Антинорманизм XIX века
Дискуссия между М. В. Ломоносовым и Г. Ф. Миллером надолго избавила нашу науку от норманистских идей. Ситуация изменилась в корне в начале XIX в., когда в Германии (1802–1809), а затем в России (1809–1819) вышел «Нестор» А. Л. Шлецера, где историк, качественно обновив мнения своих предшественников, придал им, с присущими ему яркостью и талантом убеждать даже в случаях отсутствия аргументов, завершенный вид. Преимущественно его глазами теперь стали смотреть на варягов ученые всей Европы, а посредством их, образованные люди Старого Света. И прежде всего, конечно, нашего Отечества, где суждение иностранцев в отношении русской истории не только всегда пользовалось особым расположением, но зачастую возносилось до неимоверных высот. Не избежала подобной участи и позиция Шлецера в варяжском вопросе, которую весьма емко выразил в 1931 г. норманист В. А. Мошин, квалифицировав ее как «ультранорманизм»[382]. Но гораздо в большей степени эта характеристика может быть приложена к русским последователям немецкого ученого, далеко превзошедшими его в норманизации истории Древнерусского государства и благодаря трудам которых норманская теория приобрела в отечественной историографии силу непреложной истины, отступление от которой считалось посягательством на честь науки.
Шлецер, видя в восточнославянских древностях проявление германского начала, вместе с тем не смог пройти мимо фактов, которые совершенно не вязались с его выводами. Так, он признал отсутствие влияния скандинавского языка на русский, объяснив это тем, что шведов среди восточных славян «было очень немного по соразмерности», раз из смешения этих очень разных языков «не произошло никакого нового наречия». Не смог Шлецер скрыть и своего искреннего удивления по поводу того, как новгородские словене поглотили «своих победителей: все сделается славянским (курсив автора. — В. Ф.) явление, которого и теперь еще совершенно объяснить нельзя», что славяне, «по неизвестным нам причинам, рано сделались главным народом»[383]. Русские исследователи не «заметили» этих слов Шлецера, но всему остальному, произнесенному им в адрес нашей истории, придали воистину исполинские размеры. В 1834 г. О. И. Сенковский, уверяя, что «история России начинается в Скандинавии…», буквально переселил последнюю в Восточную Европу. «Не трудно видеть, — говорил он, — что… вся нравственная, политическая и гражданская Скандинавия, со всеми своими учреждениями, правами и преданиями поселилась на нашей земле; эта эпоха варягов есть настоящий период Славянской Скандинавии». Будучи убежденным, что характер эпохи и устройство общества были «скандинавскими, а не славянскими», автор заключал: восточные славяне утратили «свою народность», сделались «скандинавами в образе мыслей, нравах и даже занятиях», что всецело привело к общему преобразованию «духа понятий, вооружения, одежды и обычаев страны» (не преминув укорить Н. М. Карамзина, не заметившего всего этого), к образованию славянского языка из скандинавского, что сами шведы смотрели на Русь как на «новую Скандинавию», «как на продолжение Скандинавии, как на часть их отечества»[384].
М. О. Коялович, квалифицировав воззрения Сенковского как «чудовищную, оскорбительную пародию» ученых мнений, доведенных им «до последних пределов нелепостей, крайне обидных и для ученых, и вообще русских», вместе с тем справедливо подчеркнул: она потому имеет значение, что вся «построена на ученых, серьезных для того времени данных, и потому вызывала к себе большое внимание»[385]. Тональность рассуждений Сенковского была подхвачена и усилена его единомышленниками (в том числе частью профессиональных историков, весьма авторитетной в науке и обществе), стала нормой в разговоре о находниках на Русь. В «Энциклопедическом лексиконе» Сергей Александрович Гедеонов[386] в 1837 г. внушал соотечественникам, что скандинавы в Восточной Европе представляли собой господствующий род, а «туземцы» были их рабами и данниками, твердо считая при этом, что «война и дань, средства, которыми действовали норманны во всех покоренных ими землях, полагая пределы своеволию славянских дикарей, были первым шагом к образованию гражданскому», и что «воинственный гений норманнов одушевил их новою жизнью, и повел быстрыми шагами по стезе просвещения». Не было у него никаких сомнений и насчет того, что восточные славяне переняли от своих господ право родовой мести, суд Божий, «всю юридическую номенклатуру и чинопоставления». Вместе с тем он проводил идею, не позволявшую ни на йоту усомниться в норманстве варягов, что скандинавы легко приняли религию славян, и Перун заменил им Одина[387].
В том же 1837 г. С. Сабинин, также полагая, что русский язык произошел от скандинавского, что из него взяты «имена чинов, жилищ, домашних вещей, животных», вместе г. тем утверждал, что из Скандинавии перешло «основание всего нашего древнего быта», в том числе и «обыкновение мыться в субботу», дарить детям на зубок. «Замечательно, — делился он своим открытием, — что религия в древней России была скандинавская, а не славянская». Но всего этого ему показалось крайне мало, и исследователь, излагая что-то вроде программы норманистов на будущее (а ее принципиальной линии они следуют до сих пор), выражал абсолютную уверенность в том, что «мы отыщем на многие наши обычаи и поверия удовлетворительное объяснение в исландских сагах», «а Киев (здесь и далее курсив автора. — В. Ф.) назовем скандинавским именем Каир (Кёйп), Kiob, Kjobing, Kjobstadt, т. е. местом торговли, торговым городом; что в Волосе, боге скота, узнаем мы Волда (Вольса), Водека, Вуодана, Одина; что мы откроем в именах рек Волга, Двина, Нева, Нарва, Днепр, Рось имена скандинавские, и пр.». С целью объяснить свой априорный посыл о всепроникающем воздействии скандинавов на жизнь восточных славян Сабинин прибег к другому подобному посылу: оказывается, норманны, бывшие на Руси, своей массой превосходили ее население. В соответствующем духе он предлагал рассматривать этимологию имени «славяне»: «…Я, читая в скандинавских диалектах slav, slaf, slaven, slafen, множ. slaverne, slavene, slaferne, slafene, что значит слабые, подчиненные, подручники, всегда воображаю себе: не это ли носили и мои предки…». Свои лингвистические изыскания автор замыкал весьма красноречивым вопросом: «…Рось или Русь не есть только перевод имени слава на скандинавские диалекты, ибо Ros значит в них слава?». Истиной для него была и мысль, что Велес и Перун есть скандинавские Один и Тор[388].
Сторонники норманства варягов объявили скандинавскими значительное число русских слов, ставших тем самым весьма важным «козырем» в пользу их концепции ранней истории Руси, например, в рассуждениях Н. М. Карамзина[389]. И подбор которых, следует подчеркнуть, не являлся делом случая, а должен был ко всему же наглядно продемонстрировать, чем восточные славяне якобы обязаны северным пришельцам (князь, боярин, дружина, дума, оружие, господь, колокол, город, гридь, купец, безмен, лодья, меч, вервь, вира, муж, мыто, обель, огнищанин, смерд, холоп, челядь, якорь и другие[390]) и, следовательно, какой ничтожный уровень общественного бытия своих подданных те застали. Не довольствуясь количеством подобных примеров, О. И. Сенковский во всеуслышание высказал намерение привести сотни славянских заимствований из германского[391], впрочем, осмотрительно не выполнив своего обещания. Согласно все той же воле приверженцев норманизма имена русских князей, в том числе бесспорно славянские, были переделаны в скандинавские, также заняв в их системе доказательств одно из самых центральных мест. По словам Ф. Фортинского, «лингвистические доводы норманистов основаны не столько на этимологии слова варяг, сколько на объяснении из скандинавского языка имен первых наших князей и их приближенных». Известный норманист Ф. А. Браун позже также подчеркивал, что эти имена «составляют наиболее веское доказательство норманистов»[392].
Начало этой практике, основанной на игре созвучий и метко названной Н. П. Загоскиным «филологической эквилибристикой»[393], положили шведские историки XVII в., но в науке она стала обязательным руководством к действию благодаря авторитетному мнению Г. З. Байера, категорично сказавшему, что «все имена варягов в русских летописях» суть «шведского, норвежского и датского» языков. Подыскав именам князей параллели из скандинавской истории, исследователь не без сожаления признал, что не нашел ничего подобного только к имени Синеус. Но во всех остальных случаях он не испытал никаких затруднений. Так, не отрицая, что имя Святослав славянское, ученый при этом настаивал, что оно все же «с началом норманским» (Свен), а в имени Владимир увидел перевод, означающий либо «лесной надзиратель» (от немецкого «wald» — «лес», здесь Байер повторил не совсем устраивающее его мнение своего соотечественника филолога Ю. Г. Шоттелиуса, ум. 1676), либо, как полагал уже сам, первая часть этого имени когда-то означала «поле битвы». Затем А. Л. Шлецер и А. А. Куник утверждали соответственно, что Рогволод — «чисто скандинавское имя», а первая часть имени Святослав представляет собой готское «svinths» (крепкий, сильный)[394]. Сергей Александрович Гедеонов, ориентируясь прежде всего на Шлецера и Карамзина (сыгравшего, учитывая, по справедливому замечанию А. А. Хлевова, влияние его труда на читающую публику, важную роль в пропаганде и закреплении в ее среде идей норманизма[395]) уже без всяких исключений говорил, что имена представителей варяжской руси, звучащие в летописи, «неоспоримо норманские». Как далеко в норманизации русской истории заводили в ту пору не знавшая границ увлеченность идеей норманства варягов и вытекающее из нее неудержимое стремление выводить летописные имена только из шведских, видно хотя бы по тому факту, что известный историк Куник «с высокой долей вероятности» отнес в 1845 г. к скандинавам любимого народного героя былин Илью Муромца[396].
В силу тех же причин не менее крупная фигура российской исторической науки того времени М. П. Погодин в 1859 г. характеризовал представителей высшего слоя варяго-руссов не иначе, как «удалый норманн» (Олег), как «гордая и страстная, истая норманка» (дочь Рогволода Рогнеда), как «истинный витязь в норманском духе» (Мстислав Владимирович), говорил о «норманском характере» Святослава и «норманской природе» Ярослава Мудрого. Он же ввел в научный оборот понятие «норманский период русской истории» (даже ставшее названием одной из его работ), обнимавшего собой историю Руси до середины XI в., и суть которого историк выразил словами: «Так удалые норманны, в продолжение двухсот лет, раскинули планы будущего государства, наметили его пределы, нарезали ему земли без циркуля, без линейки, без астролябии, с плеча, куда хватала размашистая рука…». При этом ученый убеждал, что скандинавы в рамках 862-1054 гг. «были почти совершенно отдельным племенем от славян, — они жили вместе, но не сплавлялись, не составляли одного народа… Влияние варягов на славян было более наружное — они образовали государство….Славяне платили дань, работали и только, а в прочем жили по-прежнему». И лишь только в следующем периоде скандинавы «сделались славянами, приняв их язык, хотя и оставались их правительством»[397].
Подобный настрой, приведший к открытию, по словам Д. И. Иловайского, «небывалого норманского периода» в нашей истории[398], и глубоко поразивший российскую историческую науку, резко входил в противоречие с показаниями источников и здравым смыслом, в связи с чем вызвал протест даже со стороны норманистов. Неужели это возможно, изумлялся Н. Ламбин, чтобы скандинавы «ухитрились основать государство чисто славянское, без участия самих славян». Характеризуя состояние разработки варяжского вопроса, И. И. Первольф, прекрасный знаток истории славянских и германских народов, не скрывая усмешки, констатировал: «Все делали на Руси скандинавские норманны: они воевали, грабили, издавали законы, а те несчастные словене, кривичи, северяне, вятичи, поляне, древляне только и делали, что платили дань, умыкали себе жен, играли на гуслях, плясали и с пением ходили за плугом, если не жили совсем по-скотски». Ф. И. Успенский резонно заметил, что если могущество Киевской Руси связано со скандинавскими князьями и их скандинавскими дружинами, «то они похожи на чародеев, о которых рассказывается в сказках»[399]. В своих оценках того же явления антинорманисты были более лаконичны и, вместе с тем, более конкретны. Так, Ю. И. Венелин в 1836 г. исчерпывающе определил его как «скандинавомания», а Степан Александрович Гедеонов в начале 60-х гг. как «ультраскандинавский взгляд на русский исторический быт». В 1841 г. М. А. Максимович, говоря о взглядах современных ему норманистов на русскую историю, подчеркнул: «Это видение скандинавства руссов, теперь господствующее в нашей истории, иногда обращается почти в болезнь умозрения». А в отношении выводов О. И. Сенковского ученый сказал, что это «только миражи, призраки исторические»[400].
Каким образом формировался этот «ультраскандинавский взгляд на русский исторический быт» и как в науке создавались «исторические призраки», вскрыли антинорманисты. По словам весьма наблюдательного немца Е. Классена, Г. З. Байер возводил свои построения на «голом» слове «утверждаю», желая им «придать исполинскую силу своему мнению». Н. В. Савельев-Ростиславич показал, как норманист XVIII в. Ф. Г. Штрубе де Пирмонт с целью «легчайшего онемечения Руси» превратил русско-славянского бога Перуна в скандинавского Тора, выстроив для этого ряд «Перун-Ферун-Терун-Тер-Тор». Позже Ф. Тарановский, обратившись к творческому наследию того же исследователя, так определил его систему «аргументации» в пользу якобы норманского происхождения норм Русской Правды: «Получается… заколдованный круг: национальность варягов служила предпосылкой заключения о заимствовании постановлений Русской Правды у германских народных законов, а затем «изумительное» сходство с ними Правды служило одним из доказательных средств установления национальности варягов»[401].
Дерптский историк И. Г. Нейман, ведя речь о том, как в науке заставляют звучать «русские» названия днепровских порогов по-скандинавски, заключил: этот результат уже «по необходимости, — здесь он специально заострял внимание, — брать в помощь языки шведский, исландский, англо-саксонский, датский, голландский и немецкий… делается сомнительным». Н. И. Костомаров назвал еще один прием работы своих оппонентов в данном направлении: они «считают, что названия порогов написаны неверно и поправляют их». Точно таким же образом они поступали и с летописными именами. Д. И. Иловайский и Н. П. Загоскин констатировали, что норманисты исправляют «имена собственные нашей начальной летописи в сторону скандинавского происхождения их…»[402]. Н. В. Савельев-Ростиславич, выступая против «беззакония филологической инквизиции» норманистов, подчеркивал, что «желание сблизить саги с летописью (здесь и далее курсив автора. — В. Ф.), сказки с былью, а это неминуемо увлекло изыскателей в мир догадок, ничем не доказанных, и заставило нещадно ломать звуки на этимологической дыбе». В связи с чем говорил, что норманизм держится «на сходстве звуков, часто совершенно случайном»[403].
Справедливость замечаний научных противников в полной мере подтверждают сами норманисты. Так, А. Л. Шлецер предостерегал своих последователей, что «сходство в именах, страсть к словопроизводству — две плодовитейшие матери догадок, систем и глупостей». С. М. Соловьев резко критиковал М. П. Погодина именно за то, как он свое «желание» «видеть везде только одних» норманнов воплощал на деле. Во-первых, широко пропагандируя бездоказательный тезис, «что наши князья, от Рюрика до Ярослава включительно, были истые норманны…», в то время как Пясты в Польше, возникшей одновременно с Русью, действуют, отмечал Соловьев, точно также, как и Рюриковичи, хотя и не имели никакого отношения к норманнам. Во-вторых, что, «отправившись от неверной мысли об исключительной деятельности» скандинавов в нашей истории, «Погодин, естественно, старается объяснить все явления из норманского быта», тогда как они были в порядке вещей у многих европейских народов. В-третьих, что важное затруднение для него «представляло также то обстоятельство, что варяги-скандинавы кланяются славянским божествам, и вот, чтобы быть последовательным, он делает Перуна, Волоса и другие славянские божества скандинавскими. Благодаря той же последовательности Русская Правда является скандинавским законом, все нравы и обычаи русские объясняются нравами и обычаями скандинавскими»[404].
О своем пути, приведшем к превращению русского Велеса в скандинавского Одина, предложив, опираясь, видимо, на опыт Штрубе де Пирмонта, несколько вариантов «перевоплощения» его имени: Один — Вольд (Воольд) — Волос; Один — Вуодан — Водек — Волд (Вольс) — Волос, простодушно говорил С. Сабинин: он шел не через источники, а «чрез умозаключение», тут же честно признавшись, что не нашел в сагах, чтобы Один назывался богом скота. Этот же исследователь делился соображениями, посредством какого «волшебного фонаря» можно без затруднений осветить древности собственного народа, и которыми руководствовался не он один; «Нужно только научиться нам исландскому языку, познакомиться с рунами, с эддами, с сагами, с писаниями, относящимися к ним, не более»[405]. Абсолютизацию подобного подхода к разработке русской истории, как известно, отверг еще Шлецер. Совершенно не приемля исландские саги в качестве ее источника, он при этом с особенной силой подчеркивал, что «все презрение падает только на тех, кто им верит»[406] (эти слова, несмотря на их явный гиперкритицизм, предупреждают не только против легковерия к показаниям саг, но и против приписывания им того, чего в них нет).
Многие аргументы норманской теории, способствовавшие ее триумфу, действительно являлись лишь плодом «умозаключения» ее приверженцев и на проверку оказывались несостоятельными, что хорошо видно на примере мнимых заимствований вышеприведенных русских слов из шведского языка. Шлецер, как уже говорилось, признал, что в русском языке не заметно влияния скандинавского языка. Затем немец Г. Эверс указал, что «германских слов очень мало в русском языке». С. М. Строев в ответе О. И. Сенковскому вновь заметил, что в русском языке «не видать никаких следов влияния скандинавского».
В 1849 г. филолог И. И. Срезневский, видя в варягах скандинавов, отметил тенденциозность, в которую впадают сторонники взгляда особенного влияния скандинавов на Русь. «Уверенность, — констатировал он, — что это влияние непременно было и было сильно во всех отношениях, управляла взглядом, и позволяла подбирать доказательства часто в противность всякому здравому смыслу…». И крупнейший знаток в области языкознания, проведя тщательный анализ слов, приписываемых норманнам, показал нескандинавскую природу большинства из них и пришел к выводу, что «остается около десятка (курсив автора. — В. Ф.) слов происхождения сомнительного, или действительно германского… и если по ним одним судить о степени влияния скандинавского на наш язык, то нельзя не сознаться, что это влияние было очень слабо, почти ничтожно». Причем он подчеркнул, что, во-первых, эти слова могли перейти к нам без непосредственных связей, через соседей, и, во-вторых, словарный запас Руси того времени состоял, по крайней мере, из десяти тысяч слов[407].
«Методика» работы норманистов с источниками особенно проявилась в их отношении к ПВЛ, которая сводилась к тому, что, указывал Ю. И. Венелин, «им понадобиться, то и станет говорить Нестор!!». С. А. Гедеонов, отмечая «непростительно вольное обхождение» Шлецера с летописью, заострял внимание на том, что норманская теория «принимает и отвергает» ее текст «по усмотрению». Правомерность этой оценки подтвердил крупнейший специалист в области летописания норманист М. Д. Приселков, сказав о «величайшем произволе» Шлецера в отношении летописи[408]. И в основе этого произвола лежала предубежденность норманистов в своей правоте, сила которой была настолько велика, что она до неузнаваемости преображала памятники, не только наполняя их соответствующим содержанием, но и в желательном для себя духе «исправляла» их тексты, в результате чего они превращались в очередной довод в пользу скандинавства варягов. Как это делалось, хорошо видно на двух характерных примерах, связанных с именами Шлецера и Карамзина, по трудам которых сверяли свой взгляд на древности Руси отечественная и европейская историческая наука. Первый из них, предлагая в целостном виде концепцию норманизма, отвел в ней соответствующее место появившемуся на страницах летописей во второй половине XV в. указанию на то, что варяжские князья — Рюрик и его братья — пришли «из немец». Ученый, сославшись на современную ему ситуацию, когда «большая часть славянских народов называет так (т. е. немцами. — В. Ф.) собственно германцев», придал известию о выходе варягов «из немец» силу аргумента в пользу того, что «варяги суть германцы (немцы)». Летописное предание, резюмировал он, позабыв происхождение призванных на Русь князей, «ничего более не знало, кроме того, что они немцы»[409]. «Силу доказательную имени немец» в установлении этноса варягов затем защищали широко известные в России и за рубежом ученые А. Х. Лерберг, М. П. Погодин, А. Рейц, А. А. Куник, П. Г. Бутков, А. А. Шахматов. Причем Куник убеждал, что «нельзя доказать, чтобы в древнейшие времена славянское название германцев немцы было употреблено и не к германским народам», и увязывал термин «немцы» со шведами («свейские немцы» и др.)[410].
Подобные утверждения не имеют ничего общего с фактами, на которые задолго до Шлецера обратили внимание иностранцы, прежде всего шведские ученые, и работы которых он знал (ему принадлежит труд «Новейшая история учености в Швеции», состоявший из пяти частей). Так, швед Ю. Г. Спарвенфельд, бывший в Москве в 1684–1687 гг., в своем «Славянском лексиконе» слово «немчин» пояснил как «иноземец»[411]. Другой швед Ф.-И. Страленберг, после Полтавы много лет проведший в русском плену, объяснял в 1730 г. своему читателю (его книга была переиздана в Германии, переведена на английский, французский и испанский языки), что «под имянем немца прежде россиане почитай всех европейских народов разумели, которыя по словенски или по руски говорить не знали. Ныне же сие об однех… германах разумеется»[412]. Немец Г. Эверс первым в науке опротестовал точку зрения своего учителя Шлецера. Согласившись с ним, что сейчас во всех славянских языках «немцем называют германца», он затем отметил: «Но прежде это слово имело общее значение по отношению ко всем народам, которые говорили на непонятном для словен языке». Н. М. Карамзин также подчеркивал, что «предки наши действительно разумели всех иноплеменных под именем немцев…»[413].
Но, говоря так, сам Карамзин, столкнувшись со словом «немцы» в письме Ивана Грозного к шведскому королю Юхану III от 11 января 1573 г., «заставил» русского царя произнести именно то, что так хотелось услышать историку. Грозный, заведя в октябре 1571 г. разговор о том, что Швеция Ярославу Мудрому «послушна была», через год с небольшим подчеркивал: «А что ты написал по нашему самодержьства писму о великом государи самодержце Георгии-Ярославе, и мы потому так писали, что в прежних хрониках и летописцех писано, что с великим государем самодержцем Георгием-Ярославом на многих битвах бывали варяги, а варяги — немцы (курсив мой. — В. Ф.), и коли его слушали, ино то его были, да толко мы то известили, а нам то не надобе»[414]. Впервые этот документ в полном соответствии с оригиналом был опубликован в 1773 г. Н. И. Новиковым[415]. В 1790 г. А. Л. Шлецер, также нисколько не отступая от текста послания, напечатал приведенный отрывок на немецком языке[416]. Но в 1821 г. норманизм Карамзина побудил его превратить варягов из «немцев» в «шведов». Вот что теперь якобы говорил царь шведскому королю: «Народ ваш искони служил моим предкам: в старых летописях упоминается о варягах, которые находились в войске самодержца Ярослава-Георгия: а варяги были шведы (курсив мой. — В. Ф.), следственно его подданные»[417].
В таком виде эти слова, выдаваемые за подлинные, затем цитировали и надлежащим образом комментировали в XIX в. весьма авторитетные в России и Европе исследователи А. А. Куник и В. Томсен, используя их в качестве аргумента в пользу не только норманства варягов эпохи Киевской Руси, но и «норманистских настроений» русского общества вообще. Согласно Кунику, письмо Грозного — наглядный пример «живучести в России XVІ-XVІІ в. традиции видеть в варягах именно шведов», неоспоримое свидетельство того, что «с 16-го столетия до Петра Великого под варягами… преимущественно разумели опять живущих вблизи ш в е д о в (разрядка автора. — В. Ф.), как в эпоху основания российского государства»[418]. Так, благодаря Карамзину, Кунику, Томсену, работы которых были весьма широко известны, ученые и просто любители русской истории утверждались в мысли, что «еще в XVI веке носилось мнение о выходе князей из Скандинавии»[419]. В этой же мысли продолжают утверждаться наши современники, в том числе зарубежные. И не только посредством знакомства с наследием названных ученых. В 1995 г. финский историк А. Латвакангас, приводя цитату из письма Грозного, данную в интерпретации Карамзина, назвал ее «весьма интересной». Публикацию же Новикова он охарактеризовал лишь как «версию», при этом не ознакомив с ней читателя[420].
В арсенале норманистов имеется еще один способ работы с неустраивающими их показаниями источников — способ отрицания. Так, в угоду своей концепции, связывающей имя «русь» исключительно только со скандинавским Севером, они пытались вычеркнуть из истории черноморскую русь, нападавшую на Византию как до призвания варягов, так и до времени их появления в Киеве. Шлецер, отнеся ее к «неизвестной орде варваров», неизвестно откуда пришедшей и затем неизвестно куда канувшей, заключил, «руссы, (здесь и далее курсив автора. — В. Ф.), бывшие около 866 г. под Константинополем, были совсем отличный от нынешних руссов народ, и следственно не принадлежат к русской истории». По его мнению, понтийских руссов за один народ с киевским приняли византийцы, а «простое сходство в названии ??? и Рус обмануло и почтенного Нестора, и ввело его в заблуждение…». И, как он требовательно говорил, «никто не может более печатать, что Русь задолго до Рюрикова пришествия называлась уже Русью». Немецкий ученый Г. Ф. Голлман согласился со Шлецером, что «понтийская русь» не принадлежит русской истории. Куник, прекрасно осознавая, что факт присутствия руси на берегах Черного моря в дорюриково время полностью сокрушает норманскую теорию, свидетельства о ней уже вообще охарактеризовал «несостоятельными полностью»[421].
Вместе с тем Шлецер, что хорошо видно, все же признал факт наличия в истории юга Восточной Европы не только «совсем отличного от нынешних руссов народа», но и народа никак не связанного с варяжской русью, тут же поспешив свести его с подмостков истории. Но, как резонно возразил ему в ответ Н. М. Карамзин, «народы не падают с неба, и не скрываются в землю, как мертвецы по сказкам суеверия (сам он полагал, что скандинавские «россияне» появились на юге в связи с приходом Аскольда и Дира в Киев). В 1814 г. профессор Дерптского университета Г. Эверс открыл южную Русь, существовавшую ранее прихода Рюрика. В ней он видел хазар (понтийскую русь в отличие от волжской руси, также связанной, по его мнению, с хазарами), от которых русские приняли свое имя. При этом историк здраво заметил, что «естественнее искать руссов при Русском море (Черном. — В. Ф.), нежели при Варяжском (Балтийском. — В. Ф.)». Полагая, что в ПВЛ под варягами разумеются многие народы, он утверждал, что таковыми в ней понимаются прежде всего скандинавы. По взвешенным словам норманиста В. А. Мошина, в «эпоху расцвета ультранорманизма» большое влияние оказала критика Эверсом «норманизма и доказательство пребывания руси на Черноморьи до 862-го года»[422].
О черноморской Руси затем говорили прямые последователи Эверса (И. Г. Нейман, Г. Розенкампф[423] и др.), а также те исследователи, что акцентировали внимание на бытовании в прошлом, помимо Киевской Руси, других Русий. Вывод об исторической реальности черноморской руси приняли и подтвердили ученые, абсолютно убежденные в норманстве варягов. Так, Фатер, утверждая, что «столь очевидно бытие росов» на юге, увидел в руси остатки готов, проживавших на северных берегах Черного моря, среди которых разместились значительные колонии варягов-норманнов, и в связи с этим ставшие прозываться русью. С. М. Соловьев, обратившись к византийскому «Житию святого Стефана Сурожского», где речь идет о взятии Сурожа (Судака) князем Бравлином, стоявшим во главе русской рати, и последующем его крещении, предположил, что это известие относиться к началу IX века. По всей вероятности, резюмировал он, «русь на берегах Черного моря была известна прежде половины IX века, прежде прибытия Рюрика с братьями». Затем крупнейший византинист В. Г. Васильевский, проанализировав как названное житие, так и «Житие святого Георгия Амастридского», также содержащее известия о черноморских походах руси, и, установив, что оба памятника написаны в первой половине IX в., сделал вывод о несомненном знакомстве византийцев с руссами до 842 года[424].
Придя к такому заключению, входящему в непримиримое противоречие с каноническим норманизмом, приверженцы последнего пытаются лишить его силы: либо нейтрализуя его, либо давая ему все тоже норманистское объяснение. Так, Соловьев начал утверждать мысль об отсутствии этнического содержания в термине «русь», полагая, что он, как и имя «варягов» на западе, являлся «общим названием» дружин на востоке, означая «мореплавателей, приходящих на кораблях, морем, входящих по рекам внутрь стран, живущих по берегам морским»[425]. В последней трети XIX в. на базе византийских известий о черноморской Руси Е. Е. Голубинский и В. Г. Васильевский выдвинули две теории. Первый из них (видимо, не без влияния оспоренного Карамзиным мнения историка XVIII в. И. Г. Штриттера, полагавшего, что варяги захватили Киев еще до прихода Рюрика на Русь[426], а также Фатера) предложил под черноморскими руссами понимать норманнов, в первой половине IX в. (до 839 г.) явившихся в Причерноморье и слившихся там с остатками готов, затем активно действуя на Черном море. Позже в Новгороде осели другие норманны, основавшие там всем известное русское княжество во главе с Рюриком. Васильевский, не придерживаясь взгляда на очень раннюю колонизацию норманнами Восточной Европы от Балтики до Черного моря и также идя вслед за Фатером, отождествил причерноморскую русь с тавроскифами, а тех, в свою очередь, — с готами, готаланами и валанготами, проживавшими в Крыму. Варяги-норманны, придя позднее в этот район, перемешались с готами, приняв их язык как церковный. По откровенному признанию самого исследователя, готская теория «при современном положении вопроса… была бы во многих отношениях пригоднее норманно-скандинавской»[427]. Слова эти, как показало недалекое будущее, оказались пророческими, что, впрочем, нисколько не удивительно[428].
Норманство руси, надо добавить, Шлецер обосновывал еще тем посылом, что «название Руси (здесь и далее курсив автора. — В. Ф.) долгое время присоединялось преимущественно к одной только Новгородской стране», т. е. к тому району, куда явились варяжские князья со всей русью. Более того, продолжал он, «однакоже и в монгольский период, сами русские летописцы употребляют название Руси в первом онаго значении, относя его исключительно к одной только Новгородской области»[429]. Такое безапелляционное утверждение поставил под серьезное сомнение Н. М. Карамзин, обративший внимание на тот факт, что в XII–XIII вв. Русью именовали в летописях преимущественно Среднее Поднепровье («Киевскую область»). Эти сомнения еще больше усилил в 1837 г. норманист А. Ф. Федотов, впервые специально проведя анализ значения слова «Русь» в летописях. Вначале он согласился со Шлецером, что название Руси и земли Русской с момента прихода Рюрика исключительно относилось к новгородцам. Но, распространившись затем на все племена, покоренные Киевом, это слово, констатирует ученый, «с XI и еще более со второй половины XII столетия относится единственно к южным (здесь и далее курсив автора. — В. Ф.) областям нашего государства, именно к киевскому княжеству и другим сопредельным». Есть повод думать, подчеркивал он, что летописцы под Русской землей «разумели иногда собственно область Киевскую»[430].
Вывод Федотова был серьезно скорректирован антинорманистами. С. А. Гедеонов, исходя из показаний источников, обратил внимание на широкое и узкое значение термина «Русь» в ІХ-XII вв.: территория всех восточнославянских племен и собственно Киевская Русь (земли полян, древлян, северян, южных дреговичей), а в теснейшем смысле — «только поляне и Киев». Именно отсюда Русь, по его мнению, как государственное имя постепенно распространилось на все восточнославянское население. Причем, полагал Гедеонов, до середины XI в. Русью именовались все восточные славяне, но к концу следующего столетия это название «все более и более сосредоточивается на одном Киеве». Д. И. Иловайский также подчеркивал, по его выражению, «эластичный характер» термина Русь в ІХ-ХІІ вв. (в обширном смысле — все восточные славяне, подвластные русским князьям, в менее обширном — южнорусские славяне, в тесном смысле — поляне, собственно киевская русь. Иногда, отмечал историк, значение этого имени суживалось до понятия сословного — княжеская дружина, «военный класс по преимуществу»). Подобным образом рассуждали в науке и позже, причем М. С. Грушевский указывал на созвучие имени Русь с речкой Рось[431]. Приведенная точка зрения опиралась на солидный фактический материал, абсолютно не вписывающийся в норманистскую трактовку русской истории и не поддающийся объяснению с ее позиций.
Несмотря на явные недоразумения, которыми оказалась так полна норманская теория, несмотря на явное стремление ее приверженцев, по замечанию Гедеонова, обсуждать русские древности «(иногда и бессознательно) с точки зрения скандинавского догмата», плодом чего явились многочисленные ошибки и заблуждения, в нашей науке и нашем обществе той поры господствовало мнение, суть которого емко выразил М. О. Коялович: признавать норманизм — «дело науки, не признавать — ненаучно». Ибо, как считали тогда, и как считают поныне, работам антинорманистов тех лет был присущ «любительский, дилетантский характер», и что ими якобы двигали не наука, а «патриотизм» и даже «национализм» (И. П. Шаскольский), в то время как, констатировал эту научную аномалию И. Филевич, «крайностям немецкой школы… наша наука внимала с благоговением, в полном убеждении, что это «последнее слово в науке»[432]. В результате чего сложилась ситуация, которую исчерпывающе обрисовал И. Е. Забелин: «…Мнение о норманстве руси поступило даже посредством учебников в общий оборот народного образования. Мы давно уже заучиваем наизусть эту истину как непогрешимый догмат». Вместе с тем норманисты, обращал внимание ученый, вселяют «величайшую осторожность и можно сказать величайшую ревнивость по отношению к случаям, где сама собою оказывалась какая-либо самобытность Руси, и в то же время поощряя всякую смелость в заключениях о ее норманском происхождении…»[433].
Вследствие этих факторов, а также того, что норманистский взгляд на русские древности был освящен западноевропейской историографией и самыми авторитетными фигурами российской исторической науки, его небывалому размаху в России усиленно содействовала атмосфера, которая совершенно не благоприятствовала антинорманистским изысканиям, на что обращали внимание даже те исследователи, кто видел в варягах скандинавов. Так, например, выдающийся филолог И. И. Срезневский, с восхищением говоря о произведении антинорманиста С. А. Гедеонова «Варяги и Русь», отметил среди важных качеств ученого его решимость «бороться с такими силами, которых значение окрепло не только их внутренней стойкостью, но и общим уважением». Позже Н. П. Загоскин дал самую исчерпывающую характеристику возможностям этих «сил», монополизировавших в российской исторической науке право на истину и тщательно ограждавших эту монополию от любых посягательств. Вплоть до второй половины XIX в., указывал он, поднимать голос против норманизма «считалось дерзостью, признаком невежественности и отсутствия эрудиции, объявлялось почти святотатством. Насмешки и упреки в вандализме устремлялись на головы лиц, которые позволили себе протестовать против учения норманизма. Это был какой-то научный террор, с которым было очень трудно бороться (курсив мой. — В.Ф.)[434].
Вместе с тем нельзя не отметить еще одно обстоятельство, приобретавшее особую значимость на фоне сказанного, и под влиянием которого далеко не в выгодном свете представлялись читателям построения антинорманистов. Это форма, в которой они преподносились, нередко, как и у их оппонентов, отступавшая от норм высокой науки. В чем эти отступления заключались, обрисовал антинорманист И. Е. Забелин. Говоря о работах многих своих единомышленников, он констатировал, что им присуще «пренебрежение к ученой обработке свидетельств», открывавшее широкий простор для фантазии, тогда как в трудах норманистов преимущественно господствовала «строгая и осторожная мысль…». Вот почему, заключал ученый, «даже и весьма здравые и очень верные заключения такой критики не пролагали в науке никакого следа… оставались вовсе незамеченными ученой изыскательностью». В этой оценке, прислушаться к которой необходимо, имеется изрядная доля преувеличения, и не только на счет «строгой и осторожной мысли», исключительно которой якобы руководствуются норманисты, и которую не без успеха опротестовал сам Забелин. В. Б. Вилинбахов, один из немногих, кто в советское время занимал истинную антинорманисткую позицию, отмечал, говоря о работах своих предшественников первой половины и середины XIX в., что они были «еще недостаточно научно» аргументированы, написаны «не на высоком научном уровне даже для того времени», но «не остались бесследными»[435].
В данном случае важно прислушаться к мнениям норманистов. Так, В. А. Мошин подчеркивал, что «Эверса, Костомарова, Юргевича, Антоновича никак нельзя причислять к дилетантам», что Иловайский «руководился строго научными методами» и своими открытиями заставил противников внести в их «конструкции необходимые корректуры». Занять такую принципиальную позицию Мошина, прекрасного знатока историографии по варяжскому вопросу, заставили заключения, которые, по его словам, страдают «значительными и вредными ошибками». Г. В. Вернадский отмечал, что «ценность вклада антинорманистов в изучение древней Руси нельзя отрицать»: именно они привлекли внимание к факту наличия руси на юге «задолго до появления Рюрика в Новгороде», разрушив, тем самым, упрощенную теорию норманистов, сводящих начало историю руси к Рюрику и Новгороду, к факту отсутствия в истории скандинавского племени по имени «русь». Советский ученый В. В. Мавродин как-то сказал, что антинорманисты XIX в. «не просто задорные полемисты, а прежде всего труженики, собравшие громадный материал», высказавшие целый ряд ценных мыслей, например, о связи варягов с южнобалтийским миром, велика их заслуга, говорил он, и «в деле развития истории как отрасли научного знания, формирующей национальное самосознание»[436].
Суждение современных норманистов о своих научных противниках XIX в. в полной мере выразил в 1983 г. И. П. Шаскольский. Ныне А. А. Хлевов, видя в антинорманизме только результат «предвзятой идеологической установки», вновь произнес в форме неутешительного приговора: «Даже несмотря на мощное качественное усиление в лице С. А. Гедеонова и Д. И. Иловайского лагерь антинорманистов лежал вне магистральной линии историографии»[437]. В сущности Хлевов прав, хотя и имел ввиду совершенно иное. «Магистральная линия историографии» не у всех вызывала желание двинуться в означенном ею направлении: слишком явной была ее тенденциозность. И заслуга антинорманистского меньшинства перед наукой заключается прежде всего в том, что оно выступило против казавшегося незыблемым мнения норманистского большинства, имевшего своим надежным союзником образованное общество, не дало ей обратиться в состояние застоя, принудило «скандинавоманов» отказаться от многих догм и многократно умерить славословия в адрес своих кумиров и даже признать, что в состав варягов входили представители многих народов, в том числе южнобалтийские славяне. А это, в целом, все больше размывало норманскую теорию и делало беспредметным разговор о норманстве варяжской руси. Вместе с тем антинорманисты совершенно по-новому поставили саму варяго-русскую проблему, далеко выведя ее за рамки разговора по линии исключительно Русь-Скандинавия. И, резко расширив круг источников по варяго-русскому вопросу и широко раздвинув горизонты, так сказать, «русской» истории, они более органично вписали его в ткань европейской истории второй половины I тысячелетия н. э. Как всякое любое начинание, нарушавшее научный покой, антинорманизм вызывал мощное противодействие и колкие насмешки уже априори, хотя, когда эмоции спадали, его доводы становились достоянием науки. Так, если взять труд Ф. Л. Морошкина, суть которого лаконично выразил М. П. Погодин: Морошкин находит русь на пространстве всей Европы[438], то многие высказанные в нем мысли, которым действительно не хватало академичности, со временем обрели доказательную базу.
М. В. Ломоносов был первым в науке, кто, отметив отсутствие имени «русь» в Скандинавии, обратил внимание на наличие русского имени и самих русских в южных пределах Восточной Европы задолго до прихода Рюрика, на существование «Белой и Чермной» (Неманской) Русий, на «русскую» топонимику последней и наличие руси-ругов на о. Рюген. В. К. Тредиаковский говорил, что «померанские руги» и есть варяжская русь[439]. Затем Г. Эверс доказал существование руси, издавна присутствующей на юге Восточной Европы. После чего «скептики», крайне «омолаживая» русскую историю, вместе с тем сыграли важную роль в открытии забытых южнобалтийских славян. А. А. Куник констатировал, что М. Т. Каченовский около 1830 г. «указывал своим слушателям на исчезнувших балтийских славян, как на родичей варяго-руссов, несмотря на то, что история последних была в то время еще мало разработана и являлась Каченовскому с его последователями совершеннейшею «terra incognita»[440]. Но круг русских древностей не замкнулся на Южной Балтике и на Причерноморье. В 20-х — 70-х гг. XIX в., благодаря изысканиям С. Руссова, Ю. И. Венелина, Ф. Л. Морошкина, М. А. Максимовича, Ф. Святного, Н. В. Савельева-Ростиславича, Н. И. Костомарова, И. Е. Забелина, Д. И. Иловайского и других, стали достоянием науки как свидетельства византийских, арабских, западноевропейских источников, локализующих Русь во многих районах Восточной и Западной Европы, так и соответствующий этим показаниям богатый топонимический материал. В результате чего на карте проявились Русии азовско-черноморская, сразу несколько южнобалтийских, паннонская, карпатская и другие, но ни к одной из них ни шведы, ни другие скандинавы не имели никакого касательства[441].
Под давлением фактов с аргументами оппонентов, признавая, тем самым, их принципиальную правоту, начинают соглашаться норманисты. Тому примеры демонстрирует «ультранорманист» М. П. Погодин. В 1846 г. он произнес примечательные слова: «Может быть, и я сам увлекаюсь норманским элементом, который разыскиваю двадцать пять лет, и даю ему слишком много места в древней русской истории; явится другой исследователь, который исключительно предается славянскому элементу (впрочем не похожий на нынешних невеж): мы оба погрешим, а наука, истина, умеряя одного другим, выиграет». Но доводы этих «невеж» были настолько убедительны, что Погодин, не желая, видимо, впасть в еще больший научный грех, начал постепенный и неумолимый «дрейф» к их берегу. Так, в 1860 г. он уже полагал, что на Южную Балтику переселилось из Норвегии «племя скандинавское или готское», совершенно «покрывшее» первых поселенцев-славян, в связи с чем «могут, конечно, примириться все мнения о происхождении Руси». Пройдет всего четыре года, и историк прямо скажет, что «между нашими норманнами могло быть много славян, что между всеми балтийскими племенами была искони живая, многосторонняя связь…». В 1872 г. последует его еще более конкретный вывод: «…Призванное к нам норманское племя могло быть смешанным или сродственным с норманнами славянскими».
Оценивая свидетельство западноевропейского хрониста Гельмольда о Вагирской марке, Погодин резюмировал: «Чуть ли не в этом углу Варяжского моря заключается ключ к тайне происхождения варягов и руси. Здесь соединяются вместе и славяне и норманны, и вагры и датчане, и варяги, и риустри, и росенгау». В 1874 г. историк, хотя и перевел свой взгляд в сторону Неманской Руси, где в эпоху призвания только и могла жить варяжская русь, вместе с тем отметил, что к Вагрии тянуло само ее имя, «подобозвучное с варягами, и близкое сходство или даже соседство славян и норманнов…». Но его смущало то, что она «находится в наибольшем отдалении от Новгорода и мудрено предположить как знакомство, так и столь продолжительное плавание к нему»[442], хотя ничего «мудреного» он не видел в своей многосложной идее переселения части шведов на южнобалтийское побережье, некоторого их проживания среди тамошних славян и затем их нового «броска», но теперь уже в пределы Северо-Западной Руси, к восточноевропейским славянам. Искусственность этой схемы хорошо передал М. А. Максимович, правда, говоря о Карамзине, но по его следам шел Погодин: «Замечательно, что и Карамзин, хотя и вывел руссов из Швеции, но сначала ославянил их в Пруссии и потом уже привел в Новгород»[443].
Столкнувшись с фактами существования многих Русий, не связанных ни со Скандинавией, ни со скандинавами вообще, норманисты меняют отношение к имени «Русь». Так, Погодин начал говорить, что откуда происходит это имя — «открытое поле догадок», впрочем, как и первоначальное ее местопроживание, по причине чего, заключал он, «имя Русь своим происхождением есть вопрос только любопытный, а не основной». С. М. Соловьев, утверждая, что, «если, по признанию самых сильных защитников норманства, влияние варягов было более наружное, если такое наружное влияние могли одинаково оказать и дружины славян поморских… то ясно, что вопрос о национальности варягов-руси теряет свою важность в нашей истории». В. О. Ключевский также считал, что вопрос о происхождении имени «Русь» и первых русских князей не содержит ключа «к разъяснению начала русской национальной и государственной жизни», как неважно, с его точки зрения, в этом плане и другое — «на балтийском или азовском поморье зазвучало впервые известное племенное название»[444]. Но этими мнениями не исчерпывалась российская историческая наука XIX века. Не отрицавший норманства варягов И. И. Срезневский, напротив, подчеркивал, что «надобно быть слишком равнодушным к судьбам русского народа, надобно быть нерусским, чтобы не домогаться положительного ответа» на варяго-русский вопрос. Антинорманист И. Е. Забелин отмечал, что «подвиг» руси не «ограничился принесением одного имени»: «мифическая русь представляется первоначальным о р г а н и з а т о р о м (здесь и далее разрядка автора. — В. Ф.) нашей жизни, представляется именно в смысле этого организаторства племенем г о с п о д с т в у ю щ и м, которое дало первое движение нашей истории, первое устройство будущему государству, и, словом, вдохнуло в нас дух исторического развития»[445].
Принципиальная правота этих слов, а также настойчивость тех, кто не довольствовался идеей о норманстве варягов, с которой давно сжилась наука, вызывали нескрываемое раздражение у ее защитников. Погодин, борясь, по названию его же труда, «не на живот, а на смерть» с антинорманистами, «нередко прямо бранился» с несогласными с ним[446]. Ключевский в одной из работ (не ранее 1876) назвал «все эти ученые усилия разъяснить варяжский вопрос… явлением патологии». И я, говорил он, равнодушен к обеим теориям — норманской и славянской, «и это равнодушие выходит из научного интереса», но при этом всегда занимая последовательную норманистскую позицию. Вместе с тем, все больше тяготясь ею, но в силу традиции не желавший что-либо менять. «Мы чувствовали, — искренне делился своими мыслями великий наш историк, характеризуя норманскую теорию в целом, — что в ней много нескладного, но не решились сказать что либо против нее. Мы ее сохранили как ученики ее создателей и не знали, что делать с ней как преподаватели. Открывая свой курс, мы воспроизводили ее, украшали заученными нарядами и ставили в угол, как ненужный, но требуемый приличием обряд»[447].
Зато полны были решимостью бороться с «требуемым приличия обрядом», сковывающим науку, антинорманисты, что с блеском продемонстрировал Степан Александрович Гедеонов (1816–1878)[448], опубликовав в 1862–1863 гг. «Отрывки из исследований о варяжском вопросе», а 1876 гг. их переработанное и расширенное переиздание под названием «Варяги и Русь». Свое выступление против «мнимонорманского происхождения Руси» исследователь, вобравший в своем творчестве лучшие достижения предшественников и прежде всего Г. Эверса, которого высоко чтил своим «руководителем»[449], объяснил в очень простых словах, актуальность которых особенно видна сегодня: «Полуторастолетний опыт доказал, что при догмате скандинавского начала Русского государства научная разработка древнейшей истории Руси немыслима». Говоря об искусственности и бессилии норманизма, «основанного не на фактах, а на подобозвучиях и недоразумениях», он вместе с тем подчеркнул, что русская история «одинаково невозможна и при умеренной и при неумеренной системе норманского происхождения Руси»[450]. Позиция ученого была продиктована детальным знанием самого предмета разговора, полным владением историографией и источниковой базой варяго-русского вопроса, превосходным знанием европейской истории в целом, и, уместно будет добавить, многих языков, что вкупе привело его к отрицанию «скандинавского догмата». Его стремление охватить все известные к тому времени источники, его методы исторической критики были весьма положительно отмечены оппонентами. А. А. Куник увидел в нем решительного противника, который, «кроме того, что строго держится в пределах чисто научной полемики, отличается от своих предшественников тем, что не слегка берется за дело, а после довольно обширного изучения источников и сочинений своих противников, пытается решить вопрос новым способом». М. П. Погодин отмечал, что Гедеонов осмотрел варяго-русский вопрос «со всех сторон, переслушал всех свидетелей, сравнил и проверил все показания, много думал о своих заключениях»[451].
Отправной точкой рассуждений Гедеонова стало его тонкое наблюдение, которое с неменьшей силой звучит и ныне: «Байер, Миллер, Тунманн и Шлецер трудились над древнейшей историей Руси, как над историей вымершего народа, обращая внимание только на письменную сторону вопроса….Не мало не заботясь о том, отозвалось ли это норманство в истории и жизненном организме онемеченного ими народа»[452]. И на широком круге источников ученый впервые в науке показал, а это одно из самых лучших и особенно впечатляющих частей его творения, что «норманское начало» не отразилось «в основных явлениях древнерусского быта» (как, например, отозвалось «начало латино-германское в истории Франции, как начало германо-норманское в истории английской»): ни в языке (в 1848 г. И. Ф. Круг уверял, что скандинавский язык не только долго бытовал на Руси, но даже какое-то время господствовал в Новгороде, и его якобы специально изучали наши предки и приобщали к нему детей), ни в язычестве, ни в праве, ни в народных обычаях и преданиях восточных славян, ни в летописях, ни в действиях и образе жизни первых князей и окружавших их варягов, ни в государственном устройстве, ни в военном деле, ни в торговле, ни во всем том, что составляло «саму жизнь Руси». Особенно при этом подчеркнув, что ПВЛ «всегда останется, наравне с остальными памятниками древнерусской письменности, живым протестом народного русского духа против систематического онемечения Руси».
На богатом ономастическом материале Гедеонов продемонстрировал отсутствие, за небольшим исключением, в русском именослове эпохи Киевской Руси германо-скандинавских имен, отсутствие, например, имени Рюрик у шведов, но широкое хождение его у материковых европейских народов, в том числе у западных славян. Абсолютно, конечно, прав ученый в своих словах, что никакими случайностями не может быть объяснено «молчание скандинавских источников о Рюрике и об основании Русского государства», хотя и признает некоторое участие скандинавов в русских событиях ІХ-ХІ вв., считая их «не основным, а случайным элементом в нашей истории». Исследователь, видя в летописном рассказе о призвании варяжских князей конкретное историческое событие (отрицаемое тогда многими), характеризует его как «исключительно славянский факт». Ибо восточные славяне никак не могли пригласить к себе князей из чужого, враждебного племени, не знающих ни языка, на котором должны выслушивать притязания родов, ни права, по которому им надлежит судить своих подданных. Говоря о весьма давних связях (торговых, религиозных, родственных) племен Северо-Западной Руси с южнобалтийскими славянами (вендами), о том высоком месте, которое занимали вендские князья в славянском мире, Гедеонов полагает, что именно они и были приглашены на Русь. Славянский характер варяжских князей вытекает, по его мнению, из того еще факта, что они «не только не касаются коренных постановлений словено-русского общества, но еще при первой возможности подчиняются добровольно его основным законам»[453].
Ведя речь о термине «варяги», Гедеонов отметил его позднее появление в соответствующих этим языкам формах в скандинавской, арабской и греческой среде: в 20-е — 30-е гг. XI века. Показав, что из скандинавского v?eringi никак не могли произойти ни русское варяг, ни византийское ????????, и, обратив внимание, что верингами саги именуют исключительно только тех скандинавов, кто служил в византийском варангском корпусе, он доказывает появление «варяжского имени» в Византии в связи с учреждением там в 988 г. корпуса варягов-варангов. И лишь только от греков норманны приняли название варангов под формою v?ringi-v?ringjar. Само слово варяг ученый считает перешедшим на Русь посредством балтийских славян из германского wari (wehr) — оборона (оружие) с прибавлением к нему суффикса — ag-: varag-варяг — мечник, ратник, обозначавшее балтийских славяно-норманских пиратов и равнозначное слову viking. У восточных славян, завершал Гедеонов свою мысль, varag вскоре перешло из нарицательного «в географическое-народное, в смысле франк на Востоке: им стали обозначать все те народности, от которых выходили балтийские пираты-варяги», а впоследствии всех иноземцев.
Историк не сомневался, что варяги и русь — это две отдельные народности, осознано слитые летописцем в одну. Первых, как уже было сказано, он не считал особым народом, но видел в них прежде всего балтийских славян, а русь полагал местным, восточнославянским населением, живущим в Поднепровье задолго до призвания варягов, и на которых затем перешло ее имя. Гедеонов аргументировано продемонстрировал всю бесплодность попыток норманистов отыскать «Русь» в Швеции и квалифицированно отверг всякую возможность выведения «Русь» от финского Ruotsi, доказав «случайное сходство между финским Ruotsi, шведским Рослагеном и славянским русь». При этом он подчеркивает, что норманисты не могут объяснить «ни перенесения на славяно-шведскую державу финского имени шведов, ни неведения летописца о тождестве имен свей и русь, ни почему славяне, понимающие шведов под именем руси, прозывающие самих себя этим именем, перестают называть шведов русью после призвания», ни почему «принявшие от шведов русское имя финские племена зовут русских славян не русью, а вендами, w?n?laiset?». К тому же, добавлял Гедеонов к своим рассуждениям, предположение о давнем существовании Руси на берегах Черного моря уничтожает «всякую систему норманского происхождения Руси»[454].
О научной состоятельности труда Гедеонова красноречиво говорят оценки, которые дали ему норманисты, и прежде всего те, чьи положения он либо обоснованно отверг, либо поставил под самое серьезное сомнение. М. П. Погодин признавал, что после Эверса у норманской системы не было «такого сильного и опасного противника» как Гедеонов, исследование которого «служит не только достойным дополнением, но и отличным украшением нашей историко-критической богатой литературы по вопросу о происхождении варягов и Руси», и что «самое основательное, полное и убедительное» опровержение норманизма принадлежит ему. А. А. Куник, назвав труд Гедеонова «в высшей степени замечательным», констатировал, что против некоторых его доводов «ничего нельзя возразить», при этом многозначительно заметив в адрес норманизма, которому посвятил свою жизнь и свой недюжинный талант, что «трудно искоренять исторические догмы, коль скоро они перешли по наследству от одного поколения к другому». Из норманистов того времени более откровенно высказался Н. Ламбин: Гедеонов, «можно сказать, разгромил эту победоносную доселе теорию… по крайней мере, расшатал ее так, что в прежнем виде она уже не может быть восстановлена». Солидаризируясь с его приговором норманской теории, историк уже сам говорит о ее «несостоятельности», и признает, что она доходит «до выводов и заключений, явно невозможных, — до крайностей, резко расходящихся с историческою действительностью. И вот почему ею нельзя довольствоваться!». По словам норманиста более позднего времени В. А. Мошина, «беспристрастный исследователь» Гедеонов «похоронил «ультранорманизм» шлецеровского типа»[455].
Мнения научных противников и единомышленников Гедеонова (хотя те и другие даже в рамках своих направлений далеко не во всем сходились между собою) в оценке его труда удивительнейшим образом совпали, что стало первым случаем подобного рода за всю историю существования в науке варяго-русского вопроса. Н. И. Костомаров, говоря, что Гедеонов «разбивает в пух и прах всю так называемую норманскую систему…», не сомневался, что его труд «останется одним из самых капитальных памятников русской науки». Н. П. Загоскин указывал, что Гедеонов возвращает «балтийским славянам ту роль по отношению к нашей древней истории, которую со времен Байера насильственно навязывали норманнам». По словам И. А. Тихомирова, пером Гедеонова «окончательно уничтожена была привычка норманистов объяснять чуть не каждое древнерусское слово — в особенности собственные имена — из скандинавского языка; после трудов Гедеонова количество мнимых норманских слов, сохранившихся в русском языке, сведено до минимума и должно считаться единицами»[456]. Благодаря ему, в один голос утверждали представители противоположных лагерей, для ее же пользы в науке все больше получает поддержку мнение, что варяги и русь «племена совершенно различные»[457].
Доводы, представленные Гедеоновым против норманизма, вынудили его столпов совершенно другими глазами взглянуть на современное им состояние разработки варяжского вопроса, позволили увидеть им весь произвол, совершаемый над источниками в угоду норманской теории. Куник признал, «что норманисты в частностях преувеличивали значение норманской стихии для древнерусской истории, то отыскивая влияние ее там, где… оно было или ненужно или даже не возможно, то разбирая главные свидетельства не с одинаковой обстоятельностью и не без пристрастия». Чтобы умерить пыл слишком ретивых единомышленников, исследователь открыто открещивается от тех, кто поступался наукой: «…Я не принадлежу к крайним норманистам» и «вовсе не думаю норманизировать древнюю Русь…». Более того, говоря о своей работе «Die Berufung der schwedischen Rodsen durch die Finnen und Slawen» («Призвание шведских родсов финнами и славянами». Bd. I–II. SPb., 1844–1845), вошедшей в «золотой фонд» норманизма и немало сделавшей для его торжества, он прямо сказал: «…Я должен теперь первую часть своего сочинения объявить во многих местах несоответствующею современному состоянию науки, да и вторую часть надобно, хоть в меньшей мере, исправить и дополнить».
Под воздействием мощной эрудиции и безупречной логики Гедеонова Куник и Погодин снимают многие свои доводы и существенно смещают акценты в других. Куник не только признал опровержение своего оппонента связи Roslagena с русской историей «совершенно справедливым», но и существенно дополнил его: имя Ropr, Roden (вместо чего сейчас употребляется Roslagen — общество гребцов) впервые было принято за имя роксоланов (русских) самими шведами в XVII в. по недостаточному знанию ими своего древнего языка, что и ввело в заблуждение того же Куника. При этом ученый также подчеркнул, что «сопоставление слов Roslag и Русь, R?s является делом невозможным уже с лингвистической стороны» (еще в 1844 г., поняв всю несостоятельность увязывания имени «Русь» с Рослаген, он обратился к шведскому слову rodsen-гребцы», которым называли жителей прибрежной части Рослагена, предположив, что именно к нему посредством финского ruotsi восходит название «Русь». В 1875 г. историк, что показательно, откажется и от этого объяснения). И Погодин согласился с Гедеоновым, что финское название Швеции Руотси и шведский Рослаген не имеют отношения к имени «Русь». Позже датчанин В. Томсен говорил, что нет «никакой прямой генетической связи» между Рослагеном, как географическим именем, и Ruotsi — Русью (название Русь он стал выводить от Ruotsi, полагая, что в ее основе лежит скандинавское слово горег. По его мнению, шведы, ездившие к финнам, «могли назвать себя, — не в смысле определения народности, а по своим занятиям и образу жизни, — rops-mcnn или rops-karlar, или как-нибудь в этом роде, т. е. гребцами, мореплавателями», а затем в Швеции это слово — в первой его части — якобы обратилось в имя собственное, которое финны приняли за название народа)[458].
Вместе с тем в историографии указывалось на недостатки исследования Гедеонова (который, как и всякий новаторский труд, не был, конечно, их лишен) и прежде всего той части, где историк обосновывал свое решение варяжского вопроса. Но главное, что имеет значение для настоящего разговора, состоит в следующем: все оппоненты Гедеоновым, независимо от своего взгляда на этнос варягов, отмечали высочайший уровень его критики норманской теории. Как емко выразил этот настрой Н. И. Костомаров, «собственно что касается до поражения норманизма, г. Гедеонов — неотразим». Это во-первых. Во-вторых, ученый пришел к выводам о теснейших связях восточных и южнобалтийских славян лишь на основе весьма скудного круга источников, и эти выводы сейчас полностью подтверждают лингвистика, археология, антропология, нумизматика. В целом же, Гедеонов, констатировал крупнейший специалист в области варяго-русского вопроса А. Г. Кузьмин, «создал труд не только вполне профессиональный, но в чем-то и превосходящий публикации его современников», а по охвату материала до сих пор остающийся непревзойденным, лишил норманизма ореола «строгой научности[459]».
Эффект появления труда Гедеонова «Варяги и Русь» был усилен еще и тем, что в том же 1876 г. выходят работы антинорманистов Д. И. Иловайского (1832–1920) и И. Е. Забелина (1820–1908). Как объяснял свою позицию в начале 70-х гг. Иловайский, и под которой подписались бы все антинорманисты (и не только того времени), «не вдруг, не под влиянием какого-либо увлечения мы пришли к отрицанию» системы скандинавской школы, а только «убедившись в ее полной несостоятельности», в присутствии в ней натяжек и противоречий, в ее искусственном построении, и что благодаря ей «в нашей историографии установился очень легкий способ относится к своей старине, к своему началу». При этом особо подчеркнув в 1888 г. тот момент, когда у него возникли сомнения в научной состоятельности норманизма: «Я сам безусловно следовал норманской системе, пока не занялся специально этим вопросом…». «Скандинавская школа» господствовала, говорит Иловайский, благодаря «своей наружной стройности, своему положительному тону и относительному единству своих защитников», в то время как ее противники выступали разрозненно. Решительно выступая против норманской теории, он вместе с тем совершенно справедливо заметил, что ее сторонники «оказали столько заслуг науке российской истории, что, и помимо вопроса о призвании варягов, они сохранят свои права на глубокое уважение».
Антинорманизм ученого был компромиссным: если в варягах он видел норманнов, то русь считал восточнославянским племенем, изначально проживавшим в Среднем Поднепровье и известном под именем поляне-русь (роксолане или россалане), но по вине позднейших переписчиков варяги и русь были смешаны в «один небывалый народ». Ведя речь о существовании Днепровско-Русского княжества уже в первой половине IX в., Иловайский принимал за реальный исторический факт и существование в это же время на Таманском полуострове Азовско-Черноморской Руси (или Артании арабских известий), акцентируя внимание на том факте, что Черное море издавна называлось «Русским морем», и полагал ее преемницей Тмутараканское княжество. Он без колебаний связывал с этой русью византийские свидетельства о нападении руси на Константинополь в IX в., о крещении руси в 60-х гг. и о русской митрополии того же столетия, «русские письмена» и «русина», встреченные св. Кириллом в Корсуне в 860–861 гг., сообщения арабов о походах руси на Каспийское море в 913 и 944 годах. Ученый, видя в варяжской легенде именно легенду, и более ничего, утверждал, что не было никакого призвания варяжских князей, и что «туземная» русь сама основала свое государство, распространив затем свое владычество с юга на север. «Хвастливые скандинавские саги», подчеркивал он, приписывая своим героям огромное воздействие на русские события, представляют русь «великим и туземным народом, а Русское государство настолько древним, что о его начале они ровно ничего не знают».
Указывая на отсутствие следов норманнов «в составе русской национальности», Иловайский ставил перед оппонентами вопросы, до сих пор остающиеся без ответа: если русь — скандинавы, то почему они клянутся славянскими божествами Перуном и Велесом, а не скандинавскими Одином и Тором? Почему они так быстро изменили своей религии, и кто их мог к этому принудить? Даже если принять, заключал историк, что русь — это только скандинавская династия с дружиной в славянской стране, то и «тогда нет никакой вероятности, чтобы господствующий класс так скоро отказался от своей религии в пользу религии подчиненных». Он также отмечал, что «латинские летописцы», много говоря о нападениях норманнов на Западную Европу, при этом «совсем не знают скандинавской руси», которую они, конечно, знали бы, присутствуй она в действительности в истории. И это в то время, обращает внимание Иловайский, когда источники фиксируют Русии не только в пределах Восточной Европы, но и на южных берегах Балтийского моря, на Дунае (в Паннонии), в Карпатах, и колыбелью которых могла быть «скорее наша Русь»[460].
Забелин, подчеркивая, что восточными славянами до Рюрика был прожит долгий путь развития, полагал, что еще задолго до него в их земле «было все, к чему он был призван, как к готовому». Само решение варяго-русской проблемы историк связывал только со славянской Южной Балтикой, откуда, по его мнению, пришли в Восточную Европу и варяги, и русь (при этом справедливо заметив, что «славянская школа» нисколько не позаботилась дать подробное и полное исследование истории балтийских славян). Варягами Забелин именовал все славянские племена, проживавшие «в богатой торговой и воинственной приморской страны между Одрой и Эльбой» (прежде всего вагров), и создавшие там высочайшую материальную культуру, не имевшую себе равной в Поморье. Именно они, говорил ученый, будучи отважными мореходами и господствуя на Балтике, заложили и развили балтийскую торговлю. В ходе естественной колонизации, утверждал Забелин, балтийские славяне в давние времена вступили во владения своих восточноевропейских сородичей, где основали Новгород. Степень активности связей между двумя славянскими мирами, продолжавшихся вплоть до завоевания немцами южнобалтийского побережья (в натиске немцев и датчан ученый видел главную причину переселения славяно-варяжских дружин на восток), характеризует призвание в начале IX в. на Северо-Запад Руси князей из «Ругии», где проживала летописная русь. Забелин понимал под «Русией» область, лежащую между реками Одером и Травою, и связывал это название с о. Рюгеном, именуемом в ряде памятников «Русией», жители которого пользовались особенным почетом среди всех южнобалтийских славян. Он нисколько не сомневался, что эта Балтийская Русь дала начало и южной Руси, в незапамятные годы переселившись на берега Днепра[461].
Совокупный резонанс работ Гедеонова, Иловайского и Забелина, вышедших одновременно в крупнейших научных центрах России — Петербурге и Москве (тогда же в Киеве, надо добавить, увидел свет первый том посмертного издания сочинений известного антинорманиста М. А. Максимовича[462]), был настолько велик, что на следующий год А. А. Куник с горечью говорил, что антинорманисты, подняв в «роковом» 1876 г. «бурю против норманства (курсив автора. — В. Ф.)», устроили «великое избиение норманистов», «отслужили панихиду по во брани убиенным норманистам»[463]. Успех, действительно, был огромным. Как обрисовал его масштабы Костомаров, если бы Байер, Шлецер, Круг, Погодин «могли восстать из гробов и ополчиться против нового врага своих теорий, если бы к ним пристали и другие до сих пор здравствующие норманисты, то, при всех своих усилиях, не могли бы они уже поднять из развалин разрушенного г. Гедеоновым здания норманской системы». Первольф тогда же заметил, что «в последние времена поборники норманской теории значительно усмирились». Загоскин, также констатируя, что норманизм «в своей ультра-радикальной байеро-шлёцеро-погодинской форме становится в наши дни явлением все более и более редким», уверенно говорил, что Гедеонов нанес ему «удар, по-видимому, смертельный»[464].
Но от этого удара норманизм, по объективным и субъективным причинам, смог оправиться и вернуть себе былое господство в науке. Тому способствовала прежде всего кончина Гедеонова, с которой прекратилась набиравшая в печати обороты дискуссия по его книге и, в целом, по варяго-русскому вопросу. За обсуждением своей монографии Степан Александрович, много болевший в последние годы, тщательно следил и к лету 1878 г. подготовил ряд статей, из которых собирался составить дополнение к «Варягам и Руси» в виде третьего тома, где намеревался дать ответ на критические замечания. Пророчески заметив при этом, что «настоящего, строго научного опровержения моих заключений до сих пор не последовало, да и вероятно не будет»[465]. Но смерть ученого не позволила этим планам сбыться[466]. С уходом из жизни звезды первой величины антинорманизма в его рядах не осталось столь масштабной и столь авторитетной как в науке, так и в обществе фигуры, снискавшей бы себе общее признание беспристрастного исследователя и способной, поэтому, окончательно развенчать норманизм. К тому же начинает постепенно снижаться активность антинорманистов Н. И. Костомарова, И. Е. Забелина, Д. И. Иловайского, а сама борьба с норманизмом все больше теряет былую актуальность. «С конца XIX в., — подчеркивал А. Г. Кузьмин, — интерес к теме начала Руси заметно ослабел. Общественный интерес сдвигался ближе к современности, чему способствовало обострение социальных противоречий».
Вместе с тем, добавлял Кузьмин, в отечественной науке начинает преобладать историко-филологическая тематика, посредством филологии усилившая в ней германское влияние, «поскольку именно в Германии более всего занимались индоевропейскими проблемами, причем само направление сравнительного языкознания носило название «индогерманистики», что как бы автоматически ставило в центр исследований Германию и германцев». А вслед за германскими и скандинавскими археологами шла, отмечал историк, «и зарождавшаяся русская археология»[467]. Именно последняя очень много сделала для реабилитации норманизма, ибо оперировала конкретными и многочисленными вещественными фактами, в силу своей природы с особенной силой воздействующими на сознание, но интерпретация которых давалась лишь через призму «скандинавского догмата». Как это происходило на деле, исчерпывающе проиллюстрировал еще в 1872 г. Иловайский: «Наша археологическая наука, положась на выводы историков норманистов, шла доселе тем же ложным путем при объяснении многих древностей. Если некоторые предметы, отрытые в русской почве, походят на предметы, найденные в Дании или Швеции, то для наших памятников объяснение уже готово: это норманское влияние»[468].
Огромную роль в восстановлении позиций норманизма в нашей науке сыграл профессор Копенгагенского университета В. Томсен. В мае 1876 г. он прочитал в Оксфорде три лекции «Об отношениях Древней Руси к Скандинавии и о происхождении русского государства», вскоре ставшие известные европейскому научному миру. В виде отдельной книги эти лекции были изданы в Англии (1877), Германии (1879), Швеции (1883 и 1888), а в 1891 г. они выходят в России под названием «Начало Русского государства». Польский историк Х. Ловмяньский утверждал, что именно он придал «наиболее законченную форму» норманской теории, хотя его работа, как ученый тут же уточнил, «не внесла в дискуссию ни новых аргументов, ни новых источников…»[469]. В нашей историографии вслед за И. П. Шаскольским принято считать, что «классическое изложение» основных положений и аргументов норманизма дал Томсен[470]. Но есть иная точка зрения. Д. И. Иловайский отмечал, что его труд — это «самое поверхностное повторение мнений и доводов известных норманистов, преимущественно А. А. Куника», причем Томсен, в силу «своей отсталости», повторяет такие доказательства последнего, от которых тот уже отказался. Затем норманист В. А. Мошин, говоря, что датский ученый «своим авторитетом канонизировал норманскую теорию в Западной Европе», особо подчеркнул, что он внес «в изучение вопроса мало такого, что не было бы ранее замечено в русской науке, в особенности в трудах Куника»[471].
Наблюдения Иловайского и Мошина очень важны, как важно и другое: по сути Томсен возродил тот «ультранорманизм», который критиковал Гедеонов, и от которого открестился Куник. И в таком вот виде он вновь «прописался» в конце XIX в. в российской историко-филологической науке, где его, начиная с того же времени и на протяжении двух последующих десятилетий, закреплял наш выдающийся летописевед А. А. Шахматов. Желая наполнить предложенную им схему сложения Сказания о призвании варягов конкретным содержанием и объяснить проводимую им мысль об отождествлении в ПВЛ руси и варягов, он прибег к теории двух колонизационных потоках норманнов в Восточную Европу. И в руси он увидел древнейший слой шведов («полчища скандинавов»), вначале обитавших в Северо-Западной Руси, а около 840 г. основавших Киевское государство, к которым затем присоединились новые выходцы из Скандинавии, известные уже как варяги. Подчинив себе южную Русь, они воспринимают ее имя. По словам ученого, в Киеве в начале XII в. помнили «об иноземном, варяжском происхождении Руси», отчего в основе ее отождествления киевским летописцем с варягами «лежат несомненно исторические явления…»[472]. Идея о двух волнах прибытия норманнов на Русь, в которую вдохнул новую жизнь высочайший научный авторитет того времени, получила развитие среди исследователей предреволюционной поры. К. Ф. Тиандер понимал под русью гётов (племя, жившее в Южной Швеции), унаследовавших власть над Приднепровьем от готов, а под варягами свеев (шведов). А. Е. Пресняков полностью повторял Шахматова, но только относил появление норманской руси на юге более к раннему времени, чем 30-е гг. IX в.[473]
Параллельно с этим норманистские настроения российской науки были многократно усилены трудами шведских ученых. В 1914 г. Т. Ю. Арне выпустил книгу «Швеция и Восток», где выдвинул теорию норманской колонизации Руси. По его утверждению, в X в. «повсюду в России расцвели шведские колонии». В 1915 г. Р. Экблом, будучи профессором славянских языков, постарался подкрепить теорию соотечественника лингвистическими данными, уверяя, что названия от корня рус- и вар- (вер-), имеющиеся в Новгородской земле, якобы являются доказательством расселения скандинавов в данном регионе. В 1917 г. Арне издал еще один свой труд «Великая Швеция», назвав так не только этот сборник статей по истории русско-шведских культурных связей с древнейших времен до XIX в., но и само государство восточных славян — Киевскую Русь, по его твердому убеждению, созданную норманнами и потому находившуюся в политической связи со Швецией. Важное место в этом труде было также отведено обоснованию идеи о наличии колоний шведских викингов на Руси[474].
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК