возлюбленной мадам дю Шатле. Его пригласили туда два близких друга: барон Роже де Дамас и Александр Писарев, получившие ордера на расквартирование в замке. Трое друзей ужинали «в столовой, украшенной знаменами русских гренадеров»{152}, и в знак почтения к философу и его подруге вместе декламировали стихи из «Альзиры», трагедии Вольтера, написанной именно в замке Сире…
Другие, более многочисленные, были разочарованы, поскольку образ родины Просвещения, представлявшийся им в самых пышных красках, не сочетался с реальностью, которую они обнаружили. Конечно, Глинка хвалил качество французских дорог:
«Чудесные дороги! Проезжаем несколько станций, не спускаясь, не возвышаясь, все по ровной глади, как по натянутому холсту; ничто не остановит повозки, нигде не получишь толчка. Дорога чиста, как ток: на ней, как говорится, ни сучка ни задоринки. Я в первый раз отроду по такой прекрасной еду»{153}.
Но многие обращали внимание на убогость домов, на множество оборванцев и нищих, которых они встречали на своем пути, и даже, как это ни удивительно для французской национальной гордости, жаловались… на плохое качество хлеба!
«Несмотря на слова французов, приезжающих в Россию, несмотря на их кажущееся отвращение к черному хлебу русских крестьян, мы нигде во Франции не могли найти белого хлеба, даже в самых больших городах, как Труа, Лангр… Нам потребовались бесконечные усилия, чтобы добыть несколько хлебов, и то они оказались совершенно кислыми. А в Лангре вообще был всего один булочник, выпекавший белый хлеб», — жаловался А. Чертков»{154}.
Со своей стороны, Наполеон, до той поры остававшийся в Париже, руководивший военными операциями и логистикой издалека, забеспокоился о том, как развивается ситуация. Через месяц после начала вторжения он решил сам возглавить свои войска. 23 января, в снегопад, он принял в дворце Тюильри представителей Национальной гвардии, чтобы сообщить им свое решение. В этот торжественный момент, как вспоминала первая фрейлина императрицы, он не сдержал душивших его бурных чувств:
«23-го числа того же месяца, в воскресенье, офицеры парижской Национальной гвардии получили приказ прибыть в Тюильри, в Маршальский зал. Этот салон квадратной формы и очень обширный; он занимает первый этаж Часового павильона. Офицеры не знали причин этого созыва; их было 700–800 и все они были в мундирах. Их выстроили по кругу, по всему салону В полдень прибыл Наполеон. (…)
Через десять минут вошла Мария-Луиза, в сопровождении мадам де Монтескью, державшей на руках римского короля. Когда она подошла к императору, он громко сказал национальным гвардейцам, в кругу которых стоял: “Господа, часть территории Франции занята врагами; я встану во главе своей армии и, с Божьей помощью и опираясь на храбрость моих солдат, я надеюсь изгнать врага из наших пределов”.
Затем, одной рукой обняв императрицу, а другой — римского короля, он добавил взволнованно: “Если же случится так, что неприятель приблизится к столице, я доверяю Национальной гвардии императрицу и римского короля… мою жену и моего сына!”»{155}.
На следующий день Наполеон официально передал регентскую власть Марии-Луизе. Ее помощником по гражданской части стал архиканцлер Камбасерес, а по военной — Жозеф, генеральный наместник империи. Этот выбор может показаться странным, поскольку Жозеф никогда не блистал организаторскими талантами и политическим чутьем, но в минуту опасности император, по всей видимости, предпочитал всем прочим соображениям семейную верность и солидарность. 25 января в три часа ночи{156} Наполеон покинул Тюильри — свою семью он видел в последний раз — и на следующий день, 26 января, расположился со штабом в Шалоне-сюр-Марн, где тем временем собрались все войска, кроме корпуса маршала Макдональда, который, отправившись из Кёльна, еще не прибыл. В тот же день он выступил к Витриле-Франсуа, где встретился с маршалами Неем и Виктором. Всего за несколько часов император все взял под контроль.
Правое крыло его армии, под командованием маршала Мортье, находилось около Труа. Центр, под началом Мармона и Виктора, располагался в Витри-ле-Франсуа. Левое крыло, которое предстояло возглавить Макдональду, находилось в Мезьере. Наконец, резерв, состоявший из гвардии и поставленный под командование маршалов Нея и Никола-Шарля Удино, растянулся от Шалона до Витри.
Общая численность снаряженных и боеспособных солдат не превосходила 70 тысяч человек. Но император, встреченный войсками с энтузиазмом, решил перейти в наступление: он желал любой ценой перерезать дорогу войскам Блюхера до того, как они смогут соединиться с армией Шварценберга, наступавшей с юго-востока. Поэтому 27 января в Сен-Дизье он с 40-тысячным войском атаковал арьергард Блюхера, состоявший из двух тысяч всадников генерала Ланского. Потерпев поражение, они были вынуждены отступить к Жуанвилю, а оттуда к Шомону. Впрочем, успех Наполеона был относительным, поскольку, как он не замедлил узнать, войдя в Сен-Дизье, он столкнулся лишь с небольшой частью Силезской армии:
«Маршал Блюхер и корпус генерала Сакена провели предыдущие дни у Бриена, и должны быть в той стороне и сейчас, двигаясь на Труа, чтобы помочь австрийцам. Корпус генерала Ланского, с которым мы только что сражались, шел за корпусом Сакена; наконец, войска генерала Йорка, на какое-то время оставшиеся позади для сдерживания гарнизона Меца, ожидаются в Сен-Дизье после войск генерала Ланского»{157}.
Вместо генерального сражения Блюхер предпочел отступить в Бриен, собрав подкрепления, постепенно прибывавшие из Майнца, и соединиться с Богемской армией, находившейся в это время в окрестностях Бар-сюр-Об. Таким образом, первый маневр Наполеона не оправдал возлагавшихся на него надежд. Желая любой ценой помешать соединению войск Блюхера и Шварценберга, Наполеон решил вернуться к Труа. Через два дня, 29 января, желая воспользоваться тем, что Блюхер открыл свой правый фланг, он направился к Бриену. Он хорошо знал этот город — именно в Бриенский военный коллеж он поступил в десятилетнем возрасте{158}. Блюхер и его штаб заняли замок в верхней части города, а генерал Олсуфьев и его русские подразделения находились в нижней части. Наполеон намеревался застать вражескую армию врасплох; увы, русская кавалерия взяла в плен офицера французского штаба с депешами, адресованными маршалу Мортье, которые раскрывали планы императора, и у Блюхера было время подготовиться к обороне. Он приказал находившемуся поблизости генерал-майору графу Палену задержать наступление французов; вместе с тем он вызвал в помощь Олсуфьеву русские корпуса Остен-Сакена и князя Алексея Щербатова, составлявшие в сумме 30 тысяч человек.
Начавшаяся в два часа дня атака на Бриен сначала шла удачно для французов, но союзники сопротивлялись, и началась жесточайшая схватка, которая с переменным успехом продолжалась допоздна. Обе стороны понесли тяжелые потери (по 3000 убитых и раненых с каждой стороны), а от артиллерийского обстрела загорелся город и сильно пострадал замок. Утром 30 января Наполеон с победой вошел в Бриен. Но ночью Блюхер приказал отступить на юг, в направлении Бар-сюр-Об. Таким образом, эта победа оказалась безрезультатной. Она не помешала вражеским армиям объединиться: Шварценберг и Блюхер встретились в Баре, а Йорк расположился в Сен-Дизье.
Продолжая преследовать Блюхера, Наполеон, еще не знавший, что вражеские армии соединились, расположил свой генеральный Штаб в деревне Ла-Ротьер к югу от Бриена, чтобы начать новое наступление, но 100-тысячной союзной армии Блюхера и Шварценберга он смог противопоставить всего 40 тысяч солдат. Битва, развернувшаяся 1 февраля в снежную бурю, была героической и ожесточенной. Б течение десяти часов четыре солдата сражались против десяти. Несмотря на храбрость французов, битва закончилась для них неудачей. Хотя потери коалиции при Ла-Ротьер превосходили наполеоновские (союзники потеряли убитыми и ранеными восемь тысяч человек, французы — четыре тысячи человек, а в плен попало две тысяч французов{159}), французы, столкнувшись с превосходством союзной кавалерии, были вынуждены отступить. Наполеон и основная часть его армии форсировали Об в направлении Труа, прибыв в город 3 февраля, а Мармон направился в Роне-Л’Опиталь.
Битва при Ла-Ротьер, обернувшаяся отступлением наполеоновской армии на ее собственной территории, вызвала бурный прилив оптимизма у союзников, которым уже казалось, что победа совсем рядом. Русские офицеры начали назначать «встречи в Париже, в ПалеРояле, в следующее воскресенье»{160}; еще более откровенный Блюхер заявил своему окружению, что не позднее 20 февраля будет ужинать вместе с ними «в компании мамзелей»{161} в Пале-Рояле; царь, рассуждавший более добродетельно, сказал генералу Ренье, освобожденному в результате обмена пленными: «Блюхер будет в Париже раньше, чем Вы»{162}.
Во Франции поражение вызвало панические настроения, охватившие и самую верхушку. Мария-Луиза, до крайности обеспокоенная, приказала молиться о сохранении Парижа, вызвав тем самым гнев Наполеона. В письме к Камбасересу император негодовал: «Зачем так терять голову? Зачем эти Miserere и сорокачасовые молитвы в часовне? В Париже что, с ума сошли?»{163} А в другом письме, адресованном Жозефу, он приказал: «Прекратите эти сорокачасовые молитвы, эти Miserere; от подобного обезьянничанья мы все начнем бояться смерти. Уже давно сказано, что священники и врачи делают смерть болезненной»{164}. На следующий день после победы при Ла-Ротьер союзники вновь заняли Бриен, город и замок, чтобы посовещаться и решить, какую стратегию избрать. Но никто не знал, где Блюхер. Среди тех, кто искал его в полуразрушенном замке, был Михайловский-Данилевский. Он оставил живописное и захватывающее описание замка и ситуации в целом:
«Бриенский замок… предан был на разграбление. Открыли заваленный погреб, в котором лежало несколько тысяч бутылок вина и множество ящиков шампанского. Это обстоятельство, разгорячившее еще больше победителей, послужило к довершению погибели злополучного замка. Между прочим мы нашли отборнейшую библиотеку и кабинет по части естественной истории, на потолке которого повешен был крокодил. Кому-то пришла странная мысль перерубить веревки, на которых он был прикреплен, и огромный африканский зверь с ужасным треском обрушился на шкафы и комоды, в которых за стеклом сохранялись раковины, ископаемые и разные животные. Хохот, сопровождавший сие падение, сокрушившее собою собрание редкостей, требовавшее многих лет и больших издержек, был истинно каннибальский, но явления сего рода неразлучны с войной. Так как было очень холодно, то начали топить камины книгами и даже рукописями из прекрасной Бриенской библиотеки, а я, видя ее разрушение, не сочел грехом взять почти из пламени два сочинения: одно — “Dictionnaire d’histoire universelle”, а другое — “Dictionnaire d’histoire naturelle”, и выходя, чтобы отдать их находившемуся при мне казаку, я встретил в длинной галерее замка фельдмаршала Блюхера, который был так пьян, что едва мог ходить»{165}.
Отыскавшийся Блюхер протрезвел и смог принять участие в военном совете 2 февраля, на котором принимались судьбоносные решения. В частности, было решено, что поскольку две армии, находящиеся в одном месте, прокормить сложно — снабжение становилось все более затруднительным и, несмотря на насильственные реквизиции, еды солдатам начинало недоставать — они вновь разделятся и будут наступать на Париж по двум разным дорогам, согласно первоначальному плану. Богемская армия должна была достигнуть Труа, а затем двигаться по обоим берегам Сены, а Силезская, получив в окрестностях Шалона прибывшие с берегов Рейна подкрепления — корпуса Йорка, Клейста и Капцевича, — должна была следовать вдоль Марны{166}. Теперь союзники были убеждены, что кампания скоро закончится. 7 февраля Александр I и Блюхер начали обсуждать, как будет организовано размещение войск в Париже{167}.
Этот оптимизм представлял собой разительный контраст с глубокой тревогой и апатией, в которую погрузилось французское общество после начала вторжения.
Некоторые города, например, Доль или Шалон, попытались сопротивляться захватчикам, но другие, более многочисленные, сдались без боя или почти без боя: такое решение приняли Эпиналь, Макон, Реймс, Нанси, Шомон, Лангр и Дижон. Казалось, что французское общество, впечатленное быстротой вторжения, потрясенное поражениями французской армии, не способно как-либо отреагировать и тем более начать защищаться, тем более что во многих городах муниципальные власти вместо того, чтобы служить примером, сами бежали перед наступлением врага. Коленкур, ездивший по провинции, был свидетелем этой всеобщей сдачи позиций и привел несколько примеров императору:
«Я встретил здесь префекта Эпиналя и заместителей префектов СенДье и Ремиремона. Заместитель префекта Сен-Дье бежал задолго до того, как неприятель вступил на территорию его округа. Эти трое взяли с собой жандармерию, тем самым уничтожив все средства поднять жителей на оборону; их прибытие в Нанси ночью во главе жандармерии вызвало всеобщую тревогу; многие спасаются бегством»{168}.
Восточная Франция пребывала в смятении. Ей казалось, что Париж бросил ее на произвол судьбы.
Уже с середины января обмен новостями между столицей и территорией, занятой войсками союзников, был затруднен. В своем письме другу-фармацевту, жившему в пиренейском городе Сен-Жирона, школьный учитель из Шомона по имени Пьер Дарденн жаловался, что Шомон полностью отрезан от столицы, «поскольку почта уже не отваживается идти в захваченные области», и сетовал на «бездействие и молчание властей»{169}, усугублявшее беспокойство жителей города и ощущение изоляции.
Кроме того, с самого начала кампании местное население подверглось ряду насилий и бесчинств, в первую очередь со стороны русских и прусских солдат. Дарденн писал 5 февраля:
«В соседней деревне бесчинства были столь невыносимы, что крестьяне, доведенные до отчаяния, решили покинуть ее и искать убежища в обширном лесу, с женами, детьми, небольшим количеством скота и немногими припасами, которые они сумели уберечь от хищной солдатни. Они провели в лесу не один день, и мороз стал таким жестоким, что некоторые оказались на грани смерти. Тогда они были принуждены вернуться в свои дома; но на полпути были полностью ограблены отрядом разнузданных казаков, которые сопроводили ограбление самым недостойным обращением. (…) В другой деревне русский убил пинком ноги беременную женщину, а ее муж, желавший защитить ее, был жестоко избит и тяжело ранен!!»{170}
Узнав о дурном поведении казачьих подразделений, Александр I написал атаману Матвею Платову, твердо осудив подобные действия и «посетовав, что даже некоторые генералы и полковники грабят французские дома и фермы»{171}. С точки зрения царя такое поведение было не только неприемлемым с моральной точки зрения, но и опасным, поскольку могло спровоцировать общее восстание. Послание царя почти не возымело действия: как казаки Платова, так и нерегулярные казаки, хорошо известные грабежами и хищничеством, продолжали свои злодеяния.
29 января Александр и прусский король вошли в Шомон. Царя сопровождал брат, великий князь Константин, а прусского короля — старший сын. Все четверо остановились у частных лиц, в отличие от австрийского императора, который, прибыв в город 3 февраля, остановился со своим сыном Фердинандом-Карлом в префектуре. Рассказ Дарденна об этом дне свидетельствует о силе его патриотических чувств и его враждебности по отношению к «северным варварам». Вместе с тем через него просвечивает чувство абсолютного бессилия:
«Разнообразие лиц, одежды, видов оружия, языков, дружное собрание стольких разных народов, присутствие могущественных монархов все это меня не обрадовало. (…) Вот они, говорил я себе, наблюдая за тем, как мимо меня проходили эти северные орды, вот они, завоеватели франции! Вот эти грубые, свирепые люди, еще недавно неизвестные в Европе, которые, подобно бешеному потоку, заполняют нашу страну; вот они, привлеченные плодородием и богатствами наших прекрасных провинций, нашей славой умных и отважных людей, пришли, увлеченные тайной завистью и жаждой богатой добычи. Они пришли разорить нашу страну, завладеть нашими городами и покарать нас за двадцать лет храбрости и побед!!! Мне казалось, что Север вытошнил на нашу землю своих кимвров, готов, норманнов, некогда сделавших нашей земле столько зла; мне казалось, я вижу гуннов с их Аттилой, вестготов с их Аларихом, вандалов с их Гензерихом, разоривших Римскую империю и поставивших ее на грань гибели. Таким же образом будет разорена и разрушена французская империя.
Вы получите представление о горе, царящем в этом городе, мой дорогой В., когда Вы узнаете, что столь необычайное происшествие не привлекло и двадцати зевак»{172}.
Тремя днями позднее Дарденн вновь рассказывал о вступлении монархов в город, подробно описывая масштаб потрясений, произошедших в привычном ему мире всего за несколько дней:
«Император Александр, кажется, весьма религиозный государь; по его приказу вчера служили мессу по греческому обряду в частном доме. Я увидел его, когда он выходил после этой церемонии: он шел пешком и был одет в мундир полковника своей гвардии. Это довольно красивый мужчина, которого здесь рады были бы видеть, если бы он не привел с собой эту тьму казаков, все разоряющих на своем пути, и если бы другие его войска были более дисциплинированы; но naturam furca expellas[52].
Я не могу, мой дорогой друг, привыкнуть к мысли, что я живу между двумя столь могущественными государями, повелителями Петербурга и Берлина; мне кажется, что это сон. Коллеж находится ровнехонько между дворами России и Пруссии; здесь постоянно теснятся слуги, солдаты, лошади, повозки. Классы превратились в караульные помещения и конюшни, церковь в склад сена, гимнастический зал в сапожную мастерскую, столовая в амбар, полный пшеницы и овса, а библиотека — в госпиталь.
У меня продолжают готовить кушанья для (…) тех, кто снабжает едой монархов, русского и прусского, и их двор. Они едят мой хлеб, пьют мое вино и мою водку, а мы питаемся скромно, чтобы их насытить… Когда же закончатся все эти унижения?»{173}
Военные неудачи, накопившиеся трудности, недостаточная поддержка населения — все вызывало сомнения у французов; и даже в окружении Наполеона некоторые говорили, что предпочитают возобновить переговоры, на что, в конечном счете, согласился и император. Но если с его точки зрения речь шла прежде всего о том, чтобы выиграть время, чтобы укрепить и усилить свои войска, то другие думали иначе. К примеру, Коленкур, его министр иностранных дел с ноября 1813 года, действительно стремился заключить мир, чтобы, если это еще возможно, спасти режим. Он не один так думал: в начале 1814 года, как впоследствии напишет Сегюр, «оставалась последняя надежда, на Коленкура»{174}.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК