II
Кроме полемики династически-государственной, астрология была постоянной жертвой свободной полемики философов. За исключением стоиков, ей родственных и благоприятных, астрологи последовательно имели своими неприятелями почти что все философские школы: диалектиков новой Академии, позже скептиков, нео-пирронистов и эпикурейцев. Физики отметали астрологию, как шарлатанское злоупотребление астрономией; моралисты — как вредное учение фатализма, подавляющее свободу воли; наконец, теологи, то есть нео-платоники и христиане, — как ересь, несогласную с их догмой.
В начале главы я указал выгодный для астрологии характер этой полемики и результаты, к которым она привела. Изложить пути ее значило бы написать историю философии за шестьсот лет римской образованности: задача, колоссальность которой не вмещается в размеры моего труда. Я возьму на себя только наметить главные идейные точки, вокруг которых развивалась эта многовековая дискуссия, как в школах, так и в лицах. Их возникновение, борьбу за существование и затем исчезновение в расплывчатых компромиссах проследить необходимо, так как все это вносит в исторический фон, на котором должны пройти фигуры «Зверя из бездны», столько красок и влияний, что без них весьма часто теряют рельефы свои и самые фигуры. В кратком обзоре своем я буду руководствоваться, главным образом, прекрасно планированным очерком римской астрологии, в шестнадцатой, заключительной главе капитального труда Буше Леклерка («Astrologie Grecque»).
Собственно говоря, из всех римских полемистов против астрологии, — предполагая, что полемист выступает против учения не с тем, чтобы только щекотать его или язвить, но чтобы убить и уничтожить, — был грубо последователен и совершенно искренен один лишь старый Катон. Этот умный «дикий помещик» античного Рима отлично предвидел будущую культурную власть и опасность греческого новшества, которое вползало в страну, вместе с греками-философами, врачами, грамматиками и диалектиками, и гвоздил по астрологии с плеча, как гвоздил он по обреченному на гибель Карфагену, по греческим школам красноречия, по врачам, по депутации Карнеада, по всем чужеземным соприкосновениям, коробившим его подозрительный сердитый национализм. Не вхожу, мол, об вас в обсуждение по существу — а вы жулики! ваша наука разврат и чепуха, не надо вас! вон! non licet esse vos! Эта полицейская откровенность в черносотенном, как теперь говорят, духе настолько единичная в литературе (власти ее слушались), что надо ждать шестьсот лет для того, чтобы найти ей пару. Только шестьсот лет спустя, выступит на полемическую арену такой же полицейский фанатик, но уже в монашеской рясе. Бл. Августин произнесет, во имя государственной церкви, истребительные слова, которые старый республиканец, мужик-аристократ, произносил во имя нации. Катон и Блаженный Августин — начало и конец — поднимаются над астрологической полемикой, как два грозные утеса, их же не сокрушиши. Между ними лишь зыбь и шум прибрежных бурунов, скрежещущих камнями прибоя и отбоя. Удар приходит, разбивается и уходит.
Обще-эллинский и обще-философский корень астрологии со школами ее оппонентов позволял полемике широко разветвляться, но ни одна ветвь не получала ни права, ни возможности отрицать существо другой, так как для всех одинаково это значило бы отрицать свое собственное существо, резонность и законность своего собственного происхождения. Все ветви философской оппозиции могли упрекать ветвь астрологии только в том, что она растет неправильно, то есть не так, как им нравится и угодно. Но ни одна не в силах была доказать, что ветвь эта — с чужого ствола, и ни у одной не достало ни внутреннего убеждения, ни аргументов для того, чтобы отсечь ее напрочь безвозвратным ударом. Вся эта полемика — не столько по воле, сколько по обязанности разума; последнему втайне очень жаль той силы знания, которую взялся он обессилить, и втайне же, в задней мысли своей, он весьма был бы не прочь приспособить как-нибудь силу эту к своему двору. Конечно, не малую роль в том играло и громадное уважение к авторитету греческой науки, от которой Рим принял астрологию, как спорный, но все же философский отдел. Особенно, при эклектическом характере римской философии, которая с начала до конца своего была чем-то вроде винегрета или рагу из объедков эллинских школ и значение свое получила не от новости или самостоятельности идей, но от временных и полуслучайных талантов, которые ей себя посвящали: Цицерон, Сенека, Музоний Руф и т.д. Римская философия, в этом отношении, имела общую судьбу с нашей русской. Философствующих — множество, философа — ни одного. Мышления, счастливо приспособляющего внешние усвоения, сколько угодно; новых открытых кардинальных идей и методов — нет или почти нет. Прикладная этика процветает, чистая философия еле прозябает и должна питаться соками извне. Рим тоже имел своих Львов Толстых и Владимиров Соловьевых, но у него не было ни Канта, ни Гегеля, ни Шопенгауэра.
Итак — мы в области полемики, так сказать, «по-родственному»: покладистой и бьющей больше по словам и формам, чем по глубинам основного содержания.
— Планеты отстоят слишком далеко, — говорит Цицерон, — по крайней мере, главные планеты, а неподвижные звезды еще дальше.
Астрологи возражают:
— Солнце и Луна также далеки, однако они вызывают приливы. Халдеи, основатели звездной науки, конечно, еще не знали, что мир так велик. Зато они и планеты считали гораздо меньше. Теперь мы установили, что они бесконечно больше. Это создает компенсацию. Для того, чтобы дать твердую опору астрологической догме, достаточно отождествить звездное воздействие с звездным светом.
— Позвольте, — ловил их оппонент, — если звезда излучает свет всей поверхностью своего шара, почему свое астрологическое влияние она осуществляет только под известными углами или аспектами?
— А вот почему: подобно тому, как планет только семь{13}, то, во имя мировой гармонии, и каждая звезда действует только в семи же смыслах или аспектах, но никак не более.
Мистический ответ такого рода совершенно не удовлетворял логиков, зато приходился по душе пифагорейцам.
— Но уверены ли вы, что планет только семь? — раздается авторитетный голос блестящего Фаворина (современник императора Адриана), — и если их больше, то вычисления астрологов, не принимающие их в расчет, не суть ли, тем самым, сплошная ошибка?
Сомнение не новое. Оно было возбуждено еще Артемидором Эфесским (за сто лет до Р. X.), но платоники отстранили его, как противное мировой гармонии. Если астролог считал ниже себя отделаться от вопроса голым отрицанием гипотезы, он возражал, что с невидимыми звездами нечего и считаться, так как свет их, а следовательно и влияние не достигают земли, но что влияние это тщательно учитывается, когда невидимая звезда приближается к земле и становится видима, в форме кометы. Несомненно, было бы лучше ввести в вычисления положения всех звезд, не ограничиваясь только планетами и знаками Зодиака. Но это — идеал астрологии. От какой науки человек имеет право требовать, чтобы она уже достигла своего идеала?
Ученый и умный скептик Секст Эмпирик (200—250 по Р. X.) ставит практический вопрос — фундаментальный и тем более сильный, что уж очень простой и необходимый.
— На каком основании строите вы свои претензии определять природу астральных влияний? Откуда вы знаете, что вот эти планеты — благодетельные, а те злодетельные — и сегодня больше, завтра меньше, смотря по случаю? Как вы оправдаете странные сочетания идей, связанных с чисто воображаемыми фигурами Зодиака, взаимное влияние планет на знаки и знаков на планеты? Ведь мы же знаем, и с давних веков, что планеты отстоят от созвездий на громадные пространства, и мнимые внедрения их в созвездия не более как эффект перспективы?
Тут ответ астрологов двоился.
Людям положительного образа мыслей они возражали ссылками на давность халдейской науки, на накопления наблюдений не только в течение столетий, но даже целых периодов космической жизни, на повторность явлений, однажды бывший, отошедших и должных вновь возвратиться. Таких людей, как Цицерон или Фаворин, подобные мнимо-исторические ссылки мало убеждали.
Легче было с мистиками, для которых затруднение разрешалось простым способом божественного откровения. Грек верил, что тайну звездного гадания открыли людям старые падшие боги, революционеры против железной Мировой Судьбы: Атлант, сын Урана, титан Япет, отец Плеяд и Гиад, Прометей, творец и воспитатель человечества, либо кентавр Хирон, который обожествился в Зодиаке созвездием Стрельца. Орфики ставили на место этих просветителей Орфея, Музея или Евмолпа. Ново-египтяне вызывали легендарные тени своего Гермеса Thoth'а и Аскления-Эшмуна, уверяя, что от них получили науку свою Пехенсо и Петозирис. Евреи, по крайней мере александрийские, оспаривали, что астрология — их наука: в Египет принес ее Авраам, наученный в Месопотамии халдеями; из Египта получили ее финникияне, а финикийский переселенец Кадм перенес ее в Беотию, где поэт Гезиод собрал ее рассеянные временем крупицы. Халдеи (Kaslim) выводили свои откровения от самой Истар, то есть планеты Венеры: в имени Гермеса, как ученика ее, воскресает выразительная связь между легендарной первокультурой Халдеи, Египта и затем греко-римского мира. Эфиопы имели претензию, что они еще старшие астрологи, так как Атлант был ливиец или сын Ливии. Из Геракла-Мелькарта, якобы ученика Атлантова, мифографы сделали, по остроумному выражению Буше Леклерка, какого-то коммивояжера астрологии, который разносит науку звезд всюду, где им нравится ее насадить. Все эти выдумки находят себе опору во множестве апокрифических трактатов о звездной науке, усердно фабрикуемых в Александрии от имени Орфея, Гермеса Тривеликого, древнейших патриархов и философов. Впоследствии иудео-христианская полемика пользовалась этими преданиями, утверждая, будто астрология идет от Хама, сына Ноева, наученного ей злыми духами, тогда как астрономии научили Сифа, Еноха и Авраама добрые ангелы.
На расстоянии трехсот лет друг от друга, Цицерон (106—43 до Р. X.), Фаворин и Секст Эмпирик поддевают астрологов одним и тем же упреком, что, наблюдая, они считаются только с временем, а не с местом, и что для них все, рождающиеся в одно время, объединяются в общую судьбу, независимо от стран, где рождения имели место. Это обвинение не весьма справедливо, так как астрология не только в веке Цицерона, но еще в Халдее умела ограничивать астральные влияние климатическими соображениями и признавала, что одно и то же восхождение светила может иметь два разные значения для двух разных стран. Но оно любопытно соприкасается с старой обвинительной формулой Карнеада: 1) Двое, рожденные в разных обстоятельствах, имеют одинаковую судьбу. 2) Двое, рожденные в одинаковых обстоятельствах, имеют разную судьбу. Как же это? Каким образом, если каждый человек имеет свою специальную судьбу, возможны единовременные массовые погибели людей, рожденных ни в одно время, ни в одном месте, при кораблекрушениях, приступах, в сражениях?
— Неужели, — восклицает Цицерон, — все, убитые в битве при Каннах, родились под одной звездой?
Аргумент Карнеада, через Фаворина, Секста Эмпирика, отца церкви Григория Нисского, дожил до XVI века и успел еще послужить Кальвину. Астрологи отвечали теорией мировых влияний (????????), господствующих над влияниями, которые управляют рождениями отдельных лиц. Ураганы, войны, моровые болезни, вообще все бичи человеческого коллектива, берут верх над вычислениями меньшего размаха и могут результаты их изменить. Птоломей советует даже оставлять в гороскопах частных людей белое место — на непредвиденный случай вторжения непобедимых кафолических влияний. Ответ был остроумен и согласен со здравым смыслом, но не исчерпал возражения.
— Почему, — спрашивает Карнеад, — имеются на земле целые народы, в которых все люди — одного и того же темперамента и тех же нравов? Значит, все уроженцы этих рас явились на свет под одним и тем же знаком?
Триста лет спустя, греческому эклектику поддакивает скептик Секст Эмпирик:
— Если созвездие Девы дает белую кожу и гладкие волосы, значит, под знаком Девы не родится ни один эфиоп?
Это была запоздалая придирка. К эпохе Секста астрология успела разработать гипотезу кафолических влияний и, переведя их из случайности в постоянство, установить этнические типы и теорию о влиянии среды. Последняя поражает своей живой современностью, так как заключает в себе совершенно определенное учение о приспособлении, обусловленном особенностями почвы, вод, воздуха и наследственности, также, впрочем, стоящими под влияниями звезд. Именно черного и курчавого эфиопа и белизну германца или галла Птоломей приводит в образец неизменности этнического типа. На сомнения о расовом неравенстве астрологии отвечали географическими картами астрального влияния, соображенного с условиями среды.
Четвертый век продолжает Карнеадову нить уже устами христианского богослова Григория Нисского:
— Если раса образуется средой, которую создает совокупность земных и астральных влияний на страну ее жительства, то каким образом известные человеческие группы, напр, иудейская раса, христианское общество или секта персидских магов, умудряются во всяком климате сохранять свои нравы и законы? Разве иудей, всюду влачащий за собой клеймо природы своей, исключен из компетенции звезд?
Еще в веке Марка Аврелия, Бардезан, «последний гностик», противник астрологии только в фаталистической ее догме, ставил на вид, что, вопреки всем влияниям среды, обычаи данного народа могут быть изменены чисто механическим вмешательством воли деспота или работы законодателя. Если человек подчинен среде и обстоятельствам, как же выходит, что одна и та же страна производит людей совершенно разного развития? Если человек подчинен расе, как выходит, что страна, переменив религию, например, став христианской, становится совсем другой, чем она была прежде? Казалось бы, после таких вопросов, странно и спрашивать, каких взглядов на астрологию держался Бардезан. Однако, св. Ефрем и Диодор Антиохийский обличали его, как ученика и единомышленника халдеев. В его школе астрологическое начало идет рядом с теологическим. Он высчитал, подобно древнему Таруцию Фирмийскому, астрологическими вычислениями, что мир существует 6.000 лет. Он допускал существование звездных духов, пребывающих на семи планетах, а главное, на солнце и луне, которых ежемесячное соединение сохраняет мир, вливая в него новые силы. Этот Бардезан — более или менее тип всех мистических полемистов против астрологии: он недоволен ею потому, что влюблен в нее, и спорит с ее фантастикой потому, что в его пылкой голове есть другая фантастика.
— Если состояние неба и расположение звезд имеют столько влияния на рождение живых тварей, то необходимо не ограничивать область этого влияния одним человеком, но распространить его и на животных. Так, ведь, это же абсурд! — восклицает победоносный Цицерон, а его запоздалое эхо — Фаворин и Секст Эмпирик — вторят ему остротами насчет гороскопов лягушек и мошек, на счет затруднительного положения астролога перед гороскопом, единовременно родившихся, человека и осла.
Буше Леклерк справедливо отмечает это возражение, как аристократическое: несколькими сотнями лет раньше, надменное мнение Цицерона о животных тогдашний «царь природы», строитель первобытного общества, с такой же уверенностью высказал бы о рабах. Ему тоже показалось бы нелепостью, что раб имеет претензию на личное бессмертие и воображает, будто судьба его написана на небесах. Но глубокий внутренний патетизм астрологии делал ее неизбежно демократической; объединив управляющей властью звезд человеческие расы и сословия, она не побоялась, если не теоретически, то практически, разрушить границы между всеми царствами природы. Зодиак, в большей части знаков своих, заполнен животными, Рак, Козерог, Рыбы, Скорпион, Лев, Овен, Телец. Возможно ли, чтобы эти типические небесные звери сосредоточивали свое воздействие только на человеке, минуя прямых своих земных родичей? И вот, звериных гороскопов, которых философы и злые шутники требуют в насмешку, ищут совершенно серьезно скотоводы и торговцы скотом, хозяева породистых собак и т.п. Затем астрология подчиняет себе законы растительности, выправляет земледельческий календарь. Известный писатель по сельскому хозяйству Колумелла, современник Сенеки, возражает против чрезмерно точных вычислений, как непосильной претензии, но сам дает длинный приблизительный календарь отчасти астрономических, отчасти астрологических примет, когда пахать, когда сеять, когда жать, когда начинать сбор винограда и т.д. И, наконец, позднейшая союзница астрологии, алхимия, простирает власть звезд даже на образование металлов и драгоценных камней: союз планет с царством минералов зачат еще в Египте.
В противоположность однообразию нападений, защита астрологов тем тверже и сильнее, чем она выше в веках.
— Почему, — спрашивает Фаворин, твердя Цицероновы зады, — наблюдая те же сочетания созвездий, мы не видим, чтобы под ними повторялись и оптом рождались Гомеры, Сократы, Платоны?
— Почему, — добавляет, двумя веками позже, св. Василий Великий, — не каждый день рождаются цари? Или почему сыновья царей, все равно, будут царями, каков бы ни был их гороскоп?
Астрологи имели полное право возразить им.
— Потому что вы дилетанты и ничего не смыслите в звездной науке. Еще никогда не бывало двух совершенно тождественных гороскопов. Элементы вычисления: семь планет, их взаимные аспекты, двенадцать знаков зодиака, их аспекты и отношения к планетам, деканы (треть каждого знака зодиака, тридцать шестая доля годового круга, знак декады, т.е. десяти дней), додекатемории и пр. — все это, расчисленное по степеням и минутам, дает миллионы математических комбинаций, перестановок и переложений. Даже близнецы имеют уже разный гороскоп. Как же ждать общих гороскопов для людей, родившихся в разных местах и в разное время? Новых Сократов и Платонов мир увидит лишь после того, как исполнится астрологический «великий год», и ?????????????, общее возрождение, снова поставит вселенную на первоотправную точку ее существования, для повторной жизни.
Вопрос о близнецах играл большую роль в астрологической полемике. Сперва оппоненты не понимали, каким образом два близнеца, родясь под одной звездой, могут иметь разную судьбу? Еще Нигидий Фигул разрешил это недоразумение известным опытом с гончарным колесом, которым и заслужил он свое прозвище Фигула (гончара). «Повернув гончарное колесо с такой силой, с какой в состоянии был это сделать, Нигидий во время кружения дважды прикоснулся к нему черной краской с величайшей скоростью, как бы в одном и том же месте. Когда колесо остановилось, сделанные Нигидием знаки были найдены на немалом расстоянии один от другого. Так же точно, сказал он, при известной быстроте небесного круговращения, хотя бы один после другого рождался с такой же скоростью, как я два раза прикоснулся к колесу, это делает большую разницу в пространстве небесном». Блаженный Августин находит аргумент этот слабым, — однако, после него, придирчивый допрос должен был перекинуться на другую сторону:
— Если небо движется с такой быстротой, то вы никогда не в состоянии уловить на нем истинный момент рождения.
Возьмем даже, говорит Секст Эмпирик, самый благоприятный случай, что один халдей ждет у постели роженицы, готовый при появлении ребенка немедленно ударить в гонг, а другой сидит на вышке, чтобы, по звуку гонга, немедленно же составить гороскоп. (Был такой случай.) И, все-таки, это будет ни к чему. Во-первых, собственно говоря, нет уловимого момента рождения, как и зачатие. Это — длящиеся процессы, и их точные моменты не могут быть определены. Во-вторых, если бы даже существовал астрологический момент, вы не в состоянии им овладеть. Звук имеет скорость сравнительно небольшую. Значит, покуда удар гонга дойдет на вышку, истинные данные для гороскопа уже умчатся в пространство.
Свое основное нападение Секст Эмпирик обставил многими побочными подкреплениями, вроде случайности горизонта от высоты обсерватории, возможности атмосферической рефракции, условности силы зрения, невидимости звезд днем, сомнительности вычислений не по открытому небу, но по таблицам восхождения, неточности водяных часов и т.д.
Удар Секста, укрепленный на непреодолимом физическом законе, что свет быстрее звука, был нанесен ловко, но он сам ослабил впечатление, подсказав астрологам, во второстепенных укорах своих, прежний броненосный аргумент:
— Ты все говоришь не о принципе, а о практических несовершенствах науки. Мы их нисколько не отрицаем и прилагаем все старания устроить их. Но несовершенство и грубое состояние науки еще не отрицает ее существа. Со времени халдеев мы сделали громадные успехи, которые всем очевидны. Из того, что наука наша не дошла до идеалов, которые она перед собой видит, следует только, что она и еще способна к прогрессу.
Щекотливый вопрос о моменте рождения очень беспокоил древнюю науку. В самом деле: если близнецы выходят из одной утробы под разными созвездиями, то, в случае затяжных родов, не может ли быть, что голова и ноги одного ребенка также родятся в разных условиях? не потому ли родятся сильные головы на слабых ногах и наоборот? Египетская астрология принимала этот вызов и отдавала голову под покровительство Солнца, глаза — Венеры, волосы — Млечного пути и т.д. Философская астрология, с ее претензиями точной науки, не могла воспользоваться столь зыбким определением и предпочитала оставить свое решение в тумане. Практическая же отвечала на спрос публики простым предложением по здравому смыслу, считая важным не акт рождения, но факт родившегося ребенка. Поэтому дилемму близнецов она решила, как наличность общего факта, но двойного акта: один ребенок — один акт и один факт, два ребенка — один факт, но два акта, отдельные и подлежащие различению. Наконец Птоломей положил конец придиркам логиков, установив для гороскопов принцип приблизительности.
Последним капканом, который логики ставили астрологам, была теория предопределения. Если звездное влияние существует, то в судьбе каждого человека уже содержится судьба его будущих потомков, а его собственная судьба заключалась в судьбе его первого предка — и так далее вглубь веков, к самому сотворению мира и началу бытия. Словом, в ту ночь, когда земля впервые узрела над собой звездную твердь, все ее дальнейшие судьбы были уже написаны на таинственной небесной синеве. Это учение астрологи не только принимали, но, быть может, даже и положили ему начало. В каждом гороскопе имеется «дом родителей», заключающий догадки об астральном прошлом предков, а также «дом брака» и «дом детей», определяющие астральное будущее потомков. Так что научная вина астрологов не в том, что они откачнулись от теории предопределения, но, напротив, что они ее слишком горячо усыновили. Спор между провиденциалистами и фаталистами — битва козла с отражением своим в гладком озере, битва условных слов. Так как астрологов всегда били с двух фронтов, и за да, и за нет, то Фаворин не преминул пощипать их и как союзников предопределения. Его атака остроумна, но, как всегда, легковесна и, сверх того, сплетает уж слишком тонкую паутину софистической диалектики, которая легко рвется на противоречиях.
Таким образом, логический бой с астрологией кончился в ее пользу, а вернее — кончился вничью, разрешился в ожидательность. После Секста Эмпирика в рядах ее врагов мы не встречаем уже ни одного чистого логика. Астрология заставила признать, что основное ее положение правильно: звезды, действительно, влияют на судьбу человеческую силой физической энергии, познанной практическим опытом; существо этой энергии определить и измерить, может быть, трудно, но не невозможно; ошибки и пробелы астрологии зависят от еще несовершенного ее состояния, но сама она — наука, несомненно способная к прогрессу, и имеет достижимый идеал. На той мировой античная наука звезд и разошлась с положительной мыслью своего времени. На поле битвы выступили теологи: нео-платоники и христиане. Их полемика была еще менее действительна, так как противников теперь разделяли не основные идеи миросозерцания, но лишь подробности и оттенки, и теологи, еще более философов, стремились не столько раздавить астрологию, сколько сделать ее ортодоксальной.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК